• Приглашаем посетить наш сайт
    Карамзин (karamzin.lit-info.ru)
  • Сарнов Б. М.: Сталин и писатели.
    Сталин и Демьян Бедный.
    Документы

    ДОКУМЕНТЫ

    1

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ

    Ессентуки 26 июня 1924

    Иосиф Виссарионыч, родной!

    я пью: прозрачный, с легенькими пузырьками.

    Говорю это к тому, что имею намерение агитировать вас приехать сюда хоть на один месяц, если нельзя на больший срок. Отдохнете, и ваша ясная голова станет еще яснее и заиграет этакими свежими пузырьками.

    Не дураки буржуи были, что ездили сюда стаями ежегодно. Известный вам сторож Григорий рассказывает мне преинтересные вещи, хоть записывай. Он тут с 1900 года. Насмотрелся.

    Присматриваюсь к нынешней публике и я. Какая смесь одежд и лиц. Контрасты. Приметил я одного рабочего. Парализованные ноги иксом. Полуволочатся. Руки тоже вертятся как у Ларина. Но кое-как ходит. И много ходит. Потом можно видеть нэпманочку поразительной красоты и несравненного изящества. Я ее мысленно прозвал «мировая скорбь», потому что она вечно хнычет, стонет, заламывает ручки: «зачем люди рождаются, если надо умирать», «зачем в жизни так много жестокого» и т. п. А позавчера, когда я в парке около полдня грелся на солнышке и полудремал, меня разбудило чье-то веселое мурлыканье на непонятном языке. Что-то вроде бесконечного «чум-бара, чу-чу-чум-бара… ». Оглянулся. Кто поет? Оказалось, вот этот самый полупарализованный рабочий. Поет, едри его мать, хоть бы что! Никакой тебе скорби, ни мировой, ни иной. Меня даже, знаете, вроде электрическим током вдарило. Нет меры пролетарской силе, сказывающейся в его нутряном, несокрушимом оптимизме. — «Живе-е-ем!!»

    Вчера вечером видел у источника картиночку: очередь человек двести. Сзади всех стоит с кружечкой Атарбеков. Знаменитый, по вечекистским якобы жестокостям, Атарбеков. Перед ним линия затылков и нэпманских нарядов. Получив свою воду, Атарбеков подошел ко мне, явно расстроенный.

    — Вижу, Демьяша, не чисто я работал. Вон того видишь. Я его должен был вывести в расход. А теперь стой за ним в очереди. Дай ему, сукиному сыну, брюшко прополоскать.

    Рабочие, те не церемонятся:

    — Куда, нэпман, прешь? Не видишь, очередь!

    Нэпман покорно становится в очередь, боясь даже поворчать. На всяком месте политграмота.

    Вчера же, когда мы разговаривали с Атарбековым, мимо нас по аллее прошло строем около двухсот работниц молодых и пожилых. Идут весело по трое. Мы решили, что с какого-либо собрания. Но представьте мой ужас, когда я, вернувшись к своему флигелю, увидал, что весь дворик запружен этими самыми работницами. Как увидали меня, такое подняли, беда! «Кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали». Ораторша мне заявила, намекая на проволоку вокруг флигеля, что нет таких проволочных заграждений, которых бы не атаковали работницы, желая повидать и приветствовать своего любимца. Поднесли цветы. Я со вкусом лобызался, отвечая на приветствия, еле-еле удерживался, чтоб не заплакать самым идиотским образом. Нервы стали паршивые. А потом и трогательны очень эти работницы. Чистосердечно вам скажу: при нынешних спорах о «партлинии в литературе и искусстве» — мне эти розы от простых баншиц и поломоек дороже всего на свете, и нет такого иезуитско-талмудического аргумента, который бы в моих глазах мог противостоять простым словам нехитрого привета: — «любим мы тебе очень»!

    Все это очень хорошо. Я очень рад возможности поделиться с вами моим радостным настроением. Вот только не знал, как быть дальше. «Заявок» тут сделано на меня без числа. И обидеть боюсь, и лечиться надо. А от водников телеграмма, видимо, под впечатлением моего фельетона о евпаторийском железнодорожнике: чтобы я с курорта возвращался непременно через Баку — Каспий — Волга и описал также житье водников. Этого я сделать, к сожалению, не могу.

    Разболтался я в этом вашем веселом флигельке. Не обессудьте. Главное-то ведь в том, что я вам настоятельно советую побывать здесь.

    Говорят, вы здесь лечились не ахти как аккуратно. Я о себе не могу этого сказать. Питаюсь скудно и все такое, как мне предписано. Увидим, что выйдет. Пока успеха не заметно. Должно быть, крепко запущена эта проклятущая подагра.

    Газеты получаю решительно все и аккуратно. Амнистионные нотки вашего «доклада секретарям укомов» не без лукавства. К сожалению, не на ком проверить впечатления. Оппозиция ведь преимущественно центрально-городская штучка.

    … если не случится чего глупого, потому что в Ессентуках изрядно «шалят». В вагоне у меня задержано и передано в уголовку двое. Каждую ночь, что я здесь, где-либо происходит сюрприз с ограблением. А так как при мне жена и дочурка, то страхи к ночи принимают ощутительные размеры.

    На счастье, я глух на одно ухо, и когда этим ухом сплю, то другое все равно ничего не слышит.

    Ну, всего!

    Крепко вас любящий

    P. S. У вас там от жары собаки бесятся, а у нас здесь все время с прохладцей. А не слишком ли будет жарко зимой… если урожай подведет. Ненадежный это товарищ, Урожай. Нестойкий, сукин сын. Почистить бы его. Скажите там Ярославскому. Он мужик «старательный». В партийные «кулаки» метит.

    P. P. S. Смеялся очень, читая разъяснения Раковского о прахе Маркса, насчет которого, де, не хлопотали. Вспомнил я новый анекдот, будто «англичане согласились выдать нам прах Маркса в обмен на… прах Зиновьева!» Остроумные черти!

    Слушайте, приезжайте. А потом мы будем «на Типлис гулялся».

    Легкомысленный ДЕМЬЯН

    2

    СТАЛИН – ДЕМЬЯНУ БЕДНОМУ

    Пишу Вам с большим опозданием. Имеете право ругать меня. Но Вы должны принять во внимание, что я необыкновенный лентяй насчёт писем и вообще переписки.

    По пунктам.

    1. Это очень хорошо, что у Вас «радостное настроение». Философия «мировой скорби» не наша философия. Пусть скорбят отходящие и отживающие. Нашу философию довольно метко передал американец Уитман: «Мы живы, кипит наша алая кровь огнём неистраченных сил». Так-то, Демьян.

    2. «И обидеть боюсь, и лечиться надо», — пишете Вы. Мой совет: лучше обидеть пару-другую посетителей и посетительниц, чем не лечиться по всем правилам искусства. Лечитесь, лечитесь, обязательно лечитесь. Не обидеть посетителей — это интересы минуты. Немножечко обидеть их во имя серьёзного лечения — это уже интересы более длительные. Оппортунисты тем, собственно, и отличаются от своих антиподов, что интересы первого порядка ставят выше интересов второго порядка. Нечего и говорить, что Вы не будете подражать оппортунистам.

    «Амнистионные нотки Вашего доклада секретарям укомов не без лукавства», — пишете Вы. Вернее было бы сказать, что тут есть политика, которая, вообще говоря, не исключает и некоторого лукавства. Я думаю, что, после того как разбили вдребезги лидеров оппозиции, мы, т. е. партия, обязаны смягчить тон в отношении рядовых и средних оппозиционеров для того, чтобы облегчить им отход от лидеров оппозиции. Оставить генералов без армии — в этом вся музыка. Оппозиция имеет тысяч сорок — пятьдесят человек в партии; большинство из них хотело бы бросить своих лидеров, но мешает им своё собственное самолюбие или грубость, кичливость некоторых сторонников ЦК, изводящих булавочными уколами рядовых оппозиционеров и тормозящих тем самым их переход на нашу сторону. «Тон» моего доклада направлен против таких сторонников ЦК. Так, и только так, можно разрушить оппозицию, после того как её лидеры осрамлены на весь свет.

    4. «Не подведёт ли нас урожай», — спрашиваете Вы. Он ужe подвёл нас немножечко. Если в прошлом году собрали (валовой сбор) два миллиарда семьсот миллионов с лишним, то в этом году ожидается миллионов на 200 меньше. Это, конечно, удар по экспорту. Поражённых неурожаем хозяйств, правда, нынче в пять раз меньше, чем в 1921 году, и мы без особых усилий можем справиться с этим злом своими собственными силами. В этом можете не сомневаться. Но всё же удар остаётся ударом. Впрочем, нет худа без добра. Мы решили использовать обострившуюся готовность крестьянства сделать всё возможное для того, чтобы застраховать себя в будущем от случайностей засухи, и мы постараемся всемерно использовать эту готовность в целях проведения (совместно с крестьянством) решительных мер по мелиорации, улучшению культуры земледелия и пр. Думаем начать дело с образования минимально необходимого мелиоративного клина по зоне Самара — Саратов — Царицын — Астрахань — Ставрополь. Откладываем на это дело миллионов пятнадцать — двадцать. В следующем году перейдём к южным губерниям. Это будет начало революции в нашем сельском хозяйстве. Местные люди говорят, что крестьянство окажет серьёзную поддержку. Гром не грянет, мужик не перекрестится. Бич засухи, оказывается, необходим для того, чтобы поднять сельское хозяйство на высшую ступень и застраховать нашу страну от случайностей погоды навсегда. Колчак научил нас строить пехоту, Деникин — строить конницу, засуха учит строить сельское хозяйство. Таковы пути истории. И в этом нет ничего неестественного.

    5. «Приезжайте», — пишете Вы. К сожалению, не могу приехать. Не могу, потому что некогда. Советую Вам устроить «на Баку гулялся», — это необходимо. Тифлис не так интересен, хотя он внешне более привлекателен, чем Баку. Если Вы не видали еще лесов нефтяных вышек, то Вы «не видали ничего». Уверен, что Баку даст Вам богатейший материал для таких жемчужинок, как «Тяга».

    У нас, в Москве, полоса съездов еще не прошла. Речи и прения на V конгрессе — дело, конечно, хорошее, но это, собственно говоря, одна декорация. Много интереснее дружеская беседа с делегатами Запада (а также Востока), которую мы все здесь вели. Я имел длительную беседу с немецкими, французскими, польскими рабочими. Великолепный революционный «материал»! По всему видно, что там, на Западе, растёт ненависть, настоящая революционная ненависть к буржуазным порядкам. С радостью слушал я их простые, но сильные речи об их желании «устроить революцию по-русски» у себя дома. Это новые рабочие. Таких еще не бывало на наших конгрессах. До революции еще, конечно, не так близко, но что дело идёт к революции — в этом можно не сомневаться. Меня поразила ещё одна черта у этих рабочих: тёплая и сильная, почти материнская любовь к нашей стране и колоссальная, неограниченная вера в правоту, в способности, в могущество нашей партии. От недавнего скепсиса остались рожки да ножки. Это тоже не случайность. Это тоже признак нарастающей революции.

    Так-то, Демьян.

    Ваш И. Сталин

    15. VII. 24 г.

    3

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ

    О ДИКТАТУРЕ ПРОЛЕТАРИАТА



    28 августа 1924 г.

    Родной!

    Вместо кабардиночки Вы огрели меня трактатом. Это уже подлинные «мысли вслух». Я оказался в лестной и приятной для меня роли оселка, на котором Вы оттачиваете свой кинжал. Что этот стальной кинжал, приобретя блеск и остроту, будет потом всажен, куда следует, в этом я ни на минутку не сомневаюсь. Пока Вы рекомендуете мне «не размножать, не копировать, не кричать». (Считаю необходимым по этому случаю оттенить раз и навсегда, что в моих встречах и разговорах тема «я и Сталин» абсолютно исключена из общения, как тема личная, интимная, как то «нутряное», к чему я отношусь особенно бережно. Не зря же я — сам свой переписчик. Я очень скрытен, как ни странно прозвучало бы для всех, кто привык видеть мою широкую, «открытую» физиомордию. Наедине с собою я хмур. «Андрон Хмурый» — это я сам. Но об этом много говорить. Обратимся к делу.

    To, что я «липовый» теоретик — в данном случае не является бедой, так как с такой «липой» в большинстве-то случаев подлинным теоретикам приходится иметь дело. От хорошей «липы» требуется одно: уметь разбираться в том, что ей преподносится, выбирая из преподношений самое пользительное. Трактат Ваш я обсасывал и так, и этак. Поерзал опять по анониму. А потом подошел к теме не Вашим и не «анонимным» путем, а своим, привычным, испытанным, тем путем, каким я подхожу к разрабатываемой мною художественной — и вместе агитационной — теме. На этом пути — могу гордиться — у меня «рюх» не бывало и «ноздря» моя меня не подводила. Я всегда не только чувствую, но вижу своего читателя: как он морщится, как плюется, как ухмыляется, как умиляется. И я знаю, какие слова нужны в каждом отдельном случае. Однажды Владимир Ильич прощупывал меня: чем, дескать, объясняется «колдовство» моего языка, трогающего сердце под серой шинелью. А болел тогда — в начале 1919 года — Владимир Ильич одним вопросом: будут ли наши мужики воевать с белогвардейцами или сплошают? И какими словами убеждать их, возбуждать, заражать боевым пылом? И трогательно теперь вспомнить, как цепко ухватился Ильич за книгу, которую я ему подсунул: «Причитания северного края», собранные Барсовым, часть вторая. ПЛАЧИ ЗАВОЕННЫЕ, РЕКРУТСКИЕ И СОЛДАТСКИЕ». Один уже вид второго тома — сравнительно с первым, — показывает, что книга не просто у Ильича полежала на столе. Ильич говорил мне, ознакомившись с «Завоенными плачами»: «не любит наш мужик воевать. Вон сколько наплакал. Одначе, нельзя ли его этим же языком расшевелить? Нападая на старую солдатчину, так оплаканную, ВЕСЕЛО писать о новой армии?»

    И вот еще какой был случай у меня. Но уже с Зиновьевым, зимою, во время профдискуссии в Екатеринбурге. Зиновьев увидал группку красноармейцев, уставившихся на вокзале в большую доску, на которой плакатно было выведено четверостишие, гласившее примерно то, что наша советская страна будет такой,

    Где мироедам места нет,
    А труженикам — рай.

    Точно не помню. Было что-нибудь поскладнее. Зиновьеву стихи не понравились: «тоже рай нашел! И какой это дурак писал?» «Да я же писал!» — пришлось мне ответить: «это мои стихи».

    «рай». А дощатый плакат на холодном перроне холодного Екатеринбурга холодных и голодных людей убеждал, что будет «рай». И люди верили. Иначе бы у нас ни черта не вышло.

    Интуитивно я протаптываю какие-то свои пути. Мышление мое агитационное. О чем бы я ни думал и что бы я ни читал, я прежде всего улавливаю агитационную, побеждающую, убеждающую будущность. И этим чаще всего определяются мои оценки. С таким вот «нетеоретическим» мерилом я подхожу теперь к Вашему «трактату» и к анонимке. То есть: как бы «вольготно» я чувствовал себя, агитируя за эту или за другую формулировку? Что будет звучать убедительнее: «диктатура пролетариата» или «диктатура партии»? Обсосавши трактат и анонимку, и обиюхавши даже их, я должен сыскать свои агитационно-убедительные слова в пользу одной из формулировок. Я ищу. А в голове уже играет ироническое слово:

    партчванство.

    И этим решается все. На эту тему я мог бы много и превесело писать, но вы, мой хороший друг, такая умница, что в этом не нуждаетесь. Самое сильное у анонима — это цитаты из Ильича, которые не одного меня ошарашили. После Вашего письма эти цитаты, особенно те, что подверглись у анонима талмудическому «обрезанию», выглядят иначе. Ваша цитата — «получается, в общем и целом, формально не коммунистический, гибкий, сравнительно широкий, весьма могучий пролетарский аппарат, посредством которого, при руководстве партии, осуществляется диктатура класса» — эта цитата имеет решающий характер и в моих глазах представляется опорным пунктом.

    Ильич о диктатуре пролетариата говорил еще, что она «есть упорная борьба, кровавая и бескровная, насильственная и мирная, военная и хозяйственная, педагогическая и административная, против сил и традиций старого общества».

    «пользуется доверием всего честного в данном классе и умеет следить за настроением массы и влиять на него». Это не quos ego! «вот я вас»! И хорош «диктатор», который должен добиваться доверия и «следить за настроением»… подлинного, конечно, диктатора.

    В качестве «оселка» я бы мог Вам принести большую, чем ныне, пользу, если бы чего не понял в Вашем письме или с чем не согласился. Этого, «к сожалению», нет. И понятно, и согласен, и благодарен. Есть над чем подумать. И надо думать, потому что после Вашего письма я довольно-таки ясно представляю себе, какая бы получилась война, если бы она не ограничилась тем, что было до сих пор сказано. Это почище спора о «демократии», который является только одной производной частью нынешнего разногласия. На беду, это вопрос, при своей широте, и крайне острый. Можно сделать «перегиб» в сторону умаления партии. Ведь острота споров и заключается в «перегибах». И в «третьем радующемся». Если самые лучшие муж и жена круто заспорят, хотя бы распринципиально, спор может кончиться тем, что либо муж кого-то вы[ебе]т, либо у него жену у[е]бут. Я уверен, что мы с вами и от чужого не откажемся, и своего не упустим, а если упустим, так потому, что — «она блядь». Хотя бы и увешанная цитатами.

    Интересно все-таки.

    Жму руку.

    ДЕМЬЯН

    4

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ — СТАЛИНУ

    О «ПРОТЕКЦИОННОМ» ВАГОНЕ

    4 декабря 1925 г.

    ЦК ВКП(б)

    Дорогой Иосиф Виссарионович!

    В конце минувшего ноября месяца мне из ЦКК было сообщено, что состоится специальное заседание президиума ЦКК для обсуждения вопроса о протекционных вагонах, а в частности, и о моем вагоне и что мое присутствие на означенном заседании необходимо.

    Я сообщил, что предпочту, чтобы вопрос о моем вагоне решался без меня. Мне казалось, что вопрос об оставлении в моем распоряжении вагона не может возбудить никаких сомнений, так как целесообразность такой привилегии доказана семилетней практикой.

    На днях я получил нижеследующую выписку из протокола № 118 заседания президиума ЦКК от 23 XI с. г.

    О протекционных вагонах и пользовании протекционным вагоном тов.

    Демьяном Бедным.

    ПОСТАНОВИЛИ:

    4. Не возражать против оставления за Демьяном Бедным протекционного вагона с тем, чтобы он был использован исключительно для деловых поездок по разовым мандатам (Прин[ято] 3 голосами против 2-х).

    «Считать, что в интересах поддержки престижа тов. Д. Бедного, как коммуниста и как пролетарского поэта, необходимо отменить расход на содержание протекционного вагона (превышающий 10 000 рублей в год).

    Итак, постановление об оставлении в моем распоряжении вагона прошло всего большинством одного голоса: три против двух. Эти два — авторитетные товарищи и члены президиума ЦКК, т. т. Ярославский и Чуцкаев. Могу ли я пренебречь их «особым мнением».

    Я сделал естественный вывод, что при таком расхождении мнений в составе Президиума ЦКК я не могу дальше пользоваться протекционным вагоном без особого постановления Центрального Ком. партии, подтверждающего несомненную, установленную фактами, целесообразность такого пользования.

    Аргументировать лично в пользу такого постановления ЦК я не в состоянии по той же самой причине, по какой я отказался это делать перед президиумом ЦКК. Мне пришлось бы давать самому себе оценку, разъяснять методы моей работы и их своеобразие, ссылаться на ту исключительно важную роль, какую вагон играл в моей работе в фронтовое и последующее время, говорить о плодотворности того контакта в любой момент с любым местом, какой создается наличием «всегда готового», оборудованного для моей работы вагона, и т. д. и т. д.

    Уже самая необходимость в такого рода с моей стороны аргументации доказывала бы, что во мнении если не всей руководящей части партии, то значительной ее группы произошло явное снижение оценки моей работы. Тогда о чем говорить? Надо будет сделать дальнейший вывод — и только. А у поэтов, как известно, выводы делаются сами собою:


    От незаслуженной обиды.

    Нельзя, однако, не отметить странности «особого мнения». Вагон надо отобрать у меня для поддержки моего «престижа». Стало быть, я целых семь лет, пользуясь вагоном, непрерывно ронял свой престиж. Товарищу Ярославскому полезно было бы проделать со мною одну, не дутую, не прорекламированную в газетах, поездку в любой провинциальный город и убедиться, насколько «уронен» мой престиж. Он с удивлением убедился бы в том, что не только благодаря вагону престиж не уронен, но сам злополучный вагон превратился в сюжет трогательной легенды: «тов. Ленин дал Демьяну Бедному вагон, чтобы Демьян ездил по России да смотрел, хорошо ли народ живет» (см. журн[ал] «Печ[ать] и револ[юция]» за тек[ущий] год).

    «Дал Ленин». Разве это не верно? «Ленин» мне много дал, ничего не отбирал. Нужно ли, чтобы легенда о вагоне приобрела внезапный конец: — «умер Ленин, и вот у Демьяна…», или «Проштрафился Демьян, и вот у него…». Пользы от обоих вариантов мало.

    «Особое мнение». Было время, вы помните его, Иосиф Виссарионович, так как вам пришлось тогда ратовать за меня — было время, когда меня чуть политически не угробила таким вот «а-ля Ярославский» подходом покойная Конкордия Самойлова. Сколько усилий было сделано Владимиром Ильичем, чтобы вернуть меня в старую «Правду». Противодействие Самойловой и ее группы было сломлено. Самойловой пришлось уйти. Теперь через двенадцать лет — можно взвесить, много ли бы выиграла партия, если бы победила Самойлова. («И пишет в «Правде» по складам элементарная мадам».) Такой ли уж это несущественный пустяк — вышвырнуть из арсенала партии мои десять томов, десять снарядов со взрывчатой начинкой!.. Самойлова была по-своему честной. Но она меня «ела». Будь она теперь членом президиума ЦКК — а это могло быть так, она, вне всякого сомнения, осталась бы тоже при «особом мнении». Элементарность.

    «Демьян Бедный», имея потенциально «против себя» громаднейшую часть, «подавляющее большинство» нашей, более меня старой, верхушечной партинтеллигенции, в оформлении революционного сознания и воли которой я не участвовал и потому кажусь ей «явлением десятого разряда». Ольминский пишет (Эпоха «Звезды» и «Правды»), что на меня, нового пришельца, «старики косились». Это мягко сказано. Меня чуть не погубили! Дальше было не легче. «Подавляющее» большинство меня не подавило только потому, что не оно решало целиком дело. Были читатели. Был Ильич и еще кое-кто. И я сам не из навоза сделан: упорствовал. Не скрою: я тоже интеллигентщину недолюбливал. Она труслива. Прихорашивается. «Упрощается».

    — Ах, как бы чего мужик или рабочий не сказал!

    — Ах, как бы он чего не подумал!

    Маскарад прежде бывших добрых старых народолюбцев. Кому он был нужен? Мужик, скажем, барина нюхом берет. Его не обманешь. Страх твой он уловит. У меня этого страху никогда не было и быть не могло. «Вот я — таков, каков уж есть, мужик и сверху и с изнанки. С отцом родным беседу весть я не могу без перебранки». И разве я не перебранивался с мужиками? Натурально. В Калуге, напр., был случай на крестьянском совещании: осердившись, я стал «крыть» мужиков. А они с криками: «Крой! Тебе можно!» — бросились ко мне и чуть не задушили своей лаской. Этой потехе был свидетель тов. Л. Сосновский.

    А вот у т. Ярославского есть страх. Он боится за меня. Думает, что меня надо «прихорашивать». «Поддержать престиж»… отнятием вагона. Недавно другой интеллигент, тоже член ЦКК, тов. Смидович, пошел еще дальше в желании «поддержать» мой престиж: он настоятельно рекомендовал мне, отдыхая на солнышке в Сочи, чтобы я надел лапти, взял посох и ушел на несколько лет в странничество. Какой это стариной пахнет! И каким незнанием народа! В этом отношении насколько трезв М. И. Калинин. Когда заграничные, уже чужие, враждебные, интеллигенты стали в газетах подхихикивать тоже насчет вагона, Калинин резонно ответил: «очевидно, они иначе не мыслят: если ты крестьянин или рабочий, то, какую бы ты обязанность ни исполнял, можешь продвигаться по святой Руси на крыше вагона или пешком, с посохом в руках на манер деревенских юродивых, на посмешище врагов рабочих и крестьян» («За эти годы», стр. 9).

    — а он для меня лицо собирательное, обобщенное — договорился прямо до чудовищных вещей: «Ничего б я вам так не пожелал, Демьян, как того, чтобы на вас обрушилось какое-либо ужасное несчастье. Тогда ваш талант засверкал бы новыми красками. Мы могли бы насладиться дивными стихами…» и т. д.

    Крайне своеобразное мнение тов. Смидовича напомнило мне о существовании в прежние блаженные времена особых, тонких ценителей соловьиного пения, которые придерживались того мнения, что для того, чтобы соловей запел исключительно хорошо, надо, чтобы на него тоже «обрушилось ужасное несчастье»: надо ему выколоть глаза, ослепить его.

    В применении ко мне можно сказать, что я без вагона в изрядной таки мере «ослепну», но чтоб я лучше от этого запел, сомнительно.

    Вот к чему может привести, ничем худым не вызванная, «поддержка» моего престижа.

    «Худое», впрочем, как можно догадаться, заключается в том, что я ездил лечиться в вагоне. Правда, я не только лечился, но и работал, так как при мне было все, что мне было нужно. Работаю-то я все-таки как целое «учреждение», как добрый «цех поэтов». Это же неоспоримо? Если бы я, как было условлено с тов. Орджоникидзе, сделал поездку по Кавказу, то отпал бы «личный» момент в пользовании вагоном? Разве не было лучше то, что он, вагон, был бы под рукой, а не вызывать его из Москвы. К чему ж создавать неудобства ради «формы»? Но, к сожалению, у меня так сложились обстоятельства, что мне пришлось ехать скорей в Москву. И не по личным делам. У меня их нет: я весь в своей работе. Даже когда я ковыряю пальцем в носу, то это не значит, что я только этим и занят, а не обдумываю, скажем, ответ на «особое мнение».

    «разовым мандатам». Против этого я категорически протестую, так как этим создается ненужная, формальная, отнимающая много времени, обременительная канитель. У меня секретарей нет гонять каждый раз за мандатами. Да и вопрос о доверии не пустяк. Если ЦК утвердит вагон за мной, я просил бы об оставлении прежнего порядка пользования вагоном по постоянному персональному, на мое имя, мандату НКПСа. Иначе мне пользоваться им, в сущности, невозможно. Я никогда не буду гарантирован, что мой вагон «всегда готов», а не угнан в какую-либо поездку. «Постоянный» вагон с «разовыми» мандатами — это какой-то нонсенс.

    С товарищеским приветом

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ

    P. S. Я прошу извинения, что я все-таки был пространен в письме, тогда как я мог в качестве ответа на «особое мнение» ограничиться просто ссылкой на нижеследующую давнюю мою басню, как будто специально написанную в предвидении казуса с вагоном.

    КОНЬ И ВСАДНИК


    Покамест был он на войне,
    Не чаял, кажется, души в своем Коне:
    Сам по три дня сидит, случалося, голодный,
    А для Коня добудет и сенца,

    Накормит вовремя и вовремя напоит!
    Но кончилась война, и честь Коню не та:
    Товарищ боевой двух добрых слов не стоит,
    Иль стоит… доброго кнута!

    Кормили вьючную скотину
    Соломой жесткой и сухой,
    А то и попросту трухой.
    В работе черной Конь в погоду, в непогоду

    Но подошла опять война,
    И тощему Коню вновь почесть воздана:
    Оседлан пышно Конь, причищен и приглажен.
    Однако же когда, суров и важен,

    Сел Всадник на Коня, Конь повалился с ног
    И, как ни силился, подняться уж не мог.
    — Хозяин! — молвил он, вздохнув: — по доброй воле
    Ты обратил Коня в забитого осла, —

    Нет прыти у меня: СОЛОМА УНЕСЛА!
    1914 г.

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ

    5

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ — СТАЛИНУ

    «В ЧЕМ ДЕЛО?!»

    8 октября 1926 года

    Демьян БЕДНЫЙ Москва Кремль 8/Х 1926 г.

    Иосиф Виссарионович!

    Посылаю — для дальнейшего направления — эпиграмму, которая так или иначе должна стать партийным достоянием. Мне эта хуёвина с чувствительными запевами — «зачем ты Троцкого?!..» надоела. Равноправие так равноправие! Демократия так демократия!

    В ЧЕМ ДЕЛО?!

    Эпиграмма

    Скажу — (Куда я правду дену?)
    Язык мой мне врагов плодит.

    Вся оппозиция галдит.

    В чем дело, пламенная клака?
    Уж растолкуй ты мне добром:
    Ударю Шляпникова — драка!
    — погром!

    6

    ЗАПИСКА СТАЛИНА

    И ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО

    «О СОСТОЯНИИ ЗДОРОВЬЯ тов. ДЕМЬЯНА БЕДНОГО»

    9 июля 1928 г.

    – В ПОЛИТБЮРО

    Членам П. Б.

    Демьян Бедный в опаснейшем положении: у него открыли 7% сахара, он слепнет, он потерял 1/2 пуда веса в несколько дней, его жизни угрожает прямая опасность. По мнению врачей, нужно его отправить поскорее заграницу, если думаем спасти его. Демьян говорит, что придется взять с собой жену и одного сопровождающего, знающего немецкий язык. Я думаю, что надо удовлетворить его.

    ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО

    П. 32. Слушали: О состоянии здоровья тов. Демьяна Бедного

    Немедленно направить тов. Демьяна Бедного для лечения заграницу с двумя сопровождающими (после правки Сталина: «…с женой и одним сопровождающим, знающим немецкий язык»).

    2. Справиться с врачами о дне отправки и обязать тт. Менжинского и Карахана устроить дело отправки инкогнитo» (добавлено: «тт.»),

    СТ.

    Выписки: Самсонову, Демьяну Бедному, Чичерину, Менжинскому (было: «Трилиссеру»).

    Итоги голосования: «За» — Рыков, Рудзутак, Молотов, Бухарин, Томский, Калинин, Куйбышев, Ворошилов.

    7

    – СТАЛИНУ

    ОТЧЕТ О ПОЕЗДКЕ НА ЛЕЧЕНИЕ В ГЕРМАНИЮ

    20 сентября 1928 г.

    Дорогой мой, хороший друг.

    После девятинедельного отсутствия я снова дома. Вы меня не узнаете, до чего я стал «элегантен». Здорово меня немцы отшлифовали. Был у меня вчера Молотов, и я ему красочно изобразил, какова разница между немецкими врачами и нашими партачами. Молотов прямо руками разводил. Разведете и Вы, когда я повторю Вам то же самое.

    Немецкая знаменитость оказалась не дутою. У него, у Ноордена, знаете, тоже ясная голова. Все его приемы чертовски просты, методы ясны ребенку, а повторить их никто не может с такой четкостью и с такими результатами. Сахар в моче у меня исчез и два месяца не обнаруживается, хотя исследования производились трижды в день. Кровь имела у меня вместо предельной нормы в 120 — ровно вдвое: 237—240. Да еще ацетоны роковые! Ацетоны исчезли вместе с мочевым сахаром. Сахар в крови — «блютцуккер» — сдавался не сразу. Задержался на 175. Потом дошел до 147. Потом дал 123. Потом опять к 147. Было предположение, что здесь будет моя диабетическая точка. И вдруг сахар сорвался и полетел к 115. Старый Ноорден, несмотря на свою выдержанность, крякнул: «гленценд». Блестяще. После этого меня переправили в Баден-Баден к сыну Ноордена в санаторию. В Б[аден]-Б[аде]не шлянье по горам, ванны, массаж и т. д. Блютцуккер пошел еще ниже и заболтался между 90 и 100. В таком положении вернулся я во Франкфурт «на проверку». Неделя проверки показала, что кровь у меня «ганц нормаль» и что я могу ехать домой. Ехать, однако, с тем, чтобы ровно через полгода вернуться снова к старому Ноордену для того, как пишет в аттестате Ноорден, «чтобы блестящий результат зафиксировать на долгое время». Жить эти полгода я должен по Ноорденовскому расписанию: питаться тем, что он указал, и так, чтобы не прибавлять и не терять веса. Потеряно больше пуда, и опасно сразу терять больше. При повторном лечении я должен буду потерять еще полпуда для того, чтобы иметь свой совершенно нормальный — по моему росту — вес.

    Как трудно самому работать под Ноордена, показал первый московский день. Вчера утром я стал на весы, так как должен был держать Ноорденовский «овощной день». Сегодня проверился: два фунта с четвертью потери в один день. Небывалая штука. Я должен, значит, что-то делать, чтобы таких падений не было. Предстоит, словом, несколько надоедливая самовозня. Но что поделаешь. Самочувствие же у меня распрекрасное и настроение тоже.

    В «неметчину» я приехал немым. Меня это так озлобило, что я с азартом стал усваивать немецкий язык. Азарт в чтении был такой, что Ноордены меня пробовали осаживать. Тем не менее, я арендовал немку и два часа в день насиловал ее своими «немецкими» разговорами. Пускался в разговоры, где только было можно и с кем угодно. Нахальство было большое. А результат еще больший. Газеты я читаю свободно, и книги — трудные — почти свободно, а обыкновенные читаю легко-легко. Предвидятся дальнейшие успехи, так как я прикупил немецких книжонок и очень даже замечательных книжонок, которые читаю запоем: книги политические, касающиеся современного Германии, или такие, как вышедшие на днях пресловутого генерала Гофмана, которые мною будут весьма использованы, как и многое другое. В моих будущих писаниях неметчина займет большое место. С немцами нам придется расхлебывать сообща политич[ескую] кашу. Хорошие в общем люди. Точней: много хороших людей, набирающихся понемногу ума-разума, и с каждым днем их делается больше. Некуда им податься.

    Да, так это я о чтении. Но я и насобачился в разговоре настолько, что никакой беглейтер «для разговора» мне больше не нужен. Разве для чего другого. Все эти полгода буду два часа ежедневно тренироваться в разговоре с немкой. Во вторичную поездку поеду достаточно мобилизованным, чтобы нахвататься еще больше впечатлений, чем теперь. Хотя и теперь их — на большую книгу. Попробую, что выйдет. Накануне отъезда из Берлина мне знакомый приказчик в книжном магазине преподнес многословную рекламу о выходящей на днях книге «Ди вирклихе ляге ин Русслянд». Автор — «Лео Троцки». Согласно извещению «из этой книги мир впервые узнает истину относительно борьбы между «Троцки» и… одним моим приятелем, опирающимся на «коммунистише бюрократии». «Мит цальрейшен документаришен Бевейзен» «страдальчески жалобный голос» «лейденшафтлихь анклягенде Штамме» Троцкого известит мир, что «унтер дем геген-вертиге Режиме дер Большевизмус ейне рашес Энде ентгегентрейбт»! «При современном режиме большевизм идет к скорому концу»! Что и требовалось доказать! Предвидится «ди публицистише сенсацион»! А я буду иметь еще одну книжицу для упражнений в немецком языке! Она мною заказана и будет получена с первой почтой.

    — я все же пришел к непоколебимому выводу, что если что и идет к концу, то не нынешний, ненавистный Троцкому большевизм. Для этого совсем не нужно пользоваться аргументом «буржуазия разлагается». Наоборот, внешне все сверкает и ошарашивает. Но надо быть совершенно слепым, или абсолютно глупым, или в корне нечестным человеком, чтобы не увидеть, не уразуметь и не признать, что в Европе старый порядок не идет, а неудержимо летит к концу. Потеряна ориентация. И пропал здоровый инстинкт, как он пропадает у существ, которые обречены на гибель. В сущности, это могло бы быть ясно самим обреченным, что дело их конченое. Моментами того или другого из современных горе-политиков «осеняет»: погибаем. Но каждый погибающий — как я со своим диабетом — внезапно испугавшись, спешит успокоить себя надеждами, которые тем обольстительнее, чем они несбыточнее.

    Мне очень хочется оформить печатно свои впечатления, но я боюсь, не будет ли моя работа скороспелой и не верней ли будет взяться серьезно за такую книжицу после второй поездки. Я знаю, я чувствую, что кое-что я увидел «по-своему». Но боюсь, поторопившись, сделаться смешным. А мне уже это не пристало. Посмотрим, увидим. Но пока я полон замыслов и желания скорее взяться за работу. Я имел достаточный досуг и соответствующую обстановку, чтобы немного пораздумать о себе, о своей бывшей работе, чтобы без излишней, неискренней скромности сказать самому себе: многое я мог бы сделать лучше, но и то, что сделано, сделано не плохо, и никто другой моей работы пока сделать не может. И скромность тут ни при чем, если я скажу, что чертовски недостает немецким коммунистам вот такого немудрого писателя, как я: немецкий Д. Б[едны]й мог бы иметь еще большее значение, так как в Германии почти все грамотны. Столько материалу для высмеивания и разжигания. И грубый юмор так немецкое простонародье любит!

    Дописался я до саморасхваливанья. Это потому, что крепко соскучился по всём родном, по вас, и… по самом себe. Заграницей я был чужой.

    Подумал я было махнуть к Вам туда, в Сочи, да передумал, лучше пошлю письмо сначала. Может, Вы так скоро вернетесь, что уж лучше Вас здесь дождаться, а кроме того, тяжело мне будет глядеть — на зажаренного барашка и прочую приятную остроту, к чему нельзя и прикоснуться. Такая досада!!

    Баба моя влюбилась в Европу. Вот чистота! Вот порядок!Вот!.. Вот!.. Вот!..

    и умирает, умирает. Оттащишь, а она в следующее окно уставится. Глаза мутные, изо рта слюни.

    Вот до чего была смешная и жалкая! У нее, наверное, тоже диабет. Потому что эта болезнь, оказывается, есть результат «перекалки», «перерасхода» своей энергии, организм «отказывается» работать, а сильные волнения именно и дают такую перекалку. И сам теперь буду изображать «цацу», которую нельзя волновать, на которую нельзя наседать, которая, вообще, уже ни к черту не годится, но еще пытается шевелить лапками.

    Впрочем, Ноорден в ответ на мое скептическое замечание, что я все равно долго не протяну, ответил остроумно и не без лукавства: «у Вас еще будет достаточно времени, чтобы сделать много справедливого и… несправедливого».

    Умный старик.

    А кончу я свое «коротенькое» письмо одним пожеланием: не болезни ради, а ради иных результатов, побывать бы Вам под шапкой-невидимкой месяц-другой заграницей. Ай-ай-ай, как бы это, представляю я, было хорошо. Ай, как хорошо. Этак с трубочкой в зубах сощурились бы Вы, да поглядели, да усмехнулись, да крякнули, да дернули бы привычно плечом, а потом бы сказали: «во-первых… во-вторых… в-третьих…»

    Ясная вы голова. Нежный человек. И я Вас крепко люблю.

    Ваш ДЕМЬЯН

    20 сентября 1928 г.

    Кремль

    8



    8 декабря 1930 г.

    Иосиф Виссарионович!

    Я ведь тоже грамотный. Да и станешь грамотным, «как дело до петли доходит». Я хочу внести в дело ясность, чтобы не было после нареканий: зачем не сказал?

    Пришел час моей катастрофы. Не на «правизне», не на «левизне», а на «кривизне». Как велика дуга этой кривой, т. е. в каком отдалении находится вторая, конечная ее и моя точка, я еще не знаю. Но вот, что я знаю, и что должны знать Вы.

    — без Вас — опубликовано взволновавшее меня обращение ЦК. Я немедленно его поддержал фельетоном «Слезай с печки». Фельетон имел изумительный резонанс: напостовцы приводили его в печати, как образец героической агитации, Молотов расхвалил его до крайности и распорядился, чтобы его немедленно включили в серию литературы «для ударников», под каковым подзаголовком он и вышел в отдельной брошюре, — даже Ярославский, никогда не делавший этого, прислал мне письмо, тронувшee меня (см. приложение). Поэты — особенный народ: их длебом не корми, а хвали. Я ждал похвалы человека, отношение к которому у меня всегда было окрашено биографической нежностью. Радостно я помчался к этому человеку по первому звонку. Уши растопырил, за которыми меня ласково почешут. Меня крепко дернули за эти уши: ни к черту «Слезай с печки» не годится! Я стал бормотать, что вот у меня другая любопытная тема напечатана. Ни к черту эта тема не годится!

    Я вернулся домой, дрожа. Меня облили ушатом холодной воды. Хуже: выбили из колеи. Я был парализован. Писать не мог. Еле-еле что-то пропищал к 7 ноября.

    7 ноября мы с Вами встретились. Шуточно разговаривая с Вами, я надумал: дурак я! Зачем я бездарно излагаю ему в прозе план фельетона, когда могу написать этот фельетон даровито и убедить его самим качеством фельетона.

    Я засел за работу. Работал каторжно. Тяжело было писать при сомнительном настроении, да еще в гриппу. Написал. Сдал в набор. Около 12 ч[асов] ночи в редакции произошла заминка: Ярославский считал, что вводная часть, будучи слишком исторической, ослабляет вторую, агитационную, не выбросить ли эту вводную часть? Я не сопротивлялся. Но Ярославский, увидя, должно быть, по моему огорченному лицу, что мне этим причиняется боль, сказал: но все же пусть идет, раз набрано и сверстано. Ярославский уехал. Я остался со своими раздумьями. Я знал то, чего он, Ярославский, не знал: у меня будет придирчивый читатель в Вашем лице. А вдруг не удастся мне покорить этого читателя?

    Подумавши, я категорически заявил Мехлису и Савельеву: снимаю первую часть! Пошел переполох, так как позднее время, а тут переверстка. Дали знать Ярославскому. Тот меня вызвал к телефону и настойчиво предложил «не капризничать», как ему казалось. Пусть идет весь фельетон. Уговорить меня было не трудно.

    Живой голос либо должен был мою работу похвалить, либо дружески и в достаточно убедительной форме указать на мою «кривизну». Вместо этого я получил выписку из Секретариата. Эта выписка бенгальским огнем осветила мою изолированность и мою обреченность. В «Правде» и заодно в «Известиях» я предан оглашению. Я неблагополучен. Меня не будут печатать после этого не только в этих двух газетах, насторожатся везде. Уже насторожились информированные Авербахи. Охотников хвалить меня не было. Охотников поплевать в мой след будет без отказа. Заглавия моих фельетонов «Слезай с печки» и «Без пощады» становятся символическими. 20 лет я был сверчком на большевистской печке. Я с нее слезаю. Пришло, значит, время. Было ведь время, когда меня и Ильич поправлял и позволял мне отвечать в «Правде» стихотворением «Как надо читать поэтов» (см. седьм[ой] т[ом] моих сочинений, стр. 22, если поинтересуетесь). Теперь я засел тоже за ответ, но во время писания пришел к твердому убеждению, что его не напечатают или же, напечатав, начнут продолжать ту политику по отношению ко мне, которая только согнет еще больше мою кривую и приблизит мою роковую катастрофически конченную точку. Может быть, в самом деле, нельзя быть крупным русским поэтом, не оборвав свой путь катастрофически. Но каким же после этого голосом закричала бы моя армия, брошенная полководцем, мои 18 полков (томов), сто тысяч моих бойцов (строчек). Это было бы что-то невообразимое. Тут поневоле взмолишься: «отче мой, аще возможно есть, да мимо идет мене чаша сия»!

    Но этим письмом я договариваю и конец вышеприведенного вопроса; «обаче не якоже ан хощу, но якоже ты»! С себя я снимаю всякую ответственность за дальнейшее.

    Демьян Бедный

    9

    ПИСЬМО И. В. СТАЛИНА Д. БЕДНОМУ

    Т[овари]щу Демьяну Бедному.

    Письмо Ваше от 8. XII получил. Вам нужен, по-видимому, мой ответ. Что же, извольте.

    Прежде всего о некоторых Ваших мелких и мелочных фразах и намеках. Если бы они, эти некрасивые «мелочи», составляли случайный элемент, можно было бы пройти мимо них. Но их так много и они так живо «бьют ключом», что определяют тон всего Вашего письма. А тон, как известно, делает музыку.

    Вы расцениваете решение [Секретариата] ЦК, как «петлю», как признак того, что «пришел час моей (т. е. Вашей) катастрофы». Почему, на каком основании? Как назвать коммуниста, который, вместо того, чтобы вдуматься в существо решения [исполнительного органа] ЦК и исправить свои ошибки, третирует это решение, как «петлю»?

    ЦК, когда они допускали отдельные ошибки. Вы все это считали нормальным и понятным. А вот, когда ЦК оказался вынужденным подвергнуть критике Ваши ошибки, Вы вдруг зафыркали и стали кричать о «петле». [Почему], на каком основании? Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки? Может быть, решение ЦК не обязательно для Вас? Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики? Не находите ли, что Вы заразились некоторой НК^риятной болезнью, называемой зазнайством? Побольше скромности, т. Демьян.

    Вы противопоставляете т. Ярославского мне (почему-то мне, а не Секретариату ЦК), хотя из Вашего письма видно, что т. Ярославский сомневался в необходимости напечатания первой части фельетона «Без пощады», и лишь поддавшись воздействию Вашего «огорченного лица» — дал согласие на напечатание. Но это не все. Вы противопоставляете далее т. Молотова мне, уверяя, что он не нашел ничего ошибочного в Вашем фельетоне «Слезай с печки» и даже «расхвалил его до крайности». Во-первых, позвольте усомниться в правдивости Вашего сообщения насчет т. Молотова. Я имею все основания верить т. Молотову больше, чем Вам. Во-вторых, не странно ли, что Вы ничего не говорите в своем письме об отношении т. Молотова к Вашему фельетону «Без пощады»? А затем, какой смысл может иметь Ваша попытка противопоставить т. Молотова мне? Только один смысл: намекнуть, что решение Секретариата ЦК есть на самом деле не решение этого последнего, а личное мнение Сталина, который, очевидно, выдает свое личное мнение за решение Секретариата ЦК. Но это уж слишком, т. Демьян. Это просто нечистоплотно. Неужели нужно еще специально оговориться, что постановление Секретариата ЦК «Об ошибках в фельетонах Д. Бедного «Слезай с печки» и «Без пощады» принято всеми голосами наличных членов Секретариата (Сталин, Молотов, Каганович), т. е. единогласно? Да разве могло быть иначе? Я вспоминаю теперь, как Вы несколько месяцев назад сказали мне по телефону: «оказывается между Сталиным и Молотовым имеются разногласия. Молотов подкапывается под Сталина» и т. п. Вы должны помнить, что я грубо оборвал Вас тогда и просил не заниматься сплетнями. Я воспринял тогда эту Вашу «штучку», как неприятный эпизод. Теперь я вижу, что у Вас был расчетец — поиграть на мнимых разногласиях и нажить на этом некий профит. Побольше чистоплотности, т. Демьян…

    «Теперь я засел, — пишете Вы, — тоже за ответ, но во время писания пришел к твердому убеждению, что его не напечатают или же, напечатав, начнут продолжать ту политику по отношению ко мне, которая только согнет еще больше мою кривую и приблизит мою роковую катастрофически конченную точку. Может быть, в самом деле, нельзя быть крупным русским поэтом, не оборвав свой путь катастрофически».

    Итак, существует, значит, какая-то особая политика по отношению к Демьяну Бедному. Что это за политика, в чем она состоит? Она, эта политика, состоит, оказывается, в том, чтобы заставить» «крупных русских поэтов» «оборвать свой путь катастрофически». Существует, как известно, «новая» (совсем «новая»!) троцкистская «теория», которая утверждает, что в Советской России реальна лишь грязь, реальна лишь «Перерва». Видимо, эту «теорию» пытаетесь Вы теперь применить к политике ЦК в отношении «крупных русских поэтов». Такова мера Вашего «доверия» к ЦК. Я не думаю, что Вы способны, даже находясь в состоянии истерики, договориться до таких антипартийных гнусностей. Недаром, читая Ваше письмо, я вспомнил Сосновского…

    Но довольно о «мелочах» и мелочных «выходках». Их, этих «мелочей», такая прорва в Вашем письме («придирчивый читатель», «информированный Авербах» и т. п. прелести), и так они похожи друг на друга, что не стоит больше распространяться о них. Перейдем к существу дела.

    в клевету на СССР, на его прошлое, на его настоящее. Таковы Ваши «Слезай с печки» и «Без пощады». Такова Ваша «Перерва», которую прочитал сегодня по совету т. Молотова. «Вы говорите, что т. Молотов хвалил фельетон «Слезай спечки». Очень может быть. Я хвалил этот фельетон, может быть, не меньше, чем т. Молотов, так как там (как и в других фельетонах) имеется ряд великолепных мест, бьющих прямо в цель. Но там есть еще ложка такого дегтя, который портит всю картину и превращает ее в сплошную «Перерву». Вот в чем вопрос и вот что делает музыку в этих фельетонах.

    Судите сами.

    Весь мир признает теперь, что центр революционного движения переместился из Западной Европы в Россию. Революционеры всех стран с надеждой смотрят на СССР как на очаг освободительной борьбы трудящихся всего мира, признавая в нем единственное свое отечество. Революционные рабочие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, русскому рабочему классу, авангарду советских рабочих как признанному своему вождю, проводящему самую революционную и самую активную политику, какую когда-либо мечтали проводить пролетарии других стран. Руководители революционных рабочих всех стран с жадностью изучают поучительнейшую историю рабочего класса России, его прошлое, прошлое России, зная, что кроме России реакционной существовала еще Россия революционная, Россия Радищевых и Чернышевских, Желябовых и Ульяновых, Халтуриных и Алексеевых. Все это вселяет (не может не вселять!) в сердца русских рабочих чувство революционной национальной гордости, способное двигать горами, способное творить чудеса.

    А Вы? Вместо того, чтобы осмыслить этот величайший в истории революции процесс и подняться на высоту задач певца передового пролетариата, ушли куда-то в лощину и, запутавшись между скучнейшими цитатами из сочинений Карамзина и не менее скучными изречениями из «Домостроя», стали возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения, что нынешняя Россия представляет сплошную «Перерву», что «лень» и стремление «сидеть на печке» является чуть ли не национальной чертой русских вообще, а значит и русских рабочих, которые, проделав Октябрьскую революцию, конечно, не перестали быть русскими. И это называется у Вас большевистской критикой! Нет, высокочтимый т. Демьян, это не большевистская критика, [а клевета на наш народ], развенчание развенчание пролетариата СССР, развенчание русского пролетариата.

    И Вы хотите, чтобы я молчал из-за того, что Вы, оказывается, питаете ко мне «биографическую нежность»! Как Вы наивны и до чего Вы мало знаете большевиков.

    Может быть, Вы, как человек «грамотный», не откажетесь выслушать следующие слова Ленина:

    «Чуждо ли нам, великорусским сознательным пролетариям, чувство национальной гордости? Конечно, нет! Мы любим свой язык и свою родину, мы больше всего работаем над тем, чтобы ее трудящиеся массы (т. е. 9/10 ее населения) поднять до сознательной жизни демократов и социалистов. Нам больнее всего видеть и чувствовать, каким насилиям, гнету и издевательствам подвергают нашу прекрасную родину царские палачи, дворяне и капиталисты. Мы гордимся тем, что насилия вызывали отпор из нашей Среды, из Среды великорусов, что эта Среда выдвинула Радищева, декабристов, революционеров-разночинцев 70-х годов, что великорусский рабочий класс создал в 1905 году могучую революционную партию масс, чтo великорусский мужик начал в то же время становиться демократом, начал свергать попа и помещика. Мы помним, как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский, отдавая свою жизнь делу революции, сказал: «Жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы». Откровенные и прикровенные рабы — великороссы (рабы по отношению к царской монархии) не любят вспоминать эти слова. А, по-нашему, это были слова настоящей любви к родине, любви, тоскующей вследствие отсутствия революционности в массах великорусского населения. Тогда ее не было. Теперь ее мало, но она уже есть. Мы полны чувства национальной гордости, ибо великорусская нация тоже создала революционный класс, тоже доказала, что она способна дать человечеству великие образцы борьбы за свободу и за социализм, а не только великие погромы, ряды виселиц, застенки, великие голодовки и великое раболепство перед попами, царями, помещиками, капиталистами» (см. Ленина «О национальн[ой] гордости великороссов»).

    Вот как умел говорить Ленин, величайший интернационалист в мире, о национальной гордости великороссов. А говорил он так потому, что он знал, что: «Интерес (не по-холопски понятый) национальной гордости великороссов совпадает с социалистическим интересом великорусских (и всех иных) пролетариев» (см. там же).

    «программа» Ленина. Она, эта «программа», вполне понятна и естественна для революционеров, кровно связанных с рабочим классом, с народными массами.

    Она непонятна и не естественна для выродков типа Лелевича, которые не связаны и не могут быть связаны с рабочим классом, с народными массами.

    Возможно ли примирить эту революционную «программу» Ленина с той нездоровой тенденцией, которая проводится в Ваших последних фельетонах?

    [Ясно], что невозможно. Невозможно, так как между ними нет ничего общего.

    Вот в чем дело и вот, чего Вы не хотите понять. Значит, надо Вам поворачивать на старую, ленинскую дорогу, несмотря ни на что. [Других путей нет]

    «изолировать», что Демьяна «не будут больше печатать» и т. п. [Понятно?

    Вы требовали от меня ясности. Надеюсь, что я дал Вам достаточно ясный ответ.]

    И. Сталин

    10

    ИЗ ПИСЬМА СТАЛИНА КАГАНОВИЧУ

    29 сентября 1931 г.

    про «Москву», — у него хватит на это наглости. Следовало бы привлечь к ответу, во-первых, редактора «Известий», во-вторых, Демьяна (и Литвинова). Почему бы в самом деле не привлечь их к ответу?

    11

    ИЗ ПИСЬМА СТАЛИНА КАГАНОВИЧУ

    7 июня 1932 г.

    Удалось, наконец, прочесть пьесу Демьяна Бедного «Как 14 дивизия в рай шла» (см. «Новый Мир»). По-моему, пьеса вышла неважная, посредственная, грубоватая, отдает кабацким духом, изобилует трактирными остротами. Если она и имеет воспитательное значение, то скорее всего отрицательное.

    Мы ошиблись, приложив к этой плоской и нехудожественной штуке печать ПБ. Это нам урок. Впредь будем осторожны, в особенности — в отношении произведений Демьяна Бедного.

    12



    12 июня 1932 г.

    Насчет оценки «Демьяновой ухи» я с Вами целиком согласен. Я прочитал и новую и старую вещь, новую он сделал еще более грубо и халтурно. Для того чтобы быть народным, пролетарским писателем, вовсе не требуется приспособленчества к отрицательным сторонам наших мacc, как это сделал Демьян Бедный. Я удивляюсь прямо, как Ворошилов мог быть в восторге от этой вещи, тем болee что у Демьяна в пьесе много двусмысленностей.

    13

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ

    О ВЫСЕЛЕНИИ ИЗ КРЕМЛЯ

    Москва, Кремль 3 сентября 1932 г.

    Дорогой Иосиф Виссарионович!

    Моя личная жизнь, загаженная эгоистичным, жадным злым, лживым, коварным и мстительным мещанством, была гнусна. Я сделал болезненную, запоздалую попытку вырваться из грязных лап такой жизни. Это — мое личное. Пусть оно будет вынесено за стены Кремля — личное. Я умоляю ЦК, умоляю Вас: не смешивайте меня с личным, размежуйте меня с личным, отделите меня от него, сохраните меня, как испытанную и не отработанную еше рабочую силу. Мне через семь месяцев — 50 лет. Насколько меня — при надорванном здоровье — еще хватит, я бы хотел еще поработать, поработать крепко, чтобы достойно завершить свою революционную службу.

    Я прошу об одном: не разрушать того изумительного аппарата, какой мною за мой почти четвертьвековый писательский век создан. Мой рабочий кабинет и моя библиотека представляют нечто в своем роде единственное. Это сложная писательская ротационка. Книги — не только моя слабость, но и сила. Это — неотделимая и существеннейшая часть моего писательского организма, мой творческий — специально налаженный — инвентарь. Без моего «аппарата» я не могу жить, не могу работать. Вам надо посмотреть на этот стройный, упорядоченный, крепкий и грандиозный аппарат, чтобы убедиться: сорвать его с места, не разломав его, не погубив его нельзя. Это — симфония книжная, слагавшаяся в Кремле 15 лет. Это — продолжение моего мозга. Разрушение этого аппарата опустошит меня, разобьет, парализует. Я — не научный работник, могущий во время работы бегать по библиотекам за справками. Я — поэт. И мой инструмент, каким я его создал, должен быть во время работы под руками. Я и он — одно.

    в чистом виде, как Д. Бедного только. Я прошу сохранить в Кремле мой творческий «бест», оставив мне из покидаемой квартиры ровно столько помещения, сколько займут книги и кабинет (подчеркнуто Сталиным ). Личное будет за пределами этого беста. Здесь будут только — письменный стол и книги, письменный стол и книги, и ничего больше. Здесь я буду нести свою службу, приходить сюда для спокойной, ничем не замутненной работы, живя лично вне Кремля.

    Я прошу не о личном. Я прошу о сохранении того общественно-ценного, что во мне есть и что еще партии не может не пригодиться. Удаленный из Кремля, вырванный с корнем из того места, которое связано живыми нитями со всем Союзом, я усохну, погибну. Мне горько и страшно не только говорить об этом, но подумать только. Сказать это, однако, я должен хотя бы уже для того, чтобы после нельзя было меня же упрекнуть: — зачем не сказал?

    ДЕМЬЯН БЕАНЫЙ

    14

    СТАЛИН — ДЕМЬЯНУ БЕДНОМУ

    ПО ПОВОДУ ЕГО ПИСЬМА О ВЫСЕЛЕНИИ ИЗ КРЕМЛЯ

    4 сентября 1932 года. 4. IX. 32 г.

    Само собой понятно, что помещение для книг и кабинет нужно оставить за Вами. Что касается личной стороны дела и связанного с нею переезда из Кремля, то это вызвано необходимостью не допускать скандалов (вызываемых, конечно, не Вами), которых не должно быть в стенах Кремля.

    Странно было бы рассматривать переезд из Кремля (Попытку «оторвать» Вас или «отдалить» от партии, от дела. Сами знаете, что сотни ответственных и уважаемых живут вне Кремля (в том числе М. Горький), однако, не вызывает ни у кого сомнения насчет их близости к партии, к Кремлю.

    Привет!

    И. СТАЛИН

    15

    – СТАЛИНУ

    В ОТВЕТ НА ЕГО ПИСЬМО

    5 сентября 1932 г.

    Демьян Бедный

    Москва, Кремль 5 сентября 1932.

    За мною последнее слово, слово безграничной благодарности. Особенно я тронут тем обстоятельством, что не меня Вы признаете источником той мути, которая, надеюсь теперь уляжется.

    Поскольку моя рабочая обстановка, мое святое святых остается в сохранности и неприкосновенности, мне больше желать нечего. Можно будет уверенно и спокойно работать.

    Ваш ответ меня утешил, ободрил, оживил. Внутреннее страдание часто является источником надломленного творчества. Источник заражающе-бодрого творчества — внутреннее ликование: оно должно ко мне вернуться. Вместе с окрепшей верой, что партии я нужен и партия меня, временами большого дурака, бережет.

    Сердечный, благодарный привет!

    16

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ — СТАЛИНУ

    НАКАНУНЕ СВОЕГО ПЯТИДЕСЯТИЛЕТИЯ

    5 апреля 1933 г.

    Секретно

    Ничего я так не боюсь, как своих собственных писем. И особенно писем к Вам. Но… Вчера навестили меня два товарища — Гронский и Савельев — и кратко ознакомили меня с тем обменом мнений, который — в связи с моей 50-летней датой — происходил вчера в ПБ.

    Самая возможность именно такого, а не иного обмена мнений уже показывает, что радоваться мне нечему, а восхищаться собою не приходится и подавно. Умудрился-таки я создать для себя обстановочку. И виноват в этом один я, только я. Отрицать это было бы малодушной глупостью. Что с того, что многие частности я мог без труда опровергнуть? Например, будто я не был на съезде колхозников и не писал о колхозах. И на открытии съезда я был, и открытие съезда приветствовал стихами во всю первую полосу — во всю полосу! — «Комсомолки». Я собирался не пропустить ни одного заседания, а в газете заявил, что во время съезда дам ежедневные отклики. Но если человеку не везет, так уж не везет; с первого заседания я вернулся больным и полторы недели пролежал в гриппу с ужасной ангиной, что может быть подтверждено лечившим меня кремлевским горловиком. Я потерял не только съезд, но и возможность откликнуться на красноармейский юбилей, что тоже истолковывается не в мою пользу. Или другой пример: я, дескать, написал басню, где «высмеивал товарищей», и эту басню даже напечатал. Насколько я был далек от мысли, не то что намерения, высмеивать друзей, показывает то, что инкриминируемую мне басню я послал в Сочи Вам. Хитрил? Нашел, кого перехитрить! И очень мне это было нужно. Басня вернулась с Вашей пометкой: «вялая». А она просто была неудачная и, как всякая неудачная или недоделанная вещь, искажала подлинные намерения автора: высмеять «лесных заговорщиков». Не одобренная Вами вещь не только нигде не предлагалась к печати, но от нее вряд ли можно сыскать след и в рукописях. Много бы частностей я мог разъяснить и опровергнуть их истолкование, но зачем мне опровергать частности, если невозможно опровергнуть главного: что в целом я кругом виноват? Что с того, что в презентовском «творчестве» на рубль лжи, а на копейку извращенной правды? Я себе и этой копейки простить не могу: она лишила меня Вашего доверия и дружбы, она создала возможность такого обмена мнений как вчерашний обмен. Стану ли я оправдываться тем, что вот Николай Первый, осматривая новое помещение академии художеств, увидал — «хорошую казарму», кто что видит — а секретарь Анат[оля] Франса, Брюссон, сочинил такие дневники, что честная критика писала о них: «Брюссон преподнес нам содержание ночного горшка, а не содержание души гениального писателя, — от брюссоновского подношения мы вправе брезгливо отвернуться, обратившись к творениям Франса». Презентовская бредовая мазня — тоже «стенгазета из ватерклозета». Не в гнойной луже больного, бездарного и завистливого бумагомараки можно найти мое подлинное отображение во весь рост. И все же презентовские измышления я ставлю себе в жестокую вину. Недосмотрел! Поскользнулся в презентовской луже. Хорошо, что в ней не потонул. Но непростительно, что я неосторожно подставил себя такому «фотографу». Мало меня покарали за это. Заслуживаю большей кары. Я сам себя казню за это так, как никто.

    Конечно же, все это привело к некоторым изменениям во мне. Савельев сказал: «ты перестал улыбаться». Не до улыбок мне, — и с возрастом, претерпев партийные и личные несчастья, я стал сосредоточеннее.

    «Не ищешь встреч со старыми товарищами».

    — не отчуждение. Никогда я не буду вам чужим, и не станете вы мне чужими, дорогие мои товарищи! В предстоящих боях — не исключено — многие из вас лягут костьми. Я лягу там, где ляжете вы. И я хотел бы, чтобы лег раньше всех: я с радостью готов такой ценой вернуть к себе нарушенное доверие.

    Говорилось о моих «колебаниях». И тут есть моя вина. Вина моя в том, что сам я этих колебаний в себе не приметил. Все время был убежден, даже до озорства, что на меня-то при всех обстоятельствах партия может положиться, как на каменную гору. Только таким убеждением я и мог держаться. В настоящее время оно у меня еще крепче после того, как в положении, представлявшемся мне непереносимым, я обнаружил удивившую меня самого выносливость. Я сам себя узнал лучше. Суждения обо мне некоторых товарищей я объясняю тем, что меня истолковывают. Я живу надеждой, что меня узнают. По работе. Работа сейчас для меня — все. Даже в «Комсомолке» я стал писать, помня Ваши слова, Иосиф Виссарионович: «Свяжитесь с молодежью!»

    Иосиф Виссарионович! Мне как-то даже совестно, что вот некстати подошла эта возрастная дата и вынудила Политбюро судить и так, и так: и плох Демьян, и сохранить бы его. Твердо, искренне Вам говорю, что мне этот горестный, не во время подкравшийся «юбилей» самому встал поперек горла. Не озабочивайтесь, пожалуйста, какую бы этому юбилею придать расцветку? Не обязательно нужно награждать меня «орденом Ленина», поскольку возникают сомнения, что я его заслуживаю, или опасения, не пришлось бы меня этого ордена лишать. Пусть само ненаграждение будет истолковано уже как лишение, — пусть даже проскользнет самая дата неотмеченной, — все равно, все равно никто не услышит моей жалобы. Улыбаться только мне трудно. И работать будет еще трудней. Но работать я буду. Буду работать в твердой уверенности, что подлинный мои праздник не уйдет, не уйдет от меня. Праздничным днем будет тот день, когда много грязи и шелухи стряхнется, свеется с меня, — когда устранятся дре сомнения, и партия, ЦК и Вы, дорогой Иосиф Виссарионович, без колебания скажете мне: «ты — наш, мы тебе верим!»

    Всего не скажешь. Об одном прошу: поверьте искренности этого письма и тому, что это не какой-то тактический прием и что никаких личных моментов оно не преследует.

    О личном говорить не приходится: оно целиком поглощено тем, что составляет стержень моей жизни: горячо поработать и честно завершить путь, с которого у меня нет и быть не может никакого поворота.

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ

    17

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ

    С ПРОСЬБОЙ О ПРЕДОСТАВЛЕНИИ НОВОЙ ДАЧИ

    15 апреля 1935 года

    МОСКВА

    Рождественский бульвар, д. 15, кв. 2

    Апреля 15 дня 1935 г.

    Дорогой Иосиф Виссарионович!

    — крайность. Еще три дня назад, услыхав мои сетования, Ворошилов посоветовал мне: «Пиши Сталину». Я три дня колебался, так как не хотел ставить всего на карту, а мое все базируется на созданной для внутреннего подкрепления утешительной мысли, что какая-то часть Вашего расположения ко мне сохранена и что если я обретаюсь порой в очень нерадостном состоянии, то потому что «Сталин же этого не знает». (Словесная формулировка, собственно, моей жены.) А если бы знал…

    Речь идет о моем сильно накренившемся здоровье и о возможности так работать, как бы мне хотелось и как бы я мог.

    Тяжело отразилось на моем здоровье следующее обстоятельство: с осени 1931 года по сей день я не имею ни зимнего, ни летнего здорового отдыха, томясь безвыездно в городе. У меня нет загородного приюта и нет никакой возможности его создать. Лето 32 года и лето 33 года свелось к тому, что я на своем фордике, когда уже было дышать нечем, уезжал за город, «в кусты», как диктовалось шоферу. Отдышавшись часа три «в кустах», я возвращался обратно.

    В прошлом 34 году я после долгих мытарств снял в деревне Баковке пол-избы у лесного сторожа. Но тут оказала себя с неожиданной стороны моя популярность; дворик маленький, голый, заборчик тоже реденький, а вокруг заборчика вечная толчея любопытных, вечное заглядывание и осматривание меня, — осматривание это кончилось тем, что меня приняли за самозванца, что я какой-то проходимец, назвавшийся Д. Бедным, который не мог же вот тут рядом с Буденным ютиться в крестьянской полуизбе. Во избежание дальнейших кривотолков мне пришлось смотаться.

    Поехал я тогда к Енукидзе, он хозяин дома, где я живу, авось и с дачей что-либо для меня выдумает. Енукидзе начал с того, что стал в подробностях показывать мне свою — действительно, до невозможности великолепную — дачу. Под конец взмыло у меня горькое чувство и я сказал доброму хозяину: «Хорошо живешь, Енукидзе. Что я в сравнении с тобою? Я живу в деревне на сеновале».

    «И на сеновале можно хорошо и уютно устроиться. Коврами, напр., сено устлать. Вот Аванесов так жил».

    Я буквально опешил перед безмерностью такого бесстыдства. Овладев собой, я сказал доброму хозяину иронически: «Для того, чтобы сказать о тебе, ты пьешь счастье полнодной чашей, тебе не достает достойной твоего жилья чаши. Я тебе подарю ее».

    — Подари, — сказал хозяин.

    Чаши я, несмотря на многократные напоминания при встречах, не дарил.

    Но подарил ему ее совсем недавно, когда ему уже было не до нее, до этой прекрасной чаши. Пусть пьет из нее то, что в нее нальется.

    Убедясь, что дачу, воздух и здоровье мне надо добывать самому, я вынужден сделать попытку — устроить сие при помощи аппарата, строящего недалеко от Баковки и от Буденного писательские дачи. Я исхлопотал себе участок земли, примыкающий к Буденному. Прижался я к какому соседу с умыслом, стройка производится ВЦИКом большая, авось что-либо и мне перепадет, вода, например, и свет, опять же и дорога соседу выложена прекрасная, а и без того уже добиваю моего заезженного форда.

    Получился, однако, двойной просчет. Дача моя еле-еле оформилась в тот сруб, в ту уродину, которая изображена на прилагаемом снимке. Строить дальше ее не из чего и не на что. Я стою, так[им] образ[ом], перед потерей четвертого лета. Дачи нет. А если бы мне удалось это дупло застеклить хотя б по-летнему, то все равно… подъезда к даче нету. Семен Михайлович твердо усвоил старое мнение, что «сосед мой — враг мой». Поэтому, когда я стал просить его — позволить хотя бы в дурную погоду проскочить на машине через его участок, я получил отказ в самой непристойной форме. Наладить проезд мимо Буденного тоже оказалось мне не под силу. Этот проезд нужен не только мне, а группе колхозов, буквально воющих от созданного Буденным бездорожья. Выход есть только один: у Буденного прихвачено земли и лесу более 11 гектаров, участок форму имеет такую: ружье, — в прикладе, далеко от дула и от мушки, дом. Если у самой мушки — на узкой полоске сдвинуть забор влево на 11 саженей, колхозы — и я — получат проезд, прекратится ругань, вой, ржанье лошадей, карабканье пешеходов у буденновского забора.

    Вот какое дело, родной Иос[иф] Вис[сарионович]! Теперь «Сталин знает». Я жажду — здоровья и работы. В тираж выходить мне рано. И не нужно это никому, кроме наших врагов. Я удивительно, незаслуженно счастлив поздним счастьем в моем новом, покойном, культурном и скромном домашнем быту. И весь я — по линии творческих замыслов — в бодром, радостном уверенном певучем настроении. Гири — только те, на которые я здесь сетую. Чего бы я хотел? По существу, немногого: чтобы мне сделали то, чего я не имею возможности сделать сам, никакой возможности. В лучшем случае, Хозотдел ВЦИКа мог бы убрать к черту мой нескладный сруб и поставить для меня более пристойную деревянную дачу комнаты в 4—5 с необходимыми жилпостройками. Я почти уверен, что мою «стройку» — так она неудачна — и достраивать умный инженер не захочет.

    Дорогой Иосиф Виссарионович, я был бы удручен, если б Вы на секунду подумали, что мое письмо диктуется хоть тенью «личного» интереса. У меня нет тут ничего личного. Это, если хотите, у поэта чисто профессиональная потребность, чуя приток вдохновения, поэт — по Пушкину —


    И звуков и смятенья полн,
    На берега пустынных волн,
    В широкошумные дубровы…

    Надо ли законность этого доказывать? Сердечный привет!

    P. S. Прилагаю полученный мною пробный экземпляр моих басен в кукрыниксовском оформлении. Не делаю на нем надписи, так как готовится особо переплетенный экземпляр, который будет подписан автором и художниками.

    18

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ. МОСКВА КРЕМЛЬ

    Июля 16 дня 1935 года

    И. В. СТАЛИНУ ЗА ВСЕ!


    Нужна не только голова.
    Чтоб избежать в письме шаблона,
    Нужны особые слова.
    Я в первый раз пред поворотом —
    — моей судьбы,
    Отерши лоб, покрытый потом,
    Себя почувствовал банкротом
    В искусстве письменной резьбы.

    Есть утомляемость у стали,

    Смеется день, сверкают дали,
    Но — после ласки — нервы сдали:
    Я превратился в мягкий воск.

    Чтоб укрепить себя заметней

    Я до конца погоды летней
    Дни проведу свои в тиши.

    Чтоб, дав потом «Пегасу» шпоры,
    Творить в сознаньи, что творю

    Я нежно Вас благодарю.

    19

    ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ

    (ПО СЛУЧАЮ ЮБИЛЕЯ БАСНОПИСЦА КРЫЛОВА)

    5 августа 1944 г.

    Вы сами, прочтя это письмо, решите, имел ли я право и необходимость беспокоить Вас. Речь идет о писательском оружии — слове.

    Слово писателя должно быть доходчиво. Доходчивое слово становится действенным. Два примера доходчивости и действенности я приведу из своей практики.

    Первый пример. В 1914 году на петербургских заводах прокатилась волна рабочих возмущений в связи с массовыми отравлениями. Возмущения эти в некоторых случаях подавлялись оружием. Откликом на это были в «ПРАВДЕ» мои четыре строчки:

    На фабрике — отрава.
    — расправа.
    И тут свинец, и там свинец.
    Один конец!

    Вся динамика в последней строчке: один конец! Вали, ребята! — И ребята валили трамваи, превращая их в баррикады, чем был изрядно испорчен аромат встречи Николая II с Пуанкаре.

    Второй пример — через 30 лет, т. е. пример нынешнего года. Помимо работы в газетах я веду в порядке боевой самонагрузки художественно-агитационную (плакатную) работу на заводе «Серп и молот», всячески подбодряя сталеваров. Неприметная работа, но важная. Весной нынешнего года завод очутился в тяжелом положении: угрожала нехватка сырья, а уральские заводы-поставщики туго откликались не только на письма «Серпа и молота», но и на наркоматские понукания. Затревожился и я и обратился лично к заводам-поставщикам с «дружеским письмом», как я озаглавил посланный туда мой пространный плакат-беседу. Эффект был поразительный. На мое имя последовали немедленно два ответа, в копиях при сем прилагаемые. Директор Новотагильского завода заверил меня, что в последующие месяцы выполнение заказов для завода «Серп и молот» нашим заводом будет своевременно, а другой завод трогательно молнировал, что вместо 200 тонн чугуна, которые были отгружены «до получения дружеского письма поэта Демьяна Бедного», отгружено 1015 тонн. Я имел таким образом возможность проверить свое агитационное мастерство: я его не растерял и слово мое доходчиво.

    — и учусь! — у классиков. Первоучителем моим — еще на школьной скамейке — был народнейший из народных писателей, гениальный баснописец И. А. Крылов. Неспроста я обратил на себя внимание и выдвинулся как баснописец. Все знали, что басня как словесное оружие, как одна из труднейших литературных форм, выпав из рук умершего Крылова, никем уж не была поднята, а в учебниках теории поэзии так и отмечалось: «басня — вымершая литературная форма».

    Оброненное Крыловым оружие я бесстрашно поднял и воскресил «вымершую форму», взяв ее, как сказали бы теперь, на вооружение рабочего класса. В радикальной «большой прессе» появился ряд статей обо мне, одна из которых даже была озаглавлена: «Внук дедушки Крылова».

    И вот приключился такой казус: в минувшее воскресенье был опубликован во всех газетах обширный список лиц, коим поручено организовать столетние поминки дедушки Крылова. Но внука-то на эти поминки и не пригласили.

    — и не только в писательской — среде пошли кривотолки: с Демьяном все-таки дело обстоит неладно, подальше от него.

    В редакциях газет потянуло холодком с примесью самого неприкрытого хамежа, так — в частности — в «Правде» помощник т. Поспелова вернул мне именно басню, лежавшую в запасе и ранее одобренную, а после того, как вчера эта басня появилась в «Труде», вышеозначенный молодой и осторожный человек изрек мне язвительно: — басню-то свою вы все-таки пропихнули! — Оказывается, я уже должен басню «пропихивать». И какой «уважительный» стиль! Это мне-то, у кого за спиной тридцать пять лет литературно-революционной работы и чье словесное мастерство не кто иной, как Горький, неоднократно — до своих последних дней — ставил в образец молодым писателям, надо пропихивать!

    «пропихивать» свой материал и вообще — работать.

    Как мне можно помочь? В поминальную комиссию назначать меня уже неудобно, да и надобности в этом нет. По своему безножию (после «ударчика» еле ползаю) я бы в комиссию и не пошел, а по косноязычию (та же причина) мне в комиссии делать нечего. Но пойдут предъюбилейные статьи. Не только Крылов, но и «басня, как таковая», как особый жанр, должна быть освещена: у басни интересная история, Эзоп был рабом. Достаточно упомянуть, что мы басенную форму неплохо использовали, и что в этом основная заслуга — моя, и кривотолки исчезнут, а в редакциях несколько опамятуются и перестанут хамить.

    Для выхода из партии есть много дверей, и одними из них я удостоился проследовать. Но обратно в партию есть дорога одна: работа, подвиг. Так я смотрю на свою работу. И когда неожиданно возникла ситуация, при которой я могу лишиться работы, это значит, что я лишусь возможности вернуться в партию. В этом главное!

    Кончаю письмо приветствием и поздравлением с успехами, равных которым история не знает. Это что-то сказочное.

    5/VIII. 44

    Раздел сайта: