• Приглашаем посетить наш сайт
    Чуковский (chukovskiy.lit-info.ru)
  • Сарнов Б. М.: Сталин и писатели.
    Сталин и Фадеев.
    Сюжет второй. "Перерабатываю молодую гвардию в старую... "

    Сюжет второй

    «ПЕРЕРАБАТЫВАЮ МОЛОДУЮ ГВАРДИЮ В СТАРУЮ...»

    Реплика эта из письма Фадеева Ю. Н. Либединскому от 25 октября 1948 года.

    ► Я все еще перерабатываю молодую гвардию в старую и, учитывая известные слабости моей натуры, избегаю светской жизни.

    (А. Фадеев. Письма. 1916-1956. к, 1967. Стр. 247).

    Реплика невеселая. Слегка даже ироническая.

    Чувствуется, что перерабатывать «молодую гвардию в старую» ему не больно хочется. Во всяком случае, делает он это не по внутренней потребности, не повинуясь властному душевному порыву, а по приказу свыше, — в порядке, так сказать, партийной дисциплины.

    Дело в те времена было обычное.

    Вот и Катаев тоже — по тем же указаниям — полтора года переписывал свой роман «За власть Советов». И сам Фадеев выступал тут в роли эксперта, давшего авторитетное заключение, что переписал он его правильно:

    ► Я ознакомился с новым вариантом романа В. Катаева «За власть Советов». С моей точки зрения, Катаев правильно воспринял требования критики, и его более чем полуторагодичная работа увенчалась успехом..

    Если в первом варианте романа образы руководителей подполья и партизанской борьбы были в известной мере принижены, не показаны в действии, в их связях с массами, мало походили на современных большевиков-организаторов, а повторяли, в известном смысле, некоторые нетипичные, отжившие персонажи революционных деятелей 1919—1920 годов, то в новом варианте романа — образы руководителей подполья и партизанского движения приобрели подлинные черты большевистских деятелей современного типа, их идейный и моральный облик раскрыт более глубоко и полно и внушает читателю любовь и уважение...

    Отступление Красной Армии из Одессы, политическое положение в городе в период оккупации, деятельность подпольщиков и партизанская борьба как часть общей борьбы народа против немецко-румынских захватчиков, руководящая и направляющая роль партии, в частности, связь с центром в Москве, и, наконец, освобождение Одессы — все эти моменты и обстоятельства большого общественно-политического значения нашли в новом варианте романа необходимое место.

    Все это придало роману больше жизненности и исторической достоверности...

    ... В целом роман неизмеримо вырос и может служить примером того, как должен относиться современный автор к общественной критике.

    (А. Фадеев. За тридцать лет. М, 1957. Стр. 764-765).

    В том же духе переписывал свой роман и сам Фадеев: его тоже обвиняли в том, что в первом его варианте он не показал «руководящую и направляющую роль партии».

    Дело, — повторю еще раз, — в те времена было обычное.

    Но в истории с фадеевской «Молодой гвардией» была одна странность.

    — в сущности, по заказу — Центрального Комитета комсомола (специальная комиссия ЦК ВЛКСМ, занимавшаяся расследованием подпольной деятельности краснодонцев, предоставила Фадееву свои материалы еще в 1943 году), при своем появлении в свет официальной критикой был встречен восторженно. В том же году книга была удостоена Сталинской премии первой степени. По всей стране театры ставили спектакли по инсценировкам знаменитого романа. Автор получал десятки тысяч восторженных писем читателей. И вдруг...

    Как гром среди ясного неба, в газете «Культура и жизнь», а затем и в «Правде» появляются разгромные статьи. Автору «Молодой гвардии» предъявлен ряд серьезных политических обвинений, главное из которых формулировалось так:

    ► Партийная организации по сути дела целиком выпала из романа А. Фадеева. Автор не сумел проникнуть в жизнь и работу партийных подпольных организаций, изучить ее и достойно показать в романе. Но можно ли, не греша против действительности, против правды исторической и, стало быть, художественной, показать полностью комсомольскую организацию в отрыве от партийной? Нет, это невозможно. Такой пробел неизбежно поведет к ошибке. Так случилось с романом Фадеева.

    (Правда. 3 декабря 1947г.).

    Известно, что все книги, выдвинутые на соискание Сталинских премий, Сталин читал. И читал внимательно. Об этом говорил и сам Фадеев:

    ► — Любил и хорошо знал художественную литературу. И дореволюционную классическую, и нашу советскую... Следил за литературными новинками. Много читал. Произведения, выдвинутые на соискание Сталинской премии, как правило, читал все. Разумеется, не только их. В таком мнении я утвердился при обсуждении в ЦК партии выдвинутых на Сталинские премии произведений литературы и искусства. И, конечно, из личных бесед со Сталиным по поводу того или иного литературно-художественного полотна. При обсуждении в ЦК наших предложений мне, как председателю Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства, надо было ко всему быть готовым. Очень обстоятельно подкованным, имея в виду возможность серьезного полемического диалога Сталин не только глубоко знал то или иное заметное произведение. Он был взыскательным критиком... С ним нередко трудно было дискутировать. Обладал большими знаниями, сила аргументации и логика мышления его были всегда основательны. Диву даешься, когда только этот человек успевал столько читать.

    (Цит. по кн.: Д. Бузин. Александр Фадеев. Тайны жизни и смерти. М., 2008. Стр. 234—235).

    Если даже вынести за скобки неизбежную преувеличенность этих восторгов, в сухом остатке окажется немало.

    Как же могло случиться, что при первом чтении фадеевского романа такой придирчивый читатель не разглядел столь серьезного его идейного порока?

    Эренбург в посвященной Фадееву главе своих мемуаров объясняет это просто:

    ► ... С. А. Герасимов сделал по роману фильм. Тут-то и разразилась гроза. Сталин читал много, но, конечно, далеко не все и «Молодой гвардии» не прочитал; а фильмы он все просматривал. Он возмутился: в картине показывались подростки, оставшиеся на произвол судьбы в городе, захваченном гитлеровцами. Где же организация комсомола? Где партийное руководство? Сталину объяснили, что режиссер следовал тексту романа. В газетах появились суровые статьи о «Молодой гвардии». За ними последовало письмо Фадеева, напечатанное в «Правде»: он признавал справедливость критики и обещал переделать роман.

    (И. Эренбург. Люди, годы, жизнь. Т. 3. М., 1990. Стр. 125).

    В таком предположении есть немалый резон. Даже если Сталин и прочел роман, перед тем как наградить его премией своего имени, просмотр фильма мог изменить его мнение о нем. То, что в романе не так бросалось в глаза, в фильме вышло — можно даже сказать, выперло — на первый план. Как говорится, лучше один раз увидеть... Вот вождь и увидел то, чего раньше не углядел

    Но вот загадка: фильм Герасимова, который явился на свет в 1948 году, в следующем — 1949-м — тоже получил Сталинскую премию.

    Как-то все это не сходится.

    В только что цитировавшейся мною книге Д. Бузина автор, за три месяца до гибели Фадеева лежавший с ним в одной больнице (так называемой Кремлевке на улице Грановского) и, оправляясь от болезни, совершавший с ним ежедневные прогулки, приводит такой свой разговор с писателем на эту тему.

    ► — Александр Александрович! — обратился я к нему. — В свое время многие были удивлены появлением критических статей по поводу романа «Молодая гвардия» после того, как он был удостоен Сталинской премии первой степени. Как такое могло случиться! Может быть, поведаете?

    В истории этой нет ничего примечательного. Роман вышел в 1946 году в журнале «Молодая гвардия». Тогда критика встретила роман положительно. Вы правы — в 1946 году он был удостоен Сталинской премии первой степени. Никто в то время не говорил о «фундаментальных недостатках» романа. Но в конце одной из бесед со Сталиным он совершенно неожиданно для меня сказал:

    — А на вас жалуются. Говорят, что вы в романе «Молодая гвардия» не показали руководство со стороны партийной ячейки комсомольской борьбой и воспитанием молодежи в условиях подполья. Так ли это?

    Я ответил примерно так же, как вы сказали мне об этом...

    — Кто его знает? Вот жалуются!

    У меня сложилось впечатление от этой беседы со Сталиным: либо он не читал романа, что маловероятно; либо не хотел высказать свое мнение по поводу тех недостатков в романе, на которые ему «жаловались».

    Так или иначе, спустя короткое время после этой беседы появились критические статьи на роман «Молодая гвардия». Вначале в газете «Культура и Жизнь», а затем и в «Правде». Мне было рекомендовано дополнить и переработать роман с учетом критических замечаний, что я охотно и сделал, — улыбаясь, сказал А. А. Фадеев.

    (Д. Бузин. А. Фадеев. Тайны жизни и смерти. М., 2008. Стр. 255- 256).

    С Эренбургом он был откровеннее:

    ► Когда мы встретились, Александр Александрович сказал, что не меняет текста, а пишет новые главы — о старых большевиках, о роли партийного руководства. Помолчав, он добавил: «Конечно, даже если мне удастся, роман будет уже не тот... Впрочем, может быть, во мне засело преклонение перед партизанщиной... Время трудное, а Сталин знает больше нас с вами...»

    (И. Эренбург. Люди, годы, жизнь. Т. 3. М., 1990. Стр. 125).

    О том, как Фадеев отнесся к критике своего романа и какой его вариант на самом деле считал лучшим, можно было бы поговорить подробнее, и, наверно, к такому — более подробному — разговору на эту тему нам еще придется вернуться. Но в рассказе Фадеева, записанном Д. Бузиным, главное — не это. Тут важна — и особенно для нас интересна — дважды повторенная реплика Сталина:

    — А на вас жалуются...

    И еще раз:

    — Кто его знает? Вот жалуются...

    На этот раз вождь говорил правду на Фадеева ему действительно жаловались. И не только на то, что в его романе принижена роль партии.

    С достаточной долей уверенности можно предположить, что в доходивших до него «сигналах» преобладали жалобы совсем другого рода.

    О характере этих других жалоб мы можем судить по письму Фадеева А. А. Жданову от 6 марта 1948 года. Письмо это явно было ответом писателя на предъявленные ему обвинения, которые он решительно — и даже слегка раздраженно — отвергал:

    ► Письмо X. в части освещения деятельности «Молодой гвардии» отражает ту обывательскую возню, которую подняли над памятью погибших юношей и девушек некоторые из родителей и кое-кто из оставшихся в живых членов этой молодежной организации.

    Цель этой возни: задним числом возвысить себя, сына или дочь из своей семьи, а заодно и всю семью, для чего — принизить и опорочить тех из героев «Молодой гвардии» и их семьи, которые получили более высокую награду правительства или более высоко были оценены нашей печатью.

    Как известно, постановление правительства о героях «Молодой гвардии» и освещение их деятельности в печати основывались на материале, собранном ЦК ВЛКСМ на месте, по свежим следам событий. Материал этот представляет из себя почти стенографическую запись рассказов всех оставшихся в живых молодогвардейцев, их родителей, учителей, товарищей по школе, свидетелей, а также дневники самих участников, фактические документы, многочисленные фото и т. п. Я лично был в Краснодоне в сентябре 1943 года и также лично опросил, по меньшей мере, около ста человек, в том числе и X. В то время решительно никто не давал мне никаких сведений и показаний, которые противоречили бы официальному материалу ЦК ВЛКСМ.

    Этот материал и лег в основание моего романа. Как известно, я не писал истории «Молодой гвардии», а писал художественное произведение, в котором, наряду с действительными героями и событиями, наличествуют и вымышленные герои и события. Об этом мной неоднократно заявлялось и в печати, и в выступлениях по радио, и на многочисленных собраниях читателей, и в письмах к краснодонцам.

    Само собой понятно, что иначе и не может быть создано художественное произведение.

    Ал.

    (А. Фадеев. Письма. 1916-1956. At, 1967. Стр. 230-231).

    Какая-то «обывательская возня», выраставшая из сложного клубка обид, уязвленных самолюбий и даже спекуляций, наверняка там и впрямь имела место. Но на самом деле для недовольства Фадеевым и многочисленных жалоб на него были и другие, гораздо более серьезные основания.

    * * *

    Уже в самом этом его письме Жданову содержится некоторое противоречие.

    С одной стороны, он разъясняет секретарю ЦК азбучную истину: никакое художественное произведение не может быть создано без авторского вымысла. Но при этом тут же спешит заверить его, что написанный им роман основан на документальном материале, собранном ЦК ВЛКСМ на месте, по свежим следам событий.

    «Я лично, — подчеркивает он, — был в Краснодоне в сентябре 1943 года и также лично опросил, по меньшей мере, около ста человек».

    Противоречие это слегка смягчено тем, что вымышленные герои и события в его романе «наличествуют» НАРЯДУ с «действительными героями и событиями».

    То есть — вымышленные герои и события сами по себе, а реальные, действительные — сами по себе.

    Но и в этом своем письме Жданову, и в других письмах на эту тему он не скрывает, что вымышленных героев и событий в его романе не так уж много. В основе романа — действительные события и реальные люди:

    ► ИЗ ПИСЬМА А. А. ФАДЕЕВА

    В РЕДАКЦИЮ ГАЗЕТЫ

    «СТАЛИНСКАЯ ГВАРДИЯ»

    Февраль 1947 года

    Герои моего романа в подавляющем большинстве — живые люди и выведены под своими именами.

    Исключение представляют некоторые эпизодические фигуры, вроде бойца Каюткина, генерала армии, прозванного Колобком, а также подпольщика Матвея Шульги: это фигура действительная, но выведенная под другой фамилией; вообще весь эпизод с Шульгой взят мной не из краснодонских материалов.

    (Там же. Стр. 217—218).

    Но если герои его романа «в подавляющем большинстве — живые люди и выведены под своим именами», то и претензии к нему насчет несоответствия — или даже неполного соответствия, а тем более грубого искажения нарисованной им картины того, что было в реальности, могут быть и обоснованными, и правомерными.

    Так оно на самом деле и было.

    Но это была бы беда, как выражался дедушка Крылов, еще не так большой руки, если бы некоторые искажения реальности, допущенные Фадеевым в его романе, для многих реальных участников описанных в нем событий не оказались чреваты последствиями весьма болезненными, а в иных случаях даже и трагическими.

    * * *

    «Молодой гвардии» поползли слухи, что у Фадеева в его романе все не так, как было в жизни. И даже не просто «не так», а изображено автором романа, как говорится, «с точностью до наоборот».

    Говорили, например, что настоящим руководителем организации на самом деле был не Олег Кошевой, а тот, кого Фадеев в своем романе изобразил предателем, выдавшим героев-краснодонцев полиции.

    Как выяснилось много лет спустя, слухи эти возникли тогда не на пустом месте.

    В 1993 году в Луганске прошла пресс-конференция, в которой были подведены итоги двухлетней работы специальной комиссии, созданной для расследования подлинных обстоятельств деятельности и провала «Молодой гвардии». Комиссия эта, как писали тогда об этом в газетах, «дала свою оценку версиям, почти полвека будоражившим общественность». («Известия». 5 мая 1993 г.)

    Выводы исследователей сводились к нескольким принципиальным моментам. В июле—августе 1942 года после захвата фашистами Луганщины в шахтерском Краснодоне и окружающих его поселках стихийно возникли многие подпольные молодежные группы. Они, по воспоминаниям современников, назывались «Звезда», «Серп», «Молот» и т. п. Однако ни о каком партийном руководстве ими говорить не приходится. В октябре 1942 года Виктор Третьякевич объединил их в «Молодую гвардию». Именно он, а не Олег Кошевой, согласно выводам комиссии, стал комиссаром подпольной организации.

    Откуда же взялась версия, которой доверился Фадеев и которую он подробно разработал в своем романе?

    На этот вопрос отвечает запись, сделанная одним из членов специальной комиссии ЦК ВЛКСМ, собиравшей и собравшей те материалы о подпольной комсомольской организации в Краснодоне, которые в 1943 году были переданы Фадееву. Выводы этой комиссии, как мы сейчас увидим, радикально отличались от тех, которые полвека спустя — в 1993-м — были сделаны другой комиссией того же ЦК ВЛКСМ:

    ► Провал организации пошел по двум каналам. Первый канал — это предательство Почепцова. Почепцов жил с отчимом, фамилия которого Громов. До войны Громов работал в шахтоуправлении, был коммунистом. Однажды в беседе Почепцов сказал Громову: «Вот ты коммунист, почему ничего не делаешь, почему не борешься с немцами?» Тот его спросил: «А как же бороться?» Тогда Почепцов рассказал ему, что вот у них есть организация, что они пишут листовки, распространяют их, показал отцу такую листовку. Тогда Громов сказал ему, что он немедленно должен об этом написать в полицию. Почепцов отказался, тогда отец начал его бить. Почепцов был вынужден написать...

    Почепцов писал, что он состоял в группе Попова, других он знал только по именам, некоторых не знал даже фамилии.

    Под Новый год члены «Молодой гвардии» ограбили немецкую машину с подарками и совершили глупость. Решили пополнить свой денежный фонд и послали на рынок парнишку продавать сигареты, а он засыпался. На допросе он сказал, что сигареты он получил от директора клуба Мошкова и Третьякевича. Немцы обратили внимание, что в клубе ребята курили сигареты и ели шоколад. Мошкова арестовали.

    Кроме того, немцам попалась фамилия Лядская, они решили ее арестовать, по пути они с ней договорились, что она будет работать на немцев и тем сохранит себе жизнь. Она жила в Ново-Светловском районе, на хуторе. Она не была членом организации, но, учась в школе, знала многих ребят как активных и решила, что они должны быть в организации. Затем предательство Выриковой. Она также не была членом «Молодой гвардии», но она рассказала, что знает, что ребята писали листовки и распространяли. Она предала организацию в количестве 14 человек...

    Лодкина — в поселке Краснодон, — девушка легкомысленная, случайно попала в организацию, когда ее арестовали, она все рассказала. Лядская была два раза на подсадке в тюрьме. Она работала в полиции, сидела в кабинете Захарова — зам. нач. полиции.

    Сейчас эти предатели — Кулешов — заместитель нач. полиции, Полянская, Вырикова, Почепцов, Громов — арестованы.

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. Роман. М., 1990. Стр. 502-503).

    Приехав в Краснодон и занимаясь сбором материалов для работы над будущим романом, Фадеев исходил из этих п других таких же - сведений. Предатели разоблачены и арестованы. Чего же больше?

    — заготовки для будущей работы над романом. Приведу только одну из этих заметок:

    ► Провал.

    Почепцов и Громов.

    Лядская.

    Группу Ник. Сумского выдала сестра Полянского. Виктор Третьякевич не выдержал пыток и давал подробные показания. Вырикова выдала первомайцев.

    Виктор Третьякевич.

    Первый командир. Он уже побывал в Ворошиловградском партизанском отряде, который в августе месяце был сильно потрепан немцами. Т<ретьякевич> казался человеком, понюхавшим пороха.

    На заседаниях проявлял зазнайство, гордость, излишнюю самоуверенность. Любовь Шевцова, связавшись с Ворошиловградским подпольем, выяснила, что он в отряде ничем себя не проявил и в первом же бою сбежал.

    Его устранили (надо отметить эту исключительную для молодежи принципиальность) и для проверки поручили руководить одной из комсомольских групп г. Краснодона.

    Оля Ивашова говорит о нем как о человеке слабохарактерном.

    (Там же. Стр. 503).

    В комментарии к публикации этих фадеевских заметок сказано, что писатель сделал их «после бесед с некоторыми краснодонцами и ознакомления с материалами советских следственных органов».

    А о том, откуда взялись, — вернее, как были получены «советскими следственными органами» все эти сведения, — стало известно лишь сорок лет спустя:

    ► После опубликования новых документов и новых книг о «Молодой гвардии» большинство читателей знают, что ни Виктор Третьякевич, ни Зинаида Вырикова, ни Сима Полянская, ни Лодкина не были повинны в провале краснодонского подполья и в аресте его участников. Все они реабилитированы, а Виктор Третьякевич — один из организаторов «Молодой гвардии» — посмертно награжден орденом Отечественной войны 1-й степени.

    И все-таки трудно удержаться от того, чтобы лишний раз не рассказать читателям историю того тяжелого недоразумения, в итоге которого один из самых бесстрашных и самых деятельных молодогвардейцев в течение многих лет считался предателем.

    С приходом советских войск Почепцов, Громов и Кулешов были арестованы. По неопытности начальника милиции (на должность эту был временно назначен один из краснодонских шахтеров, принявших участие в освобождении города) все три предателя содержались в одной камере. Им удалось согласовать план самозащиты, и на следствии, стремясь обелить себя, они единодушно показали, что и Виктор Третьякевич, и другие молодогвардейцы сами выдавали своих товарищей. Из жителей Краснодона мало кто поверил этому навету. Но для следственных органов того времени этих показаний предателей оказалось достаточно.

    Вина Третьякевича без всякой проверки фактов была признана доказанной. Под давлением «органов» и некоторые молодогвардейцы ее признали. Версию о его малодушном поведении на допросах в полиции Фадееву преподнесли уже в качестве абсолютной истины.

    (Там же. Стр. 504).

    Последний из восьмерых молодогвардейцев, переживших войну, Василий Иванович Левашов незадолго до смерти (он скончался в 2001 году) дал интервью газете «Комсомольская правда» (30.06.1999), в котором заявил, что на самом деле вообще никаких предателей не было, а организация — «погорела из-за глупости».

    ► — На самом деле никаких предателей не было, организация погорела из-за глупости, — рассказал Василий Иванович. — В Краснодон пришел грузовик с посылками для немцев к Рождеству, и мы решили их захватить. Перетаскали ночью все в сарай к одному из наших ребят, а наутро в рваных мешках переправили в клуб. По дороге выпала коробка папирос. Рядом крутился мальчишка лет двенадцати, схватил ее. Третьякевич отдал ему сигареты за молчание. А через день мальчика схватили немцы на базаре.

    Левашов никогда не сомневался в том, что Третьякевича оклеветали в полиции за стойкость на допросах. А знал он об этом от отца тот сидел с комиссаром «Молодой гвардии» в одной камере и видел, как его уводили на допрос, а обратно приволакивали за ноги избитого, чуть живого...

    Виктора Третьякевича реабилитировали лишь в 1959 году. До этого его родственникам приходилось жить с клеймом родственников предателя. По словам Василия Левашова, реабилитации Виктора добился его брат Владимир.

    Как уже было сказано, Виктора Третьякевича посмертно наградили орденом Отечественной войны 1-й степени. Звания Героя Советского Союза, которое получили Олег Кошевой и другие краснодонцы, он не удостоился. И в звании комиссара «Молодой гвардии» его тоже так и не восстановили.

    * * *

    Но при чем тут Фадеев? В его романе ведь никакого Третьякевича нет. Предатель, выдавший героев-краснодонцев, носит у него фамилию Стахович. И на всех встречах с читателями, отвечая на их вопросы, он неизменно утверждал, что предатель Стахович — образ собирательный.

    Его ли вина, что и участники тех событий, которым удалось выжить, и их родные и близкие были уверены, что прототипом Стаховича был именно Третьякевич?

    Тут, правда, надо сказать, что, отводя подозрения, будто под именем Стаховича в его романе выведено реальное лицо, Фадеев слегка лукавил. Однажды он и сам в этом признался.

    На обсуждении романа в Союзе писателей в 1947 году на вопрос, реальна ли фигура Стаховича, перед собратьями валять ваньку не стал. Ответил прямо и определенно:

    ► Это реальная фигура, но выведенная под чужой фамилией, потому что я не хотел позорить фамилию родителей.

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. М., 1990. Стр. 504).

    Благородно. Но в других случаях он такого благородства почему-то не проявил. Двух девушек, якобы выдавших героев-краснодонцев полиции, — Зинаиду Вырикову и Ольгу Лядскую, — он вывел в романе под их собственными, настоящими именами и фамилиями.

    Автор одной из статей, посвященных истории создания фадеевского романа, по этому поводу меланхолически замечает, что данное обстоятельство впоследствии «сильно усложнило их жизнь».

    И Вырикова, и Лядская были осуждены за предательство и надолго отправлены в лагеря. Как отмечает «Московский комсомолец» (18.06.2003), клеймо предательниц с женщин сняли только в 1990 году, после их многочисленных жалоб и жестких проверок прокуратуры.

    «МК» цитирует «справку», которую получила Ольга Александровна Лядская спустя 47 лет позора (примерно такой же документ, по информации издания, получила и Зинаида Вырикова): «Уголовное дело по обвинению Лядской O. A., 1926 г. р., пересмотрено военным трибуналом Московского военного округа 16 марта 1990 года. Постановление Особого совещания при МГБ СССР от 29 октября 1949 года в отношении Лядской O. A. отменено и уголовное дело прекращено производством за отсутствием в ее действиях состава преступления. Лядская Ольга Александровна по данному делу реабилитирована».

    (СМИ.ru., 2010).

    Об издевательствах, которым в лагере, где она отбывала свой срок, подвергали одну из этих мнимых предательниц (надо полагать, и другую тоже), рассказывает Н. Коржавин:

    ► ... я помягчел к Фадееву, хотя за ним числятся серьезные преступления. Нельзя было писать «Молодую гвардию» по материалам МГБ. И представлять ни в чем не виноватую Люду Вырикову предательницей. Ее потом в Карлаге вертухаи выволакивали после демонстрации фильма к экрану и объявляли: «Вот, это она их всех предала!». Она в юном возрасте стала седой.

    (Н. Коржавин. Узлы нашей судьбы. В кн.: Наталья Громова. Узел. М., 2006. Стр. 625).

    Считать именно Фадеева виновным в том, что этим двум девушкам выпала такая страшная участь, конечно, нельзя. Ольга Лядская и Зинаида Вырикова (Зинаида, а не «Люда», как ошибочно ее называет Коржавин) были осуждены и отправлены в лагеря ДО ТОГО, как Фадеев начал писать свой роман. И вывел он их в своем романе предательницами именно потому, что вина их была будто бы доказана. У «наших славных органов», как известно, ошибок не бывает.

    Обвинять Фадеева тут можно, пожалуй, только в том, что в этом случае, — в отличие от того, как он поступил с Третьякевичем, — он не остановился перед тем, чтобы опозорить не только самих девушек, но и всех их родных, носящих те же фамилии.

    Но и в самом изображении этих своих персонажей он, если уж говорить правду, тоже перешел границы (стараюсь сформулировать это помягче) не только этически, но и эстетически дозволенного.

    Вот как Зина Вырикова впервые появляется на страницах его романа:

    ► — Ворошиловград уже, поди, сдали, а нам не говорят! — резким голосом сказала маленькая широколицая девушка с остреньким носом, блестящими гладкими, точно приклеенными волосами и двумя короткими и бойкими торчащими вперед косицами...

    ... говорила Вырикова, посверкивая близко сведенными глазами и, как жучок — рожки, воинственно топыря свои торчащие вперед острые косицы...

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. М. , 1990. Стр. 33).

    Этой непривлекательной, я бы даже сказал отталкивающей внешностью впервые выведенного им на сцену действующего лица автор загодя, забегая вперед, сразу дает нам понять, какую гнусную роль этому действующему лицу предстоит сыграть в дальнейшем развитии событий его романа.

    Конечно, не Фадеев изобрел этот выразительный художественный прием, и изобретен он был задолго до появления на свет эстетики и поэтики социалистического реализма. Но именно эта эстетика и поэтика стала той благодарной почвой, на которой этому, как сказал бы Зощенко, «маловысокохудожественному» приему суждено было расцвести особенно пышным цветом.

    10 марта 1930 года в «Правде» была напечатана статья Горького «О безответственных людях и о детской книге наших дней», в которой великий пролетарский писатель, вождь и наставник молодой советской литературы, втолковывал своим молодым собратьям:

    ► ... нужно вызвать органическое презрение и отвращение к преступлению... Классовая ненависть должна воспитываться именно на органическом отвращении к врагу, как существу низшего типа...

    Я совершенно убежден, что враг действительно существо низшего типа, что это — дегенерат, вырожденец физически и морально...

    (М. Горький. Собрание сочинений в тридцати томах. Т. 25. М. , 1953. Стр. 174).

    Этому указанию классика вняли не только послушливые графоманы. Нашлись и по-настоящему талантливые ученики, которые приняли эту горьковскую заповедь как руководство к действию:

    ► Подошел и сел незнакомый парнишка Он был старше и крепче Владика. Лицо его было какое-то серое, точно вымазанное серым мылом, а рот приоткрыт, как будто бы и в такую жару у него был насморк.

    Он наскреб табаку, поднял с земли кусок бумаги и, хитро подмигнув Владику, свернул и закурил.

    — Что же! Если ты на меня злишься, то тебе и все виноваты? Ребята ищут, ищут, а ты не можешь мяч через забор перекинуть? Какой же ты товарищ?

    Иоська убежал.

    — Видал? — поворачиваясь к парню, презрительно сказал оскорбленный Владик. — Они будут мяч кидать, а я им подкидывай. Нашли дурака-подавальщика.

    — Известно, — сплевывая на траву, охотно согласился парень. — Им только этого и надо! Ишь ты какой рябой выискался!

    В сущности, озлобленный Владик и сам знал, что говорит он сейчас ерунду и ему гораздо легче было бы, если бы этот парень заспорил с ним и не согласился. Но парень согласился, и поэтому раздражение Владика еще более усилилось, и он продолжал совсем уже глупо и фальшиво:

    — Он думает, что раз он звеньевой, то я ему и штаны поддерживай. Нет, брат, врешь, нынче лакеев нету.

    — Конечно, — все так же охотно поддакнул парень. — Это такой народ... Такая уж ихняя порода.

    — Какая порода? — удивился и не понял Владик.

    — Как какая? Мальчишка-то прибегал — жид? Значит, и порода такая!

    Владик растерялся, как будто бы кто-то со всего размаха хватил его по лицу крапивой.

    «Вот оно что! Вот кто за тебя! — пронеслось в его голове. — Иоська все-таки свой... пионер... товарищ. А теперь вон что!»

    Сам не помня как, Владик вскочил и что было силы ударил парня по голове. Парень оторопело покачнулся. Но он был крупнее и сильнее. Он с ругательством кинулся на Владика Но тот, не обращая внимания на удары, с таким бешенством бросался вперед, что парень вдруг струсил...

    (Аркадий Гайдар. Военная тайна).

    Впоследствии выяснится, что Гайдара — и именно эту его повесть — я тут вспомнил не зря. Пока же отмечу не только сходство, но и некоторое отличие в разработке им и Фадеевым одного и того же художественного приема.

    У Гайдара его «положительный» герой — Владик — в необычном состоянии. Он раздражен и озлоблен стычкой с Иоськой. Поэтому он не заметил «заветных примет», не понял, к чьему сочувствию апеллирует. Но поскольку «внешних примет» (лицо, точно вымазанное серым мылом, дегенеративно приоткрытый рот) оказалось недостаточно, враг тут же, не помедлив, разоблачается морально.

    Примерно то же происходит и у Фадеева. Но у него Вырикова разоблачает себя не так грубо:

    ► Фамилия этой девушки была Вырикова, а звали ее Зиной, но с самого детства никто в школе не звал ее по имени, а только по фамилии: Вырикова да Вырикова.

    — Как ты можешь так рассуждать, Вырикова? Не говорят, значит, еще не сдали, — сказала Майя Пегливанова, природно-смуглая, как цыганка, красивая черноокая девушка, и самолюбиво поджала нижнюю полную своевольную губку.

    В школе, до выпуска этой весной, Майя была секретарем комсомольской организации, привыкла всех поправлять и всех воспитывать, и ей вообще хотелось, чтобы всегда все было правильно.

    — Мы давно знаем все, что ты можешь сказать: «Девушки, вы не знаете диалектики!» — сказала Вырикова так похоже на Майю, что все девушки засмеялись. — Скажут нам правду, держи карман пошире. Верили, верили — и веру потеряли! — говорила Вырикова, посверкивая близко сведенными глазами и, как жучок — рожки, воинственно топыря свои торчащие вперед острые косицы. — Наверно, опять Ростов сдали, — нам и тикать некуда. А сами драпают! — сказала Вырикова, видимо повторяя слово, которое она часто слышала.

    — Странно ты рассуждаешь, Вырикова, — стараясь не повышать голоса, говорила Майя. — Как можешь ты так говорить? Ведь ты же комсомолка, ты ведь была пионервожатой!..

    — Все лето гоняли окопы рыть, сколько на это сил убили, я так месяц болела, а кто теперь в этих окопах сидит? — не слушая Майю, говорила маленькая Вырикова — В окопах трава растет! Разве не правда?

    Тоненькая Саша с деланым удивлением приподняла острые плечи и, посмотрев на Вырикову округлившимися глазами, протяжно свистнула.

    Но, видно, не столько то, что говорила Вырикова, сколько общее состояние неопределенности заставляло девушек с болезненным вниманием прислушиваться к ее словам.

    — Нет, в самом деле, ведь положение ужасное? — робко взглядывая то на Вырикову, то на Майю, сказала Тоня Иванихина, самая младшая из девушек, крупная, длинноногая, почти девочка, с крупным носом и толстыми, заправленными за крупные уши прядями темно-каштановых волос. В глазах у нее заблестели слезы.

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. М., 1990. Стр. 33).

    Вырикова говорит правду. И все девушки знают, что это — правда. Но не случайно эту правду выпаливает им именно она. И не с болью, не со слезами, как почти готовая с ней согласиться Тоня Иванихина, а раздраженно, с ожесточением, с каким-то даже злорадством.

    Не только антипатичный внешний облик Выриковой, — каждый ее жест, каждая ее реплика в романе напоминает нам, что перед нами не героиня, а — антигероиня.

    Она сразу, при первом же нашем знакомстве с ней разоблачает себя как потенциальная предательница. Ужасающая подруг перспектива остаться в занятом врагами городе ее ничуть не смущает. Признаваясь в этом, она не скрывает даже, что вовсе не собирается конфликтовать с оккупантами, будет «жить, как жила»:

    ► — Эх, дура я, дура, и зачем я не пошла в спецшколу, когда мне предлагали? — говорила тоненькая Саша — Мне предлагали в спецшколу энкавэдэ, — наивно разъяснила она, поглядывая на всех с мальчишеской беспечностью, — осталась бы я здесь в тылу у немцев, вы даже ничего бы не знали. Вы бы тут все как раз зажурились, а я себе и в ус не дую. «С чего бы это Сашка такая спокойная?» А я, оказывается, здесь остаюсь от энкавэдэ! Я бы этими немцами-дурачками, — вдруг фыркнула она, с лукавой издевкой взглянув на Вырикову, — я бы этими немцами-дурачками вертела, как хотела!

    Уля подняла голову и серьезно и внимательно посмотрела на Сашу, и что-то чуть дрогнуло у нее в лице, то ли губы, то ли тонкие, с прихлынувшей кровью, причудливого выреза ноздри.

    — Я без всякого энкавэдэ останусь. А что? — сердито выставляя свои рожки-косицы, сказала Вырикова. — Раз никому нет дела до меня, останусь и буду жить, как жила А что? Я учащаяся, по немецким понятиям, вроде гимназистки, все ж таки они культурные люди, — что они мне сделают?

    (Там же. Стр. 34—35).

    * * *

    А про повесть Гайдара «Военная тайна» я вспомнил и предупредил, что в связи с Фадеевым вспомнил ее не зря, вот почему.

    Был в этой гайдаровской повести один, так сказать, автономный сюжет, сразу, едва только повесть увидела свет, ставший очень знаменитым.

    Это была сказка, которую главная героиня повести пионервожатая Натка рассказала однажды своим питомцам.

    Если не знать, когда эта гайдаровская сказка была написана, о ней можно было бы сказать, что она с прямо-таки поразительной точностью воспроизводит (повторяет) сюжет фадеевской «Молодой гвардии». Но поскольку мы точно знаем, что сочинил Гайдар эту свою сказку за десять лет до появления на свет фадеевского романа, говорить надо не о том, что Гайдар воспроизвел или повторил фадеевский сюжет, а о том, что он его предвосхитил.

    Сказка оказалась воистину пророческой.

    ► В те дальние-дальние годы, когда только что отгремела по всей стране война, жил да был Мальчиш-Кибальчиш.

    В ту пору далеко прогнала Красная Армия белые войска проклятых буржуинов, и тихо стало на тех широких полях, на зеленых лугах, где рожь росла, где гречиха цвела, где среди густых садов да вишневых кустов стоял домишко, в котором жил Мальчиш, по прозванию Кибальчиш, да отец Мальчиша, да старший брат Мальчиша... Отец работает — сено косит. Брат работает — сено возит. Да и сам Мальчиш то отцу, то брату помогает или просто с другими мальчишами прыгает да балуется. Гоп!.. Гоп!.. Хорошо! Не визжат пули, не грохают снаряды, не горят деревни. Не надо от пуль на пол ложиться, не надо от снарядов в погреба прятаться, не надо от пожаров в лес бежать. Нечего буржуинов бояться... Живи да работай — хорошая жизнь!

    Вот однажды — дело к вечеру - вышел Мальчиш-Кибальчиш на крыльцо. Смотрит он — небо ясное, ветер теплый, солнце к ночи за Черные Горы садится. И все бы хорошо, да что-то нехорошо. Слышится Мальчишу, будто то ли что-то гремит, то ли что-то стучит. Чудится Мальчишу, будто пахнет ветер не цветами с садов, не медом с лугов, а пахнет ветер то ли дымом с пожаров, то ли порохом с разрывов.

    (А. Гайдар. Собрание сочинений в четырех томах. Т. 2. М., 1955. Стр. 180-181).

    Именно так — кто помнит — все было в тот день 22 июня 1941 года. И небо было ясно, и ветер теплый... Именно так началась для нас та страшная, большая наша война. Во всяком случае, для тех, кто жил тогда не за Уралом, а ближе к западным границам страны.

    А дальше сходство с тем, что с нами случилось в том июне, становится все более разительным:

    ► Сказал он отцу, а отец усталый пришел.

    — Что ты? — говорит он Мальчишу. — Это дальние грозы гремят за Черными Горами. Это пастухи дымят кострами за Синей Рекой, стада пасут да ужин варят. Иди, Мальчиш, и спи спокойно.

    Ушел Мальчиш. Лег спать. Но не спится ему — ну, никак не засыпается.

    Вдруг слышит он на улице топот, у окон — стук. Глянул Мальчиш-Кибальчиш и видит он: стоит у окна всадник. Конь — вороной, сабля - светлая, папаха - серая, а звезда — красная.

    — Эй, вставайте! — крикнул всадник. — Пришла беда, откуда не ждали. Напал на нас из-за Черных Гор проклятый буржуин. Опять уже свистят пули, опять уже рвутся снаряды. Бьются с буржуинами наши отряды, и мчатся гонцы звать на помощь далекую Красную Армию.

    Так сказал эти тревожные слова краснозвездный всадник и умчался прочь. А отец Мальчиша подошел к стене, снял винтовку, закинул сумку и надел патронташ.

    — Что же, - говорит старшему сыну, — я рожь густо сеял — видно, убирать тебе много придется. Что же, — говорит он Мальчишу, — я жизнь круто прожил, и пожить за меня спокойно, видно, тебе, Мальчиш, придется.

    Так сказал он, крепко поцеловал Мальчиша и ушел. А много ему расцеловываться некогда было, потому что теперь уже всем и видно и слышно было, как гудят за лугами взрывы и горят за горами зори от зарева дымных пожаров...

    (Там же. Стр. 181—182).

    Кто он — этот всадник в серой папахе с красной звездой? Видать, партизан. А где же Красная Армия? Почему оказалась она далеко и не идет на помощь, и мирным людям, взяв в руки винтовку и патронташ, приходится самим идти защищать свою мирную жизнь?

    Нет, не так в 30-е годы, когда Гайдар сочинял свою сказку про Мальчиша-Кибальчиша, представляли мы себе начало неизбежной будущей большой войны с ненавистными «буржуинами»:

    Полетит самолет,

    Загрохочут могучие танки.
    И пехота пойдет
    В свой победный поход,
    И промчатся лихие тачанки...

    А у Гайдара — ни танков, ни самолетов, ни пулеметов, ни лихих тачанок, ни Красной Армии — только все тот же всадник:

    ► Выглянул Мальчиш: стоит у окна тот же всадник. Только конь худой да усталый, только сабля погнутая, темная, только папаха простреленная, звезда разрубленная, а голова повязанная.

    — Эй, вставайте! — крикнул всадник. — Было полбеды, а теперь кругом беда. Много буржуинов, да мало наших... Эй, вставайте, давайте подмогу!

    Встал тогда старший брат, сказал Мальчишу:

    — Прощай, Мальчиш... Остаешься ты один... Щи в котле, каравай на столе, вода в ключах, а голова на плечах... Живи, как сумеешь, а меня не дожидайся.

    И опять, как полагается в сказке, в третий раз является Мальчишу все тот же, совсем уже изнемогающий всадник. Только теперь он уже не всадник:

    ► Глянул Мальчиш и видит: стоит у окна все тот же человек. Тот, да не тот: и коня нет — пропал конь, и сабли нет — сломалась сабля, и папахи нет — слетела папаха, да и сам-то стоит — шатается.

    — Эй, вставайте! — закричал он в последний раз. — И снаряды есть, да стрелки побиты. И винтовки есть, да бойцов мало. И помощь близка, да силы нету. Эй, вставайте, кто еще остался! Только бы нам ночь простоять да день продержаться.

    Глянул Мальчиш-Кибальчиш на улицу: пустая улица Не хлопают ставни, не скрипят ворота — некому вставать. И отцы ушли, и братья ушли — никого не осталось...

    Больно тогда Мальчишу стало. Выскочил тогда Мальчиш-Кибальчиш на улицу и громко-громко крикнул:

    — Эй же, вы, мальчиши, мальчиши-малыши! Или нам, мальчишам, только в палки играть да в скакалки скакать? И отцы ушли, и братья ушли. Или нам, мальчишам, сидеть дожидаться, чтоб буржуины пришли и забрали нас в свое проклятое буржуинство?

    И дальше у Гайдара события разворачиваются точь-в-точь, как у Фадеева в его романе. (Разумеется, в первом, еще не испорченном его варианте.)

    Есть у него даже и предатель, выдавший «буржуинам» храброго Мальчиша и его отважных товарищей:

    ► Все хотят идти на подмогу. Лишь один Мальчиш-Плохиш захотел идти в буржуинство. Но такой был хитрый этот Плохиш, что никому ничего он не сказал, а подтянул штаны и помчался вместе со всеми, как будто бы на подмогу.

    Бьются мальчиши от темной ночи до светлой зари. Лишь один Плохиш не бьется, а все ходит да высматривает, как бы это буржуинам помочь...

    У Фадеева в его романе (как оно было и в жизни) наличествует и этот мотив. С той только разницей, что у него это происходит не в сказочном, как у Гайдара, а в сугубо реалистическом варианте, так что «плохиши», готовые ладить с оккупантами, вместо бочек варенья и корзин печенья получают от «буржуинов» другие — более скромные дары:

    ► Они сидели на табуретках друг против друга, и немецкий денщик с улыбкой самодовольной и вежливой, с некоторым даже кокетством во взоре, что-то вынимал из рюкзака, который он держал на коленях, и передавал это что-то в руки матери Лены. А она... с улыбкой льстивой и угоднической, дрожащими руками принимала что-то и клала себе в колени. Они были так заняты этим несложным, но глубоко захватившим обоих делом, что не расслышали, как Олег вошел. И он смог рассмотреть то, что лежало в коленях у матери Лены: плоская жестяная коробка сардин, плитка шоколада и узкая четырехугольная поллитровая, с вывинчивающейся пробкой, жестяная банка в яркой, желтой с синим, этикетке, — такие банки Олег видел у немцев в своем доме, — это было прованское масло.

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. М., 1990. Стр. 199).

    И так же, как герои-краснодонцы, о подвиге которых рассказал в своем романе Фадеев, попадает гайдаровский Мальчиш-Кибальчиш в руки врагов. И все, что с ним там происходит, — тоже, конечно, в сказочном варианте, — но с удивительной точностью повторяет (предвосхищает) то, о чем десять лет спустя рассказал в своем романе Фадеев:

    ► Заковали Мальчиша в тяжелые цепи. Посадили Мальчиша в каменную башню. И помчались спрашивать: что же с пленным Мальчишем прикажет теперь Главный Буржуин делать?

    Долго думал Главный Буржуин, а потом придумал и сказал:

    — Мы погубим этого Мальчиша. Но пусть он сначала расскажет нам всю их Военную Тайну...

    Ушли буржуины, да скоро назад вернулись:

    — Нет, Главный Буржуин, не открыл нам Мальчиш-Кибальчиш Военной Тайны. Рассмеялся он нам в лицо...

    — Есть, — говорит он, — и могучий секрет у крепкой Красной Армии. И когда б вы ни напали, не будет вам победы.

    — Есть, — говорит, — и неисчислимая помощь, и сколько бы вы в тюрьмы ни кидали, все равно не перекидаете, и не будет вам покоя ни в светлый день, ни в темную ночь.

    — Есть, — говорит, — и глубокие тайные ходы. Но сколько бы вы ни искали, все равно не найдете. А и нашли бы, так не завалите, не заложите, не засыплете.

    — А больше я вам, буржуинам, ничего не скажу, а самим вам, проклятым, и ввек не догадаться.

    Нахмурился тогда Главный Буржуин и говорит:

    — Сделайте же, буржуины, этому скрытному Мальчишу-Кибальчишу самую страшную муку, какая только есть на свете, и выпытайте от него Военную Тайну, потому что не будет нам ни житья, ни покоя без этой важной Тайны.

    Ушли буржуины, а вернулись теперь они не скоро. Идут и головами покачивают.

    — Нет, — говорят они, — начальник наш Главный Буржуин. Бледный стоял он, Мальчиш, но гордый, и не сказал он нам Военной Тайны, потому что такое уж у него твердое слово...

    Что же это за тайна, которую так и не выдал буржуинам Мальчиш-Кибальчиш?

    Тайна эта — он сам. И такие, как он, мальчиши. В них самих — секрет непобедимости этой загадочной страны, — главная ее военная тайна.

    И именно это должен был сказать Сталину Фадеев, когда тот заговорил с ним о том, что в его романе не отражена руководящая роль партии.

    — Иосиф Виссарионович! — должен был он сказать в ответ на этот упрек. — А кто воспитал этих молодых людей, готовых умереть за нашу родную советскую власть? Ведь их воспитали мы с вами! То есть — партия. И в том, что они оказались способны сами, без всякой указки сверху действовать так, как они действовали, и состоит главная заслуга вырастившей и воспитавшей их Коммунистической партии!

    Почему же он ему этого не сказал?

    Не пришло в голову? Не догадался? Или не посмел спорить с Хозяином?

    Оказывается, и догадался, и посмел, и примерно так ему и ответил:

    ► Иногда, правда редко, будучи в хорошем настроении, Александр Александрович озорничал:

    — Вы, поди, не читали мой роман «Молодая гвардия»? Вам, дай бог, управляться с чтением различного рода постановлений и инструкций, вроде той, что в свое время презентовали мне, — о взимании налогов с писателей?! Да и для изучения руководящих указаний в многочисленных выступлениях товарища Хрущева нужно немалое время. Когда вам добраться до художественной литературы! — явно с шутливой издевкой усмехался он.

    — Представьте себе, прочел ваш роман. И остался им крайне недоволен, — старался отвечать я в том же ключе.

    — А чем же все-таки вам не по душе моя «Молодая гвардия»? — спросил уже более серьезно А. А. Фадеев.

    Я повторил, по памяти, основные критические замечания на роман, опубликованные в свое время в газетах.

    — А вы крепко запомнили критику романа. Декламируете, можно сказать, дословно газетные статьи. Как с листа. — И уже вполне серьезно ко мне: — А без шуток! Читали? Каково ваше мнение?

    Ответил так:

    — Не считаю справедливыми упреки в якобы полном отсутствии показа в романе партийного руководства героическими комсомольскими делами в Краснодоне. Не знаю, как было на самом деле, но вполне допускаю, что в жизни могло быть именно так, как это изображено в романе. Сам факт беззаветной борьбы молодогвардейцев есть результат воспитания и умелого руководства комсомолом со стороны партии.

    Комсомольцы Краснодона 40-х годов были однолетками с такими коммунистами, как Александр Фадеев и Аркадий Гайдар (Голиков), в 18-19-м годах. Они осуществляли партийное влияние в партизанских отрядах и регулярных частях Красной Армии. Почему же вожаки молодогвардейцев-комсомольцев не могли осуществлять партийного влияния на ход событий?

    (А. Бузин. Фадеев. Тайны жизни и смерти. М. , 2008. Стр. 254-255).

    И тут, после долгой паузы, Фадеев признался собеседнику, что нечто в этом роде он тогда Сталину и сказал:

    ► Я ответил примерно так же, как вы сказали мне об этом. Только, разумеется, без примеров Фадеева и Гайдара.

    Сталин молча ходил, а потом как-то неопределенно, безадресно сказал:

    — Кто его знает? Вот жалуются!

    (Там же. Стр. 256).

    Вряд ли Фадеев при этом сказал Сталину (а это он тоже, конечно, мог бы сказать), что оттого, что решение вести борьбу с оккупантами у юных краснодонцев возникло не по чьей-то подсказке, а органично, самопроизвольно, что для них это было естественно, как дыхание, сюжет его романа только выиграл, — стал героичнее, сильнее, художественно выразительнее. Он, надо полагать, говорил со Сталиным на более понятном тому языке, подчеркивая не художественное, а, так сказать, идейное воздействие этого героического сюжета. И Сталин тут вполне мог его понять и поддержать, потому что мысль эта была ему не только доступна, но в некотором смысле даже и близка. Он сам однажды высказал нечто похожее.

    Это было 26 октября 1932 года на встрече (у Горького) «руководителей партии и правительства», как это тогда называлось, с писателями. Именно там, на этой встрече он назвал писателей инженерами человеческих душ, обозначив таким образом свое понимание назначения и роли художественной литературы в народном хозяйстве. Формулу эту, ставшую впоследствии, как и многие другие сталинские изречения, не только знаменитой, но и основополагающей, он высказал уже не на деловой части той встречи, а на последовавшем за ней банкете. Именно тут, чуть ли даже не с бокалом в руке, он сказал:

    ► — Есть разные производства: артиллерии, автомобилей, машин. Вы тоже производите товар. Очень нужный нам товар, интересный товар — души людей.

    Помню, меня тогда поразило это слово — «товар».

    — Да, тоже важное производство, очень важное производство души людей... Все производства страны связаны с вашим производством... Человек перерабатывается в самой жизни. Но и вы помогите переделке его души. Это важное производство — души людей. И вы — инженеры человеческих душ. Вот почему выпьем за писателей...

    (К. Зелинский. Вечер у Горького. Минувшее. Исторический альманах. 10. М. -СП6., 1992. Стр. 111).

    эти записки Зелинского Сталину, прося разрешения их напечатать и ручаясь за их достоверность и точность.

    Коль скоро Фадеев перед самим Сталиным не побоялся утверждать, что в этих мемуарных записках Зелинского все записано точно, то и мы тоже можем быть уверены, что смысл той речи Сталина мемуарист передал с достаточной степенью точности. И, надо полагать, с той же степенью точности отразил он и такой, случившийся во время этой сталинской речи, казалось бы, не слишком значительный, но весьма характерный инцидент:

    ► ... когда Сталин говорил о важности производства душ в сравнении с остальным производством — машин, авиации, танков, — Ворошилов подал реплику: «Как когда». Все зааплодировали — реплика показалась удачной. В ней прозвучало напоминание о войне...

    — Нет, товарищ Ворошилов, — сказал Сталин, стоя поворачиваясь к нему. — Ничего ваши танки не будут стоить, если души у них будут гнилыми. Нет, производство душ важнее вашего производства танков.

    (К. Зелинский. Вечер у Горького. Минувшее. Исторический альманах. IV. М. -СПб., 1992. Стр. 102).

    «Молодой гвардии», и в споре с теми, кто нападает на этот его роман, станет на его сторону.

    Но Сталин, поразмышляв, — а может быть, только имитируя раздумье, — решил согласиться с критиками романа. Почему же он так поступил?

    Неужели только потому, что по каким-то своим соображениям счел нужным кинуть эту кость своим верным псам и только поэтому скомандовал им: «Фас!»?

    Такое с ним тоже бывало. Вспомним, как он сказал по поводу запрещения булгаковского «Бега», что запретил эту пьесу, сделав уступку комсомолу. Вот и сейчас, может быть, тоже — по каким-то своим соображениям — решил сделать уступку кому-нибудь из своей идеологической обслуги (скорее всего — Жданову).

    Могло, конечно, быть и так.

    — помимо возможных тактических — и другие, гораздо более серьезные основания.

    Ведь это он, Сталин, нес личную, персональную ответственность за то, что не оказалось в тот момент в Краснодоне (как и во множестве других городов и всей страны) ни Красной Армии с ее самолетами и танками, ни заранее подготовленного большевистского подполья, а настоящее сопротивление гигантской военной машине врага смогли оказать лишь никем не организованные семнадцатилетние юноши и девушки, подростки. В сущности — дети.

    Нет, Сталин не мог принять такую версию развития событий.

    24 мая 1945 года на приеме в Кремле командующих войсками Красной Армии, в знаменитом своем тосте «За русский народ», пребывая в состоянии победной эйфории, он сказал

    ► У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941-1942 гг., когда наша армия отступала, покидала родные нам села и города Украины, Белоруссии, Молдавии, Ленинградской области, Прибалтики, Карело-Финской республики, покидала, потому что не было другого выхода

    В такой вот мягкой, как теперь принято говорить, политкорректной форме он высказался о чудовищной катастрофе, до которой довел страну.

    Все это было тогда еще слишком свежо, и совсем не упомянуть о том, что «у нашего правительства» были не только выдающиеся достижения и победы, но и ошибки, он все-таки не мог. Но это был, кажется, единственный случай, когда он высказался на эту тему в такой, хоть и смягченной, но все-таки критической тональности. Ни о каких своих ошибках он никогда больше не упоминал, и даже первый — самый ужасный - этап войны отныне полагалось изображать не только в героическом, но и в победном тоне: так, словно война не только завершилась, но чуть ли даже и не началась Парадом Победы на Красной площади.

    Все — даже самые трагические — обстоятельства той страшной войны должны были изображаться так, словно совершались они в соответствии с планами и высшими соображениями Верховного Командования. И Красная Армия отступала в полном боевом порядке. И в тылу врага героически сражались руководимые партией партизаны. И «подпольный обком» всю дорогу действовал четко, продуманно, взвешенно и, разумеется, успешно.

    В духе этой политической и исторической концепции Фадеев и должен был переработать свой роман.

    * * *

    ► — А вам, Александр Александрович, как автору, какой из двух вариантов романа больше по душе? — созорничал и я.

    — Разумеется, второй, - добродушно смеясь, ответил он.

    — А Сталинскую премию первой степени вам, дорогой товарищ, пожаловали все же за первый вариант! Не правда ли?!

    — А я жду такую же премию и за второй вариант. Вот увидите, пожалуют... И он залился своим неповторимым смехом

    (Д. Бузин. Александр Фадеев. Тайны жизни и смерти. М., 2008. Стр. 257).

    Конечно, он делал тут, как говорят французы, «хорошую мину при плохой игре», даже слегка этим бравировал. Но и не шибко при этом лукавил. И не только потому, что каждому писателю лучшей всегда кажется его последняя книга.

    И уверяя собеседника, что сел за переделку романа — он тоже не врал. И дело тут было не только в том, что он давно уже привык без колебаний следовать велениям партийной дисциплины.

    Готовность переписать наново только что законченный роман не стала для него духовной драмой совсем по другой, более глубокой, сугубо внутренней причине.

    * * *

    В своем предсмертном письме в ЦК КПСС, на которое я уже ссылался (и к которому буду возвращаться еще не раз), Фадеев писал:

    ► С каким чувством свободы и открытости мира входило мое поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и еще могли бы создать!

    — «партийностью»...

    ... сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать все то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, — кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней глубоко коммунистического таланта моего. Литература — этот высший плод нового строя — унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти — невежды.

    (А. Фадеев. В ЦК КПСС. 13 мая 1956 г. Цит. по кн.: Александр Фадеев. Письма и документы. М., 2001. Стр. 215).

    Вспоминая об этом неимоверном количестве «окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок», которые, «называя это партийностью», обрушивали на него на протяжении всей его творческой жизни, имел ли он при этом в виду и ту «идеологическую порку», которой его подверг «сатрап» Сталин за первый вариант его романа «Молодая гвардия»?

    Но привел я тут эту длинную выписку из его предсмертного письма не для того, чтобы задать этот ехидный — и, в сущности, риторический — вопрос.

    «С каким чувством свободы... входило мое поколение в литературу при Ленине!» — искренне, но в полном соответствии с итогами только что отгремевшего партийного съезда восклицает он.

    И тоже в полном соответствии с идеологическими решениями этого съезда тут же снова подчеркивает, что именно «после смерти Ленина» писателей низвели до положения «мальчиков для битья».

    Получается, что сломал, согнул в бараний рог тех его собратьев по цеху, кому удалось уцелеть, — а в том числе и его самого, — «сатрап» Сталин.

    Именно он, и только он, повинен в том, что эти уцелевшие научились искажать, калечить, уродовать свой дар, подчинять свои художественные замыслы готовым идеологическим схемам.

    Когда был изобретен топор, деревья задрожали. Но некий мудрец — а может быть, даже и сам изобретатель топора, — сказал им:

    — Не бойтесь! Ничего страшного с вами не случится, если никто из вас не согласится отдать свое тело на топорище.

    Так же было и с писателями.

    Не со всеми, конечно, а только с теми из них, кто САМ, по собственной воле стал подчинять свои художественные замыслы готовым схемам.

    — «одним из них».

    Нет, он был не одним из них. Он был первым

    * * *

    В то время российские интеллигенты еще не знали, что вождь революции считает их говном. (Письмо Ленина, содержащее это замечательное высказывание, было опубликовано только недавно.) Но они, конечно, об этом догадывались. Не могли не догадываться. Эта формула, пусть даже не произнесенная вслух, носилась в воздухе. И интеллигенты (не все, конечно, но многие, очень многие) дружно ползали на брюхе перед классом-гегемоном, бия себя в грудь и клятвенно обещая, что хотя они и хуже «чистых пролетариев», но будут очень стараться и постепенно, по капле, выдавят из себя всю мерзость, оставшуюся в их душе от старого мира: абстрактный гуманизм, привычку думать и сомневаться, чрезмерную сложность чувств, а если класс-гегемон прикажет, то и честь, и совесть, и простую порядочность.

    «Разгром» Фадеева, «Города и годы» Федина, «День второй» Эренбурга, «Юноша» Бориса Левина, «Зависть» Олеши.

    С Олешей, правда, получилась маленькая неувязка.

    Из конфликта, изображенного им в «Зависти», вся советская общественность единодушно сделала вывод, что человек «без души» — лучше, совершеннее, чище и уж во всяком случае полезнее для пролетарского государства, нежели человек «с душой». Даром, что ли, обладающий душой Николай Кавалеров так отчаянно людям-роботам, поступками которых движет голая целесообразность.

    Но сам Олеша не мог примириться с тем, что так настойчиво внушали ему критики-коммунисты. Он не мог поверить, не мог согласиться с тем, что «душа» — это атавизм, рудимент, от которого новый человек твердо решил избавиться. Из последних сил пытался он доказать, что это не так, что поэзия, душа — это некая ценность, которая сможет новым людям еще пригодиться:

    ► ... я понял, что главная моя мечта — защитить мою свежесть от утверждения, что свежесть есть пошлость, ничтожество...

    Я понял, что... во мне есть сила красок и что будет нелепостью, если эти краски не будут использованы. Самое страшное — это унижать себя, говорить, что я ничто по сравнению с рабочим или комсомольцем... Нет, во мне хватит гордости сказать, что, несмотря на то что я родился в старом мире, во мне, в моей душе, в моем воображении, в моей жизни, в моих мечтах есть много такого, что ставит меня на один уровень и с рабочими и с комсомольцами.

    Бедный Олеша! Не так уж и много осталось у него гордости. Ровно столько, чтобы, не ползая на брюхе, но всё же в достаточно почтительной форме попытаться доказать, что он, со всем грузом своего интеллигентского, мелкобуржуазного прошлого, не хуже рабочего или комсомольца.

    Робкий голос Олеши затерялся в дружном хоре других голосов, в унисон твердящих своему читателю, что интеллигент по самой сути своей хуже «простого человека». Но почти все авторы названных мною книг делали это как-то неуверенно, словно бы нехотя. В их гневных инвективах легко можно было различить тайное сочувствие интеллигенту. (Олеша отличался от них лишь тем, что не утаил этого своего сочувствия, откровенно и прямо его высказал.) И только один голос в этом дружном хоре звучал убежденно, а потому в какой-то мере даже и убедительно.

    Это был голос Александра Фадеева

    Автор «Разгрома», похоже, был искренен в своем отвращении к интеллигентам. Он, судя по всему, действительно верил, что интеллигент по самой сути своей неизмеримо хуже и гаже «чистого пролетария»:

    ► Морозка с детства привык к тому, что люди, подобные Мечику, подлинные свои чувства — такие же простые и маленькие, как у Морозки, — прикрывают большими и красивыми словами и этим отделяют себя от тех, кто, как Морозка, не умеет выразить свои чувства достаточно красиво. Он не сознавал, что дело обстоит именно таким образом, и не мог бы выразить это своими словами, но он всегда чувствовал между собой и этими людьми непроходимую стену из натащенных ими неизвестно откуда фальшивых крашеных слов и поступков.

    Интеллигент у Фадеева неизмеримо гаже и хуже простого человека тем, что он, как выразился однажды по сходному поводу Михаил Зощенко, «накрутил на себя много лишнего». И чем больше он на себя «накрутил» и чем крепче это «лишнее» к нему приросло, тем очевиднее его человеческая неполноценность.

    Эта неполноценность интеллигента, эта его ущербность не просто отвратительна. Она таит в себе угрозу для дела пролетариата, и потому нет на свете ничего более мерзкого и более опасного, чем она.

    «Разгрома», сколько его героя — Морозку. На самом деле, однако, устами Морозки здесь говорит сам автор, поскольку исходный тезис, высказанный в этом его внутреннем монологе, в романе Фадеева развернут в сюжет.

    «Неслыханное гнусное предательство» Мечика, которым завершается роман, - неизбежное следствие его (Мечика) интеллигентской неполноценности.

    Но этот финальный эпизод — лишь последний штрих, последняя точка над «i».

    На протяжении всего романа интеллигентская неполноценность Мечика исследована обстоятельно и всесторонне.

    Прежде всего в том, что он недостаточно грязен физически:

    ► Сказать правду, спасенный не понравился Морозке с первого взгляда.

    Морозка не любил чистеньких людей. В его жизненной практике это были непостоянные, никчемные люди, которым нельзя верить.

    Этим неприязненным мыслям Морозки можно было бы не придавать особого значения, если бы не финал романа. Если бы в конце не выяснилось неопровержимо, что классовое чутье и на этот раз Морозку не подвело.

    девушки. И даже почувствовав едкую горечь стыда за эту свою интеллигентскую слабость и в решительную минуту разорвав карточку в клочки, он так и не может до конца преодолеть своего отвращения к той простоте нравов, которая свойственна его новым товарищам:

    ► — Эй ты, помощник смерти! — закричал первый, увидев на завалинке Харченко и Варю. — Ты что ж это баб наших лапаешь?.. А ну, а ну, дай-ка и мне подержаться...

    Фельдшер хохотал неестественно громко, незаметно залезая Варе под кофточку. Она смотрела на них покорно и устало, даже не пытаясь выгнать Харченкину руку...

    — Какого ты чёрта сидишь, как тюлень? — быстро зашептал Чиж на ухо Мечику. — Тут всё уже сговорено — девка такая — она обоим даст...

    Третий признак неполноценности Мечика еще более опасен для дела пролетариата. Он состоит в том, что Мечик сочувствует чужому горю и не умеет примириться с жестокостью. Жалость разрывает его сердце:

    ► Трясущийся седоватый кореец, в продавленной проволочной шляпе, с первых же слов взмолился, чтобы не трогали его свинью. Левинсон, чувствуя за собой полтораста голодных ртов и жалея корейца, пытался доказать ему, что иначе поступить не может. Кореец, не понимая, продолжал умоляюще складывать руки и повторял:

    — Не надо куши-куши... Не надо...

    — Стреляйте, всё равно, — махнул Левинсон и сморщился, словно стрелять должны были в него.

    Кореец тоже сморщился и заплакал. Вдруг он упал на колени и, ерзая по траве бородой, стал целовать Левинсону ноги, но тот даже не поднял его — он боялся, что, сделав это, не выдержит и отменит своё приказание.

    Мечик видел все это, и сердце его сжималось. Он убежал за фанзу и уткнулся лицом в солому, но даже здесь стояло перед ним заплаканное старческое лицо, маленькая фигурка в белом, скорчившаяся у ног Левинсона. «Неужели без этого нельзя?» — лихорадочно думал Мечик, и перед ним длинной вереницей проплывали покорные и словно падающие лица мужиков, у которых тоже отбирали последнее. «Нет, нет, это жестоко, это слишком жестоко», — снова думал он и глубже зарывался в солому.

    Презрительное отношение автора к интеллигентской слабости Мечика с наибольшей определенностью выразилось в последней фразе. Но не только в ней. Оно оттенено поведением Левинсона. Тому ведь тоже не совсем чужда эта интеллигентская слабость. Ему тоже невыносимо жаль старика-корейца. Он даже боится, что еще минута, и он не выдержит, отменит свое жестокое приказание. Но он умеет задушить в себе эту жалость, обуздать ее. В отличие от Мечика он знает, что такое революционная необходимость.

    Эпизод с корейцем и его свиньей далеко не последнее испытание на прочность, которое так и не сумел выдержать Мечик. Этот эпизод - ступень к следующему, еще более драматическому эпизоду.

    Революционная необходимость вынуждает Левинсона принять совсем уже страшное решение. На сей раз речь идет не о свинье - о человеке. Чтобы спасти отряд, необходимо умертвить раненого товарища. Раненый безнадежен, он все равно умрет.

    Есть, правда, другой выход:

    ► — Конечно, я могу остаться с ним... — глухо сказал Сташинский после некоторой паузы. — В сущности, это моя обязанность...

    — Ерунда! — Левинсон махнул рукой. — Не позже как завтра к обеду сюда придут японцы по свежим следам... Или твоя обязанность быть убитым?..

    Последний довод обоим собеседникам (и, разумеется, автору) кажется неопровержимым. Какой смысл врачу оставаться с заведомо безнадежным пациентом: так погибнет только один, а так — двое. Чистая арифметика.

    Волею случая (а вернее сказать, волею автора) Мечик слышит тот разговор, который ведут между собою Левинсон и Сташинский:

    ► — Придется сделать это сегодня же... только смотри, чтобы никто не догадался, а главное, он сам... можно так?

    — Он-то не догадается... скоро ему бром давать, вот вместо брома... А может, мы до завтра отложим?

    — Чего ж тянуть... всё равно... — Левинсон спрятал карту и встал. — Надо ведь, ничего не поделаешь...

    «Неужели они сделают это?..» — Мечик навзничь упал на землю и уткнулся лицом в ладони... Потом поднялся и, цепляясь за кусты, пошатываясь, как раненый, побрел вслед за Сташинским и Левинсоном...

    Он поспел вовремя. Сташинский, стоя спиной к Фролову, протянув на свет дрожащие руки, наливал что-то в мензурку.

    — Обождите!.. Что вы делаете?.. — крикнул Мечик, бросаясь к нему с расширенными глазами. — Обождите! Я всё слышал!..

    — Вон!.. — сказал он зловещим придушенным шепотом. — Убью!..

    Мечик взвизгнул и, не помня себя, выскочил из барака...

    Страшная багровая жила вздулась на лбу у Сташинского вовсе не потому, что Мечик случайно застал его «на месте преступления», стал невольным свидетелем чего-то такого, чего ему (да и вообще никому) не полагалось видеть. Эту внезапную ярость, ненависть и презрение к Мечику Сташинский испытал совсем по другой причине. Острое желание немедленно убить — нет, даже не убить, а раздавить — Сташинский почувствовал потому, что в инстинктивном ужасе Мечика перед тем, что он, Сташинский, обязан был совершить, он усмотрел стремление остаться чистеньким. Сташинский знает, что в данных обстоятельствах остаться чистеньким - это значит переложить свою ответственность на чьи-то чужие плечи. Он этого делать не собирается. Он готов до конца нести свое страшное бремя. Но это вовсе не значит, что ему легко.

    Мечик даже не способен понять все величие души Сташинского — таков подтекст этой сцены. Рядом со Сташинским он — не человек. Крыса какая-то, вызывающая невольную гадливость.

    «Мечик взвизгнул и, не помня себя, выскочил из барака») недвусмысленно и ясно свидетельствует, что у автора романа поведение Мечика вызывает те же чувства, что и у Сташинского.

    На самом деле, однако, это не совсем так.

    С автором романа дело обстоит чуть сложнее.

    * * *

    ► — Это бром, выпей... — настойчиво, строго сказал Сташинский.

    Взгляды их встретились и, поняв друг друга, застыли, скованные единой мыслью... «Конец», — подумал Фролов и почему-то не удивился, не ощутил ни страха, ни волнения, ни горечи. Все оказалось простым и лёгким, и даже странно было, зачем он так много мучился, так упорно цеплялся за жизнь и боялся смерти, если жизнь сулила ему новые страдания, а смерть только избавляла от них. Он в нерешительности повёл глазами вокруг, словно отыскивал что-то... Впервые за время болезни в глазах Фролова появилось человеческое выражение — жалость к себе, а может быть, к Сташинскому. Он опустил веки, и когда открыл их снова, лицо его было спокойным и кротким.

    — Случится, будешь на Сучане, — сказал он медленно, — передай, чтоб не больно уж там., убивались... Все к этому месту придут... да?.. Все придут, — повторил он с таким выражением, точно мысль о неизбежности смерти людей еще не была ему совсем ясна и доказана, но она была именно той мыслью, которая лишала личную — его, Фролова, — смерть её особенного, отдельного, страшного смысла и делала её — эту смерть — чем-то обыкновенным, свойственным всем людям.

    «совсем ясна и доказана», прямо восходит к повести Л. Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича».

    Толстовский Иван Ильич, размышляя о неизбежности собственной смерти, вспоминает силлогизм, который его заставляли учить в детстве: «Люди смертны. Кай человек. Следовательно, Кай смертен». Вспоминая этот силлогизм, Иван Ильич думает, что этот неведомый ему Кай — действительно смертен. Этому безликому, абстрактному Каю, как он, Иван Ильич, это формулирует, — правильно умирать. Но при чем тут он, Иван Ильич, который был когда-то мальчиком Ваней, у которого был полосатый мяч, который любил папеньку и маменьку... Какое он имеет отношение к этому древнему силлогизму? Почему он, со своей неповторимой личностью, со своей душой, которую он полагал бессмертной, должен исчезнуть, превратиться в ничто? Нет! Что бы там ни утверждал этот глупый силлогизм, ему, Ивану Ильичу, — неправильно умирать!

    «Разгрома» — типично толстовские. Да Фадеев и не скрывал никогда, что считает себя учеником Толстого. Однако он при этом наивно полагал, что воспримет литературные, так сказать, чисто художественные достижения Толстого, отринув неприемлемое для него толстовское мировоззрение.

    Искусственность этого противоестественного сочетания современникам бросалась в глаза. Над ней подтрунивали и даже потешались пародисты:

    ► С тем смешанным чувством грусти и любопытства, которое бывает у людей, покидающих знакомое прошлое и едущих в неизвестное будущее, я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались пересеченные холмами и оврагами, покрытые снегом поля, от которых веяло той нескрываемой печалью, которая свойственна пространствам, на которых трудится громадное большинство людей для того, чтобы ничтожная кучка так называемого избранного общества, а в сущности, кучка пресыщенных паразитов и тунеядцев, пользовалась плодами чужих рук, наслаждаясь всеми благами той жизни, порядок которой построен на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, считая, что такой порядок не только не безобразен и возмутителен, но правилен и неизменен, потому что он, этот порядок, основанный на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, приятен и выгоден развратной и лживой кучке паразитов и тунеядцев, которой приятней и выгодней, чтобы на нее работало громадное большинство людей, чем если бы она сама работала на кого-нибудь другого.

    (А. Архангельский. Избранное. М., 1946. Стр. 111).

    У Фадеева и в мыслях не было учиться у Толстого думать, чувствовать, постигать и осознавать мир «по-толстовски». Он хотел только одного: учиться у Толстого писать.

    — это и значит учиться у него главному: отношению к жизни.

    Это, кстати сказать, понял Сталин.

    Понял не понял, но что-то такое почувствовал:

    ► — Ты понимаешь, Корнелий, — говорил мне Фадеев, — беда в том, что Сталин сам когда-то писал стихи. У него плохой художественный вкус, и по этому поводу с ним спорить невозможно. Например, Сталин сделал мне такое замечание о «Молодой гвардии»: «У вас, товарищ Фадеев, слишком длинные фразы. Народ вас не поймет. Вы учитесь писать, как мы пишем указы. Мы десять раз думаем над тем, как составить короткую фразу. А у вас по десять придаточных предложений в одной фразе». Я попытался сослаться, что у Толстого тоже были фразы с придаточными предложениями. Но на это Сталин мне сказал, что мы еще для вас пантеон не построили, товарищ Фадеев, подождите, пока народ построит вам пантеон, тогда и собирайте туда все ваши придаточные предложения.

    (К. Зелинский. Минувшее. 5. Париж, 1988. Стр. 91).

    — пренебрегая мнением всех членов Комитета по Сталинским премиям — дать премию Панферову. Но раздражение, которое вызвали у него фадеевские длинные фразы с придаточными предложениями, объясняется не этим. И не заботой о том, чтобы роман Фадеева был понятен народу. Он почувствовал — лучше сказать почуял — в этих длинных «толстовских» фразах какой-то чужой дух. Толстой, конечно, «матерый человечище», и все такое. Но у советской литературы другие задачи, другие цели, другое назначение.

    Фадеев это прекрасно понимал, и его «Молодая гвардия» написана совсем не в том интонационном и стилистическом ключе, в каком был написан «Разгром». Длинных фраз с придаточными предложениями у него там совсем немного.

    Изредка вдруг мелькнет что-то прежнее, «толстовское»:

    ► Было такое чувство, что вот у него был дом, и его изгнали из этого дома, и он тайком прокрался в родной дом и видит, что новые хозяева расхищают его имущество, захватали грязными руками все, что ему дорого, унижают его родных, а он может только видеть это и бессилен что-либо сделать против этого.

    Фомин был мертв потому, что во всех его деяниях и поступках им руководила теперь даже не жажда наживы и не чувство мести, а скрытое под маской чинности и благообразия чувство беспредметной и всеобъемлющей злобы — на свою жизнь, на всех людей, даже на немцев.

    Эта злоба исподволь опустошала душу Фомина, но никогда она не была столь страшной и безнадежной, как теперь, потому что рухнула последняя, хотя и подлая, но все же духовная опора его существования. Как ни велики были преступления, какие он совершил, он надеялся на то, что придет к положению власти, когда все люди будут его бояться, а из боязни будут уважать его и преклоняться перед ним, и, окруженный уважением людей, как это бывало в старину в жизни богатых людей, он придет к пристанищу довольства и самостоятельности.

    Тесно прижавшись один к другому и склонившись головами, они по очереди читали вслух доклад, и лица их невольно выражали то, что одни испытали сегодня, сидя у радио, а другие в этом ночном походе по грязи, и выражали то любовное чувство, которое связывало некоторых из них и словно током передавалось другим, и то необыкновенно счастливое чувство общности, которое возникает в юных сердцах при соприкосновении с большой общечеловеческой мыслью, и особенно той, которая выражает самое важное в их жизни сейчас.

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. М., 1990. Стр. 306, 333, 383).

    — рудименты, остаточные проявления его прежнего стиля. И их, — повторяю, — в «Молодой гвардии» совсем немного. Но даже эти редкие, не вытравленные до конца, следы интеллигентской рефлексии Сталина раздражают.

    * * *

    За тридцать лет своей жизни в литературе Фадеев создал только два законченных романа - «Разгром» и «Молодую гвардию».

    Это очень разные книги.

    Стилистика «Молодой гвардии», резко отличающаяся от литературной манеры, в какой был написан «Разгром», отражает более глубокое различие между ними. События второго фадеевского романа происходят в другую историческую эпоху, в иных, неизмеримо более трагических обстоятельствах, в другой местности, с другими людьми, совсем непохожими на тех, которые были героями его первой книги.

    Но есть между этими двумя его романами и нечто общее. Общее это — один и тот же способ «решения задачи».

    Не знаю, как это происходит сейчас, у нынешних школьников, а в мои школьные годы в нашем задачнике — на последних его страницах — к каждой задаче, которую нам надлежало решить, сообщался правильный ее ответ.

    Сделано это было для того, чтобы, решив задачу и сверившись с этим ответом, ты убедился в том, что решил ее правильно. Если же оказывалось, что твой ответ не сходится с тем, что в задачнике, это означало, что где-то ты допустил ошибку и все твое решение пошло наперекосяк. Стало быть, решать задачу теперь надо заново, обнаружить свою ошибку, исправить ее и найти правильное решение.

    Законопослушные ученики именно так и делали. А не очень законопослушные сразу заглядывали в ответ и только после этого приступали к решению задачи, заранее зная, к какому результату в ходе решения им надлежит прийти. Совсем же нерадивые, узнав этот правильный ответ, не задумывались о том, как им теперь эту задачу предстоит решать, а сразу, с первых же шагов начинали подгонять

    Художественная литература — не математика. Тут оптимальным решением, как правило, оказывается как раз то, которое не сошлось с ответом (Татьяна, опрокидывая замысел Пушкина, выходит замуж за генерала. Вронский неожиданно для Толстого совершает попытку самоубийства.)

    В случае с фадеевской «Молодой гвардией» такого произойти не могло. Правильный «ответ» был известен автору заранее, и нарушить тот ход событий, который был предопределен имеющимися в его распоряжении документами, он не мог. Но из этого еще не следует, что он непременно должен был подгонять свое решение к заранее известному ему правильному ответу. А он именно это и делал.

    Ну а что касается первого его романа, то в работе над ним он был уж совсем свободен.

    Но даже и там он этой свободой не воспользовался. Мечик, которому он заранее определил роль предателя, на протяжении всего романа не совершает ни одного поступка, который вышел бы за рамки этой назначенной ему роли. Образ этого своего героя (антигероя) он выстраивает по той же колодке, по которой в «Молодой гвардии» выстроен образ Выриковой.

    Ну а уж о том, чтобы этот его антигерой вдруг, как пушкинская Татьяна, «удрал штуку» и хоть на мгновенье вышел из авторской воли, не может быть даже и речи. И герои, и антигерои у Фадеева ходят по струнке. Идут не своими, ими самими пролагаемыми тропками, а послушно катят по рельсам, которые проложил для них автор.

    Тем же способом «подгонки» под заранее известный ответ, каким в «Разгроме» был вылеплен Мечик, в «Молодой гвардии» вылеплена, — а лучше сказать сконструирована — фигура главного антигероя этого фадеевского романа Евгения Стаховича.

    — и даже тождестве — построения образа Выриковой в «Молодой гвардии» с построением образа Мечика в «Разгроме», между этими двумя персонажами нет ни внешней (портретной), ни внутренней (психологической) близости. Иное дело Стахович.

    Портретно Стахович тоже не похож на Мечика. Да и не только портретно. Слишком удалены они друг от друга во времени. И обстоятельства, в которых с такой определенностью проявился характер Стаховича, — совсем не те, в каких очутился и проявил себя Мечик. Но генетическая близость этих двух, как будто столь разных персонажей не в том, что оба оказались предателями, а в том, что и мотивация предательства, и способ ее выражения в обоих этих случаях — одни и те же.

    * * *

    Вот как Стахович впервые появляется на страницах романа:

    ► Среди партизан, оборонявших вершину балки, находился один краснодонский парень, комсомолец Евгений Стахович.

    До прихода немцев он учился в Ворошиловграде на курсах командиров ПВХО. Он выделялся среди партизан своим развитием, сдержанными манерами и очень рано сказывающимися навыками общественного работника... И вот слева от себя Иван Федорович увидел его бледное лицо и мокрые растрепавшиеся светлые волосы, которые в другое время небрежными пышными волнами покоились на его горделиво вскинутой голове. Парень сильно нервничал, но из самолюбия не отползал в глубь балки...

    (Там же. Стр. 239).

    Стахович еще не успел ничего совершить — ни плохого, ни хорошего, — но легкая тень подозрения на него уже брошена. Сразу возникает некоторое сомнение в бойцовской полноценности этого самолюбивого и сильно нервничающего парня.

    И сомнение это тут же подтверждается:

    ► ... начальник штаба отправил большую часть партизан на сборный пункт, в ложбину, а сам во главе двенадцати человек остался прикрывать отход. Стаховичу было страшно здесь и очень хотелось уйти вместе с другими, но уйти неловко было, и он, пользуясь тем, что никто не следит за ним, залег в кусты, уткнувшись лицом в землю и подняв воротник пиджака, чтобы хоть немного закрыть уши.

    (Там же).

    И с тою же, сразу возникшей неприязнью, с какой Морозка глядит на Мечика, смотрят на Стаховича и так же настороженно, недоверчиво о нем говорят только что познакомившиеся с ним будущие молодогвардейцы. И так же сразу выясняется, что Стахович им — чужой. Точь-в-точь, как Мечик партизанам, в отряде которых он оказался:

    ► Стахович очень изменился с той поры, как Уля видела его, — возмужал, его бледное тонкое лицо самолюбивого, даже надменного выражения стало как-то значительнее. Он говорил, легко обращаясь с такими книжными словами, как «логика», «объективно», «проанализируем», говорил спокойно, без жестов, прямо держа голову с свободно закинутыми назад светлыми волосами, выложив на стол длинные худые руки...

    — У первомайцев найдутся смелые, преданные ребята? — вдруг спросил Стахович Улю, прямо взглянув ей в глаза с покровительственным выражением...

    Туркенич и Сережка молчали. Уля чувствовала, что Стахович подавляет всех своей значительностью, самоуверенностью и этими книжными словами, с которыми он так легко обращается...

    Любка подсела к Уле...

    — Тебе Стахович нравится? — на ухо спросила ее Любка. Уля пожала плечами.

    — Знаешь, уж очень себя показывает... Олег в это время сказал:

    — За ребятами дело не станет, смелые ребята всегда найдутся, а все дело в организации... Ведь мы же не организация... Вот собрались и разговариваем!.. Нет, поезжай-ка, Люба, дружочек, мы будем ждать. Не просто ждать, а выберем командира, подучимся!..

    — Несерьезно все это, — не повышая голоса, сказал Стахович, и самолюбивая складка его тонких губ явственно обозначилась. — Нет, мы в партизанском отряде не так действовали. Прошу прощения, а я буду действовать по-своему!

    (Там же. Стр. 274-275).

    Слабый, растерянный, жалкий Мечик не то что не похож на высокомерного, уверенного в себе Стаховича, но даже как будто являет полную ему противоположность. Но наедине с собой оба они думают, чувствуют, а главное, поступают — одинаково.

    ► Мечик попал в караул в третью смену, в полночь. Прошло не более получаса, как отшуршали в траве неспешные шаги разводящего, но Мечику казалось, что он стоит уже очень долго. Он был наедине со своими мыслями в большом враждебном мире, где все шевелилось, медленно жило чужой, сторожкой и хищной жизнью.

    В сущности, все это время его занимала только одна мысль, которая неизвестно когда и откуда родилась в нем, но теперь он неизменно возвращался к ней, о чем бы ни думал. Он знал, что никому не скажет об этой мысли, знал, что мысль эта чем-то плоха, очень постыдна, но он также знал, что теперь уже не расстанется с ней — всеми силами постарается выполнить ее, потому что это было последнее и единственное, что ему оставалось.

    Мысль эта сводилась к тому, чтобы тем или иным путем, но как можно скорее уйти из отряда

    (А. Фадеев. Разгром. Молодая гвардия. М., 1979. Стр. 114).

    То, о чем Мечик только думает, Стахович осуществляет:

    ► ... пользуясь тем, что никто не следит за ним, залег в кусты, уткнувшись лицом в землю и подняв воротник пиджака, чтобы хоть немного закрыть уши.

    В какие-то мгновения не столь оглушающего сосредоточения огня можно было слышать резкие выкрики немецкой команды. Отдельные группы немцев уже вклинились в лес, где-то со стороны Макарова Яра.

    — Пора, хлопцы, — вдруг сказал начальник штаба. — Айда, бегом!..

    Партизаны разом прекратили огонь и бросились за командиром. Несмотря на то, что неприятель не только не убавил огня, а все усиливал его, партизанам, бежавшим по лесу, казалось, что наступила абсолютная тишина. Они бежали что было силы и слышали дыхание друг друга. Но вот в ложбине они увидели скрытно залегшие одна возле другой темные фигуры своих товарищей. И, пав на землю, уже ползком примкнули к ним.

    — А, дай вам боже! — одобрительно сказал Иван Федорович, стоявший у старого граба — Стахович тут?

    — Тут, — не подумав, отвечал начальник штаба. Партизаны переглянулись и не обнаружили Стаховича

    — Стахович! — тихо позвал начальник штаба, вглядываясь в лица партизан в ложбине. Но Стаховича не было.

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. Стр. 239-240).

    И объясняют они оба мотивы — Мечик своих тайных дезертирских мыслей и намерений, Стахович своего дезертирского поведения — одинаково. Не трусостью, а соображениями если и не высокими, то, во всяком случае, понятными и простительными.

    Мечик:

    ► — Нет, вы знаете, почему я еще заговорил об этом?.. — начал Мечик с внезапной нервной решимостью, и голос его задрожал — Вы только не подумайте обо мне плохо и вообще не думайте, что я скрываю что-нибудь, — я буду с вами совсем откровенным...

    «Сейчас я скажу ему все», — подумал он, чувствуя, что действительно сейчас все скажет, не зная, хорошо ли это или плохо.

    — Я заговорил об этом еще потому, что мне кажется, что я никуда не годный и никому не нужный партизан, и будет лучше, если вы меня отправите... Нет, вы не подумайте, что я боюсь или прячу от вас что-нибудь, но ведь я же на самом деле ничего не умею и ничего не понимаю.

    (А. Фадеев. Разгром. Молодая гвардия. Стр. 114).

    Стахович:

    ► — Я, когда лежал в кустах, я подумал они идут на прорыв, чтобы спастись, и большая часть, если не все, погибнут, и я, может, погибну вместе с ними, а я могу спастись и быть еще полезен... Это я тогда так подумал.. Я теперь, конечно, понимаю, что это была лазейка. Огонь был такой... очень страшно было, — наивно сказал Стахович. — Но все-таки я не считаю, что совершил такое уж большое преступление... Уже стемнело, и я подумал: плаваю я хорошо, одного меня немцы могут и не заметить... Когда все убежали, я еще полежал немного, огонь здесь прекратился, потом начался в другом месте, очень сильный. Я подумал пора, и поплыл на спине, один нос наружу, — плаваю я хорошо, — сначала до середины, а потом по течению. Вот как я спасся!.. Я подумал раз я плаваю хорошо, я это использую. И поплыл себе на спине. Вот как я спасся!.. В конце концов, я ж не просто шкуру спасал, я же хотел и хочу бороться с немцами...

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. Стр. 323).

    Уверяя Левинсона, что хотел бы уйти из отряда не потому, что боится погибнуть, а только лишь потому, что всем — и ему в том числе — ясно, что толку от него тут немного, — Мечик не лжет. Он и сам верит в это.

    И Стахович тоже как будто не лжет, не выворачивается, уверяя, что сбежал из отряда не потому, что «шкуру спасал», а потому, что хотел бороться с немцами.

    Но истинную мотивацию поведения этих своих героев знает — и сообщает нам — автор.

    ► Стахович, как все молодые люди его складки, у которых основная двигательная пружина в жизни — самолюбие, мог быть более или менее стоек, мог даже совершить истерически геройский поступок на глазах у людей, особенно людей, ему близких или обладающих моральным весом. Но при встрече с опасностью или с трудностью один на один он был трус.

    Он потерял себя уже в тот момент, как его арестовали. Но он был умен тем изворотливым умом, который мгновенно находит десятки и сотни моральных оправданий, чтобы облегчить свое положение...

    Жалкий, он не знал, что, выдав Тюленина, он вверг себя в пучину еще более страшных мучений, потому что люди, в руках которых он находился, знали, что они должны сломить его до конца именно теперь, когда он проявил слабость.

    Его мучили и отливали водой, и опять мучили. И уже перед утром, потеряв облик человека, он взмолился: он не заслужил такой муки, он был только исполнителем, были люди, которые приказывали ему, пусть они и отвечают! И он выдал штаб «Молодой гвардии» вместе с связными.

    (Там же. Стр. 418).

    мнимо сложные мотивы его поведения, оставляя только один — самый простой, к которому, как он старается это изобразить, в конечном счете все и сводится:

    ► ... Мечик быстро сел, схватившись за голову, и громко застонал... Он крепко вцепился в волосы исступленными пальцами и с жалобным воем покатился по земле... «Что я наделал... о-о-о... что я наделал, — повторял он, перекатываясь на локтях и животе и с каждым мгновением все ясней, убийственней и жалобней представляя себе истинное значение своего бегства... — Что я наделал, как мог я это сделать, — я, такой хороший и честный и никому не желавший зла, — о-о-о... как мог я это сделать!»

    Чем отвратительней и подлее выглядел его поступок, тем лучше, чище, благородней казался он сам себе до совершения этого поступка. И мучился он не столько потому, что из-за этого его поступка погибли десятки доверившихся ему людей, сколько потому, что несмываемо-грязное, отвратительное пятно этого поступка противоречило всему тому хорошему и чистому, что он находил в себе.

    Он машинально вытащил револьвер и долго с недоумением и ужасом глядел на него. Но он почувствовал, что никогда не убьет, не сможет убить себя, потому что больше всего на свете он любил все-таки самого себя — свою белую и грязную немощную руку, свой стонущий голос, свои страдания, свои поступки — даже самые отвратительные из них. И он с вороватым тихоньким паскудством, млея от одного ощущения ружейного масла, стараясь делать вид, будто ничего не знает, поспешно спрятал револьвер в карман...

    «Я не хочу больше переносить это», — подумал Мечик с неожиданной прямотой и трезвостью, и ему стало очень жалко самого себя. «Я не в состоянии больше вынести это, я не могу больше жить такой низкой, нечеловеческой, ужасной жизнью», — подумал он снова, чтобы еще сильней разжалобиться и в свете этих жалких мыслей схоронить собственную наготу и подлость.

    где нет этой ужасной жизни и где никто не знает о его поступке... Мечик вынул револьвер и далеко забросил его в кусты. Потом он отыскал родничок, умылся и сел возле него...

    «А, не все ли равно?» — вдруг подумал Мечик с той прямотой и трезвостью, которую он теперь сам умел находить под ворохом всяких добрых и жалостливых мыслей и чувствований.

    (А. Фадеев. Разгром. Молодая гвардия. М., 1979. Стр. 156-157).

    Как и Мечик, Стахович — человек «с гнильцой». И как у Мечика, эта его «гнильца» имеет социальные корни.

    Мечик сразу, с первого своего появления на страницах романа обозначен там как инородное тело среди партизан. Он изначально им Чужой социально (гнилой интеллигент) и политически (не большевик, а эсер-максималист).

    О Стаховиче ничего такого вроде не скажешь. Социально он отнюдь «не чужой» в среде комсомольцев-подпольщиков. Фадеев даже специально это оговаривает:

    ► Стахович и в самом деле не был чужим человеком. Он не был и карьеристом, ищущим личной выгоды. А он был из породы молодых людей, с детских лет приближенных к большим людям и испорченных некоторыми внешними проявлениями их власти в такое время своей жизни, когда он еще не мог понимать истинного содержания и назначения народной власти и того, что право на эту власть заработано этими людьми упорным трудом и воспитанием характера.

    Способный мальчик, которому все давалось легко, он был еще на школьной скамье замечен большими людьми в городе, замечен потому, что его братья, коммунисты, тоже были большие люди. С детства вращаясь среди этих людей, привыкнув в среде своих сверстников говорить об этих людях, как о равных себе, поверхностно начитанный, умеющий легко выражать устно и письменно — не свои мысли, которых он еще не сумел выработать, а чужие, которые он часто слышал, он, еще ничего не сделав в жизни, считался среди работников районного комитета комсомола «активистом». А рядовые комсомольцы, лично не знавшие его, но видевшие его на всех собраниях только в президиуме или на ораторской трибуне, привыкли считать его не то районным, не то областным работником.

    считать, что искусство власти состоит не в служении народу, а в искусном маневрировании одних людей по отношению к другим, чтобы тебя поддерживало больше людей.

    Он перенимал у этих людей их манеру насмешливо-покровительственного обращения друг с другом, их грубоватую прямоту и независимость суждений, не понимая, какая большая и трудная жизнь стоит за этой манерой. И вместо живого, непосредственного выражения чувств, так свойственного юности, он сам был всегда сдержан, говорил ровным, тихим голосом, особенно если приходилось говорить по телефону с незнакомым человеком, и вообще умел в отношениях с товарищами подчеркнуть свое превосходство.

    Так с детских лет он привык считать себя незаурядным человеком, для которого не обязательны обычные правила человеческого общежития.

    Почему, в самом деле, он должен был погибнуть, как другие, а не спастись, как Иван Федорович?..

    (Там же. Стр. 323—324).

    социальный генезис предательства Стаховича. Имя этой социальной среды, которая его сформировала, — номенклатура.

    Слово это Фадееву наверняка было знакомо. Но он, конечно, не вкладывал в него тот смысл, какой вкладываем в него сегодня мы, давно уже прочитавшие книгу Михаила Восленского — «Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза» а еще раньше — книгу Милована Джиласа «Новый класс». Но кое-что про этот «новый класс» Фадеев уже понимал (тем более что и сам к нему принадлежал). И следы этого понимания довольно ясно проглядывают в только что прочитанном нами тексте:

    ► ... он прекрасно разбирался в их личных и служебных отношениях, кто с кем соперничает и кто кого поддерживает, и привык считать, что искусство власти состоит не в служении народу, а в искусном маневрировании одних людей по отношению к другим, чтобы тебя поддерживало больше людей.

    При этом, конечно, предполагается, что все это — только внешняя сторона явления, за которой юный Стахович — отчасти по недомыслию, отчасти в силу своей испорченности — не видит

    ► ... истинного содержания деятельности тех людей, среди которых он вращался... Истинного содержания и назначения народной власти и того, что право на эту власть заработано этими людьми упорным трудом и воспитанием характера...

    классово чужд Олегу Кошевому, Уле Громовой, Любке Шевцовой и Сережке Тюленину, как Мечик — Морозке, Метелице и другим партизанам, среди которых волею обстоятельств он оказался.

    К такому «ответу» Фадеев пришел самостоятельно. Он искренне считал его правильным, а потому не видел ничего зазорного в том, чтобы подгонять под этот, заранее известный ему ответ всё «решение задачи».

    Так же обстояло дело и с другим, главным «ответом».

    же провалились. Что поделаешь! Так случилось. Против правды не попрешь.

    Этот ответ он искренне считал правильным. Но оказалось, что правильным надлежит считать совсем другой ответ.

    Конечно, он был этим слегка обескуражен. Но и сомневаться в правильности этого нового ответа, к которому ему теперь предстояло подгонять свой роман, он не мог. Известно ведь, КЕМ этот новый ответ был ему подсказан.

    ► Александр Александрович сказал, что не меняет текста, а пишет новые главы — о старых большевиках, о роли партийного руководства. Помолчав, он добавил: «Конечно, даже если мне удастся, роман будет уже не тот... Впрочем, может быть, во мне засело преклонение перед партизанщиной... Время трудное, а Сталин знает больше нас с вами...»

    (И. Эренбург. Люди, годы., жизнь. Т. 3. М. ,

    Механизм подгонки решения к заранее известному ответу, как мы теперь уже знаем, был усвоен и разработан им давно. Так не все ли, в конце концов, равно — тот или этот ответ считать правильным? Сталину виднее, он лучше знает.

    Именно это имел я в виду, говоря, что Фадеев не врал, уверяя Д. Бузина, что за переделку романа он взялся охотно.

    Не следует, однако, думать, что эта переделка далась ему легко и что роману при этом не был нанесен весьма существенный урон.

    * * *

    «Молодой гвардии» своим появлением на свет тоже был обязан Сталину. На этот раз, правда, не прямо, а косвенно. В отличие от второго варианта он не был Фадееву Сталиным заказан, но именно Сталин создал ситуацию, в которой этот фадеевский роман только и мог быть написан.

    ЦК ВЛКСМ предложил Фадееву написать книгу о краснодонском комсомольском подполье в августе 1943 года. Фадеев принял это предложение, поехал в Краснодон, к материалам, собранным специальной комиссией ЦК ВЛКСМ, добавил и свои собственные и вернулся в Москву, пребывая в полной уверенности, что в сравнительно короткий срок, без отрыва от своих главных обязанностей выполнит этот «социальный заказ комсомолии».

    Но он никогда не выполнил бы его — во всяком случае, в той романной форме и том объеме, в каком он это осуществил, — если бы не то, что в ноябре того же года Сталин, гневно отреагировав на какой-то очередной донос, вдруг не отправил его в отставку. Это были те самые два года, на которые Фадеев был отстранен от руководства Союзом писателей и заменен Н. Тихоновым. Именно за эти два года он и создал свой роман.

    Десять лет спустя он вспоминал об этой своей отставке как о милостиво дарованном ему благодеянии.

    ► Если бы в 1943 году я не был освобожден от всего, не было бы на свете романа «Молодая гвардия». Он смог появиться на свет, этот роман, только потому, что мне дали возможность отдать роману всю мою творческую душу.

    Но осенью 43-го он воспринял эту свою отставку как тяжелейший удар и поначалу пребывал в глубочайшей депрессии, от которой его спасла, из которой вытащила вошедшая к тому времени уже в новую фазу работа над романом.

    ► ИЗ ПИСЬМА А. А. ФАДЕЕВА М. И. АЛИГЕР

    21 ноября 1944 г.

    Роман, который и вообще-то в последний месяц, в силу обострившегося душевного противоречия и полной невозможности для меня — в силу характера моего — жить в душевном противоречии, почти не двигался, — роман теперь и вовсе отодвинулся куда-то...

    большое, правдивое, сильное, глубоко сердечное, что я могу делать для людей. И я должен был преступить через все и прежде всего делать это, чтобы это не погибло в душе моей и для меня, и для людей. Я знал и знаю это теперь, что, может быть, я вообще должен был жить иначе, чем складывалась моя жизнь до сих пор, что, очевидно, в конкретной ситуации я тогда мог и должен был еще что-то сделать и сказать.... но я лично только запутаюсь душой и погибну в том противоречии, в каком я живу, если я не преступлю через него и не начну писать. И я стал писать. И что бы там ни думали обо мне люди и что бы я, действительно, ни сделал в своей жизни дурного, я счастлив, что я нашел в себе силы поступить именно так...

    Моя работа, общественное и моральное значение которой я теперь сам не имею права недооценивать, эта моя работа по многу часов в день (в известной отрешенности от семейных проблем и обстоятельств), наедине с природой и Господом Богом, прежде всего сказала мне, что в моей жизни я всегда и главным образом был виноват перед ней, перед работой. Всю жизнь, в силу некоторых особенностей характера, решительно всегда, когда надо было выбирать между работой и эфемерным общественным долгом, вроде многолетнего бесплодного «руководства» Союзом писателей, между работой и той или иной семейной или дружеской обязанностью, между работой и душевным увлечением, между работой и суетой жизни, — всегда, всю жизнь получалось так, что работа отступала у меня на второй план. Я прожил более чем сорок лет в предельной, непростительной, преступной небрежности к своему таланту, в том неуважении к нему, которое так осудил Чехов в известном письме к своему брату.

    Как ни странно это, но от сознания своих слабостей, недостатков, дурных поступков я часто чувствовал и чувствую себя виноватым перед Богом и людьми, но я никогда не чувствовал самой главной и самой большой не только в личном, но в общественном, даже государственном смысле своей вины — вины перед своим талантом, который не мне принадлежит.

    (А. Фадеев. Письма. М., 1967. Стр. 192-193).

    Из этого искреннего признания очень в то время близкому ему человеку ясно видно, что работа над «Молодой гвардией» была для него не просто очередным государственным заданием, не «социальным заказом комсомолии», а делом глубоко личным; попыткой вернуться к себе, обрести себя истинного, утерянного и вот — вновь обретаемого.

    «не на той улице живет», не тем занимается, для чего был «создан Богом», губит — быть может, даже уже загубил — свое дарование, помимо всего прочего, возникло у него еще и потому, что сюжет романа, в работу над которым он в то время уже втянулся, был ему внутренне близок.

    Это был ЕГО сюжет. Вернее, ЕГО ТЕМА.

    Сюжет писателю может быть подсказан, подарен. Но ТЕМУ ни подсказать, ни подарить нельзя. У каждого писателя она — своя. Иначе он не писатель.

    Гоголь умолял Пушкина:

    ► Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или не смешной, но русской чисто анекдот. Рука дрожит написать тем временем комедию... Сделайте милость, дайте сюжет, духом будет комедия из пяти актов, и клянусь, будет смешнее чорта.

    Подарив ему сюжет «Мертвых душ» (не в ответ на это письмо, а раньше), Пушкин не сомневался, что из этого подаренного ему анекдота у Гоголя выйдет что-нибудь «смешнее чорта». Похоже, что не сомневался в этом и сам Гоголь:

    ► Начал писать Мертвых душ. Сюжет растянулся на предлинный роман и, кажется, будет сильно смешон.

    (Из того же письма).

    Но вышло иначе.

    ► ... начал понемногу становиться все сумрачнее, сумрачнее, и наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: «Боже, как грустна наша Россия!»

    (Н. Гоголь. Полное собрание сочинений. Т. 6. Мертвые души. М., 1951. Стр. 900).

    Сюжет Гоголю подарил он. Но ТЕМА «Мертвых душ» была ГОГОЛЕВСКАЯ, а не пушкинская. И если бы тот же пушкинский анекдот использовал какой-нибудь другой писатель — положим, Достоевский, — книга вышла бы совсем другая.

    Фадеев, конечно, не Гоголь, а Комиссия ЦК ВЛКСМ, подарившая ему сюжет «Молодой гвардии», — не Пушкин. Но и тут тоже, если бы над этим сюжетом стал работать какой-нибудь другой писатель — Василий Гроссман, или Платонов, или хотя бы даже Казакевич, — книга вышла бы совсем другая.

    «Молодой гвардии» Фадееву был подсказан. Можно даже сказать — заказан. Но тема этого романа была — ЕГО, ФАДЕЕВСКАЯ.

    Она была Фадееву не просто внутренне близка. В каком-то смысле она была для него даже автобиографична. Недаром в разговоре с Эренбургом он сослался на свое «преклонение перед партизанщиной». Она была ему близка именно тем, что вызвало осуждение Сталина. Тем, что краснодонские комсомольцы действовали САМИ, САМОСТОЯТЕЛЬНО, по велению души, а не по приказу какого-нибудь подпольного обкома или райкома.

    Именно так, наверно, это было и с ним самим в юности, когда он партизанил на Дальнем Востоке. И лет тогда ему было столько же, сколько его героям-краснодонцам.

    Милован Джилас, рассказывая об одной из первых своих встреч со Сталиным (это было, когда он еще оставался верующим ортодоксальным коммунистом), вспоминает, что с особым интересом он отнесся тогда к многочисленным высказываниям вождя на литературные темы: о Горьком, о Шолохове, о Симонове. По поводу некоторых его замечаний и соображений он даже осмелился вступить с ним в осторожный спор. Упомянул он в этих своих воспоминаниях и Фадеева. Но только затем, чтобы подчеркнуть, что на эту тему высказываться ему не захотелось:

    ► Дискуссии по поводу «Молодой гвардии» Фадеева, которого тогда уже критиковали из-за недостаточной партийности ее героев, я избегал. Мои упреки в ее адрес были как раз противоположного свойства — схематизм, отсутствие глубины, банальность.

    С этой нелицеприятной — но и непредвзятой — оценкой фадеевского романа нельзя не согласиться.

    Художественная его уязвимость особенно бросается в глаза в прямой речи его персонажей, в любом из их диалогов и монологов. В них нет ни единой черты какой бы то ни было речевой характерности или индивидуальности. Это речь не живых людей, а манекенов, изъясняющихся безликими, готовыми, штампованными, газетными словесными оборотами:

    ► Олег стоял перед фельдкомендантом Клером, стоял с перебитыми руками, с запавшими щеками, отчего резче обозначились его скулы. Виски у него были совершенно седые. Но большие глаза его из-под золотистых ресниц смотрели с ясным, с еще более ясным, чем всегда, выражением.

    Перед Клером, закосневшим в убийствах, потому что он ничего другого не умел делать в жизни, стоял не шестнадцатилетний мальчик, а молодой народный вожак, который не только ясно видел свой путь в жизни, а видел путь своего народа среди других и путь всего человечества. И он говорил:

    — Страшны не вы, — вы уже разбиты и обречены, — страшно то, что вас породило и порождает после того, как люди так давно существуют на земле и достигли таких ясных вершин в области мысли и труда.. Язва людоедства разъедает души уже не только отдельных людей, а целых народов, она угрожает существованию человечества... Эта язва людоедства, более страшная, чем чума, будет разъедать мир до тех пор, пока благами мира будут пользоваться не те люди, которые их создают, пока неограниченной властью над людьми будут пользоваться выродки человечества, сосредоточившие в своих руках все богатства мира.. Напрасно эти господа в белоснежном белье надеются уйти от суда истории. Забрызганные кровью, они уже стоят перед его грозными очами... Я жалею только о том, что не смогу больше бороться в рядах своего народа и всего человечества за справедливый, честный строй жизни на земле. Я шлю мой последний привет всем, кто борется за него!..

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. Стр. 464-465).

    Фадеев не мог не понимать, не чувствовать, как искусственна, бесконечно далека от правдоподобия эта выспренняя предсмертная речь измученного пытками шестнадцатилетнего подростка с перебитыми руками и седыми висками. Но тут не просто очевидная литературная беспомощность маститого автора. Скорее — сознательная установка на патетику, на театральность, принципиально исключающую всякую реалистическую, бытовую достоверность.

    Писателя, как мы знаем, надо судить судом, им самим над собою признанным. Но тут, каким судом ни суди, результат очевиден. Сознательная установка на театральную патетику обернулась установкой на антихудожественность.

    И тем не менее...

    — не может не подкупить! — еще одна, начисто исчезнувшая во втором варианте, его особенность: установка на правду.

    * * *

    Эта установка на правду — на то, как было в жизни, — особенно бросается в глаза в сохранившихся черновых набросках Фадеева к его роману:

    ► В то время, когда Матвей Шульга, руководясь своими бумажками, не смог накануне найти пристанище у Ивана Гнатенко, а попросту Кондратовича... и теперь сидел на квартире Игната Фомина, другого из указанных ему по этой бумажке хозяина конспиративной квартиры, человека, которого он не знал и который внушал ему тайное подозрение, — Сережка Тюленин, и Витька, и старая сиделка Луша, и другие такие же маленькие и незаметные простые люди в течение нескольких часов нашли семьдесят квартир для раненых и не встретили ни одного отказа, потому что они обращались к таким же маленьким простым людям, как они сами, которых они знали так же, как самих себя.

    (ЦГАЛИ, ф. 1628, on. 1, д. 75. Цит. по кн.: А. Фадеев. Молодая гвардия. М., 1990. Стр. 11).

    Тут не только подчеркнуто, что юные подпольщики действуют самостоятельно, не нуждаясь ни в каком партийном руководстве. Их деятельность прямо противопоставлена поведению партийца, руководствовавшегося «своими бумажками» и потому сразу провалившегося.

    Этот абзац Фадеевым был вычеркнут, в печатный текст романа он не вошел. Но, как заметил однажды кто-то из классиков, — вычеркнутое остается.

    В печатном тексте романа исчезли резкие формулировки. Но коллизия, намеченная в этом абзаце, не только сохранилась, но даже была развернута в одну из главных сюжетных линий романа.

    Осьмухиной, обращенный к тому же Шульге, выглядел так:

    ► ... Ведь вы же считались власть наша, для простых людей, а оказалось, что вам дороже машины, вещи, всякие бумаги да чиновники, — как подумаю, извините меня, как вы и брат мой тогда боролись за правду, а на что вышло? Всякая сволочь выезжала отсюда, мебель с собой везла, грузовики барахла, а кому какое дело было до нас, простых людей, обывателей, как вы говорите?.. А потом удивляются, что есть такие люди, что идут к немцу служить, а я так не удивляюсь, человек <неразборч> разуверился во всем, вот и идет, думает, лучше будет.

    (Там же. Стр. 9).

    Еще один отрывок из черновых вариантов романа:

    ► Ночью секретарь областного комитета партии был вызван по телефону, и ему было сообщено, что наши войска отходят от города и немцы уже занимают город и что надо взрывать шахты, взорвать все, что можно, и выступать самим...

    предположения, что новый рубеж обороны будет создан на Донце...

    Все это дошло до низовых организаций, где были выделены люди, чтобы осуществить это...

    ... В город уже проник слух о том, что дела плохи и власти уезжают, началось стихийное бегство из города, и, как это часто бывает в трудные минуты, многие из тех людей, которым поручено было организовать остальных, первыми были охвачены этой стихией бегства, но в городе все еще был порядок, поскольку власть еще оставалась на месте. Но уже в 10 часов утра было сообщено по телефону в областной комитет, что и его руководящие работники и <неразб> работники всех городских и районных организаций должны немедленно садиться в машины и мчаться на восток, ибо дело решают уже буквально часы, а может быть минуты, в противном случае вся руководящая головка может очутиться в немецком плену...

    Наступил момент, когда власть в городе прекратилась. Люди, осуществлявшие власть, не только сами сели на машины и уехали, но перед этим они дали приказ сверху донизу, всем учреждениям, уже не заботиться ни о чем, кроме себя. И теперь все люди вольны были действовать по собственному разуму, совести или инстинкту. И тогда началась паника Но еще в течение десяти часов десятки и сотни людей заботились не о том, чтобы спасти себя, а чтобы спасти и вывезти порученных им людей и имущество, проявляя при этом деле недюжинную отвагу и волю, недюжинную сметку, уменье организовать людей и повести их за собой... И еще больше поднялось таких людей и среди самых рядовых людей, которым никто ничего не поручал, но в сердце которых всегда живет забота о народном добре и о самом народе, и в них раскрывается скопленный годами или природный гений организации, которого раньше никто не замечал, и он пропадал втуне. В тяжелую годину жизни родины этим безымянным людям, коих в нашем народе множество и которые и представляют лицо нашего народа, именно им обязаны народ и страна спасением огромного народного имущества и народных жизней.

    И очень много было таких, кто только считался руководителем, а в душе не болел за народ и народное добро, а болел только о своем благополучии, — такие, побросав все, бежали первыми, и если в чем они и проявили себя как руководители, так только в том, что привычка народа видеть их во главе только усилила панику в народе, когда они увидели, что эти люди являются самым видным олицетворением паники.

    Опять перед нами то же противопоставление. Народное добро и охваченных паникой людей спасают те, кому это никто не поручал, но в чьих сердцах жило сознание своего человеческого долга и в ком вдруг обнаружился «природный гений организации», которого раньше никто не замечал. А те, кому это было поручено, бросили людей, вверенных их попечению, и бежали первыми, став «самым видным олицетворением паники».

    Этот отрывок Фадеев не осмелился сохранить в беловом тексте романа. Но, как уже было сказано, вычеркнутое остается. И сцены паники, охватившей обывателей Краснодона, и в печатном варианте первой редакции «Молодой гвардии» достаточно выразительны:

    ► По всем кварталам города, примыкавшим к шахте № 1-бис и отделенным от центра города глубокой балкой с протекающим по дну ее грязным, заросшим осокой ручьем и сплошь застроенной глинобитными, лепящимися друг к другу мазанками, — по всем этим кварталам, как вихрь, гуляла паника...

    Люди бежали к шахте, но там, видно, стояла цепь милиционеров и не пускала, и навстречу катился другой поток людей, бежавших от шахты, в который вливались с улиц со стороны рынка разбегавшиеся с базара женщины-колхозницы, старики, подростки с корзинами и тачками с зеленью и снедью, повозки, запряженные лошадьми, и возы, запряженные волами, с хлебом и овощами, женщины-покупательницы со своими корзинками и сетками, прозванными досужими людьми «авоськами».

    — одни из любопытства, другие выбрались вовсе целыми семьями с узлами и мешками, с тачками, груженными семейным добром, где среди узлов сидели малые дети, — иные женщины несли на руках младенцев. И эти уходившие на восток семьи образовали третий поток, стремившийся выбиться на дороги на Каменск и на Лихую.

    Все это кричало, ругалось, плакало, тарахтело, звенело. Тут же, продираясь сквозь месиво людей и возов, ползли грузовики с военным или гражданским имуществом, рыча моторами, издавая истошные гудки. Люди пытались забраться на грузовики — их сталкивали. Все это вместе и производило тот странный слитный протяжный звук, издали показавшийся девушкам стоном.

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. Стр. 38).

    А вот как выглядит тот же эпизод в новом, исправленном, переработанном варианте фадеевского романа:

    ► Кварталы города, примыкавшие к шахте № 1-бис, были отделены от центра города глубокой балкой с протекающим по дну ее грязным, заросшим осокой ручьем. Весь этот район, если не считать балки с лепящимися по ее склонам вдоль ручья глинобитными мазанками, был, как и центр города, застроен одноэтажными каменными домиками, рассчитанными на две-три семьи. Домики крыты были черепицей или этернитом, перед каждым был разбит палисадник — частью под огородом, частью в клумбах с цветами. Иные хозяева вырастили уже вишни, или сирень, или жасмин, иные высадили рядком, внутри, перед аккуратным крашеным заборчиком, молодые акации, кленочки. И вот среди этих аккуратных домиков и палисадников теперь медленно текли колонны рабочих, служащих, мужчин и женщин, перемежаемые грузовиками с имуществом предприятий и учреждений Краснодона...

    Люди в колоннах шли молча с сумрачными лицами, сосредоточенными на одной думе, настолько поглотившей их, что казалось, люди в колоннах даже не замечают того, что творится вокруг. И только шагавшие обок руководители колонн то останавливались, то забегали вперед, чтобы помочь пешим и конным милиционерам навести порядок среди беженцев, запрудивших улицы и мешавших движению колонн.

    (А. Фадеев. Разгром. Молодая гвардия. М., 1979. Стр. 175-176).

    Вместо жуткой, трагической картины охваченного паникой человеческого месива появились стройные колонны рабочих, покидающих город организованно, под присмотром блюдущих строгую организованность и порядок бдительных «колонновожатых».

    В первой редакции «Молодой гвардии» в сцены охватившей жителей Краснодона паники естественно вписывался эпизод первого появления на страницах романа одной из главных его героинь — Любки Шевцовой:

    ► — Балда! Ты что ж людей давишь?.. Видать, сильно у тебя заслабила гайка, коли ты людей не можешь переждать, детишек давишь! Куда? Куда?.. Ах ты, балда — новый год! — задрав носик и посверкивая голубыми в пушистых ресницах глазами, кричала она водителю грузовика, — водитель, как раз для того, чтобы люди схлынули, застопорил машину напротив калитки.

    Грузовик был полон имущества милиции и — милиционеров в количестве значительно большем, чем требовалось бы для охраны имущества.

    — Вон вас сколько поналазило, блюстители! — словно обрадовавшись этому новому поводу, закричала Любка. — Нет того, чтобы народ успокоить, сами — фью-ить!.. — И она сделала неповторимое движение своей маленькой ручкой и свистнула, как мальчишка. — Ряшки вон какие наели!..

    — И чего звонит, дура! — огрызнулся с грузовика какой-то милицейский начальник, сержант.

    Но, видно, он сделал это на беду себе.

    — А, товарищ Драпкин! — издевательски приветствовала его Любка — Откуда это ты выискался, красный витязь? Тебя небось советская власть поставила порядок наводить, а ты залез в машину и кричишь на всю улицу, как попка-дурак...

    — Молчи, пока глотку не заткнули! — вспылил вдруг «красный витязь», сделав движение, будто хочет выпрыгнуть.

    — Да ты не выпрыгнешь, побоишься отстать! — не повышая голоса и нисколько не сердясь, издевалась Любка. — Ты небось ждешь не дождешься, пока за город выедешь, тогда, небось, все свои значки да кантики пообрываешь, чтобы никто в тебе не признал советского милиционера... Счастливого пути, товарищ Драпкин! — так напутствовала она побагровевшего от ярости, но, действительно, так и не выпрыгнувшего из тронувшейся машины милицейского начальника.

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. Стр. 40).

    Во втором, исправленном варианте романа Фадеев этот эпизод сохранил. Но теперь он уже не только не вписывался в общую картину, но даже с ней контрастировал. И поэтому пришлось автору его «слегка» подредактировать.

    ► Грузовик был полон имущества милиции и — милиционеров в количестве значительно большем, чем требовалось бы для охраны имущества.

    Вместо нее появилась другая:

    ► Грузовик был полон имущества милиции под охраной нескольких милиционеров.

    И еще одну реплику Фадееву тут пришлось подправить. Вот эту:

    ► — И чего звонит, дура! — огрызнулся с грузовика какой-то милицейский начальник, сержант.

    В новом, исправленном варианте она выглядела уже так:

    ►— и чего звонит, дура! — обиженный этой явной несправедливостью, огрызнулся с грузовика милицейский начальник, сержант.

    (А. Фадеев. Разгром. Молодая гвардия. Стр. 177).

    Совсем исчезла в новом варианте романа самая злая Любкина реплика

    ► — Ты небось ждешь не дождешься, пока за город выедешь, тогда, небось, все свои значки да кантики пообрываешь, чтобы никто в тебе не признал советского милиционера...

    В результате этой авторской переработки вся сцена обрела совершенно иной смысл.

    В первом варианте романа она не оставляла сомнений, что все издевательские Любкины реплики бьют точно в цель: милиция драпает вместе со всем городским начальством. И поэтому даже ядовитое предположение Любки, что, выехав за город, этот «красный витязь» и впрямь пообрывает все свои значки и кантики, чтобы никто не признал в нем советского милиционера, кажется не таким уж неправдоподобным. В новом же варианте для таких предположений нет решительно никаких оснований. Сержант действует так, как ему положено действовать, и для всей этой Любкиной словесной атаки нет решительно никаких реальных оснований. Разве только ее острый язычок и задиристый характер.

    * * *

    Рассказывая Эренбургу о том, как он перерабатывает свой роман, Фадеев — помните? — сказал ему, что «не меняет текста, а пишет новые главы».

    Поначалу он, наверно, так и хотел. Но — не вышло. Пришлось и старый текст менять, редактировать, вносить в него исправления. И, как видим, весьма существенные.

    Он сам прекрасно это понимал. И так и сказал в том же разговоре тому же Эренбургу: «Конечно, даже если мне удастся, роман будет уже не тот».

    Десять листов нового, по сталинскому заказу (в сущности, приказу) написанного текста сами по себе, какими бы они ни были, не могли не изменить соотношение частей романа, то есть перекосить, искалечить, сделать неузнаваемым первоначальный его замысел. Даже если Фадеев поверил (заставил себя поверить) Сталину, что так будет правильнее («Время трудное, а Сталин знает лучше нас с вами»), новый, исправленный вариант романа был обречен стать непохожим на первый. Даже и в этом случае это был бы уже НЕ ЕГО роман. Но надежда на то, что ему удастся при этом не тронуть старый текст, была иллюзорна. Не трогать, не менять его он не мог по той простой причине, что смысл — весь пафос — нового текста был не просто далек от смысла старого: он был ему противоположен.

    В первом варианте романа город остался без власти. Начальство бежало, не забыв при этом о своем барахле и даже о мебели. О судьбе остающихся в городе «обывателей» никто не думал, — они были предоставлены самим себе.

    ► В то время, когда на окраинах города все было охвачено этим волнением отступления и спешной эвакуации, ближе к центру города все уже несколько утихло, все выглядело более обыденно. Колонны служащих, беженцы с семьями уже схлынули с улиц. У подъездов учреждений или во дворах стояли в очередь подводы, грузовые машины. И люди, которых было не больше, чем требовалось для дела, грузили на подводы и на машины ящики с инвентарем и мешки, набитые связками документов. Слышен был говор, негромкий и как бы нарочито относящийся только к тому, чем люди занимались. Из распахнутых дверей и окон доносился стук молотков, иногда — стрекот машинок: наиболее педантичные управляющие делами составляли последнюю опись вывозимого и брошенного имущества. Если бы не дальние раскаты артиллерийской стрельбы и сотрясающие землю глубокие толчки взрывов, могло бы показаться, что учреждения просто переезжают из старых помещений в новые.

    В самом центре города, на возвышенности, стояло новое одноэтажное здание с раскинутыми крыльями, обсаженное по фасаду молодыми деревцами. Оно видно было людям, покидавшим город, с любого пункта. Это было здание райкома и районного исполкома, а с прошлой осени в нем помещался и Ворошиловградский областной комитет партии большевиков.

    Представители учреждений, предприятий беспрерывно входили в здание через главный вход и почти выбегали из здания. Неумолчные звонки телефонов, ответные распоряжения в трубку, то нарочито сдержанные, то излишне громкие, доносились из раскрытых окон. Несколько легковых машин, гражданских и военных, выстроившись полукругом, поджидало возле главного подъезда. Последним в ряду машин стоял сильно пропыленный военный вездеходик. С заднего сиденья его выглядывало двое военных в выцветших гимнастерках — небритый майор и громадного роста молодой сержант. В лицах и позах шоферов и этих военных было одно неуловимо общее выражение: они ждали...

    В это время в большой комнате, в правом крыле здания, разыгрывалась сцена, которая по внутренней своей силе могла бы затмить великие трагедии древних, если бы по внешнему своему выражению не была так проста. Руководители области и района, кто должен был сейчас уехать, прощались с руководителями, кто оставался завершить эвакуацию и с приходом немцев бесследно исчезнуть, раствориться в массе, перейти в подполье.

    Все время войны, от первого ее дня до нынешнего, было слито для этих людей в один беспрерывный день труда такого нечеловеческого напряжения, какое под силу только закаленным, богатырским натурам.

    Все, что было наиболее здорового, сильного и молодого среди людей, они отдали фронту. Они перевели на восток наиболее крупные предприятия, которые могли бы попасть под угрозу захвата или разрушения: тысячи станков, десятки тысяч рабочих, сотни тысяч семейств. Но, как по волшебству, они тут же изыскали новые станки и новых рабочих и снова вдохнули жизнь в опустевшие шахты и корпуса.

    Они держали производство и всех людей в том состоянии готовности, когда по первой же необходимости все снова можно было поднять и двинуть на восток. И в то же самое время они безотказно выполняли такие обязанности, без которых немыслима была бы жизнь людей в советском государстве: кормили людей, одевали их, учили детей, лечили больных, выпускали новых инженеров, учителей, агрономов, держали столовые, магазины, театры, клубы, стадионы, бани, прачечные, парикмахерские, милицию, пожарную охрану.

    Они трудились на протяжении всех дней войны, как если бы это был один день. Они забыли, что у них может быть своя жизнь: семьи их были на востоке. Они жили, ели, спали не на квартирах, а в учреждениях и предприятиях, — в любой час дня и ночи их можно было застать на своих местах... С предельным напряжением они трудились на последней части Донбасса, потому что она была последняя. Но до самого конца они поддерживали в людях это титаническое напряжение сил, чтобы вынести все, что война возложила на плечи народа. И если уже ничего нельзя было выжать из энергии других людей, они вновь и вновь выжимали ее из собственных душевных и физических сил, и никто не мог бы сказать, где же предел этим силам, потому что им не было предела.

    И вот наступила та последняя минута, когда им самим уже нельзя было оставаться.

    Они стояли тесной группой в большой комнате секретаря Краснодонского районного комитета партии, где уже было снято с длинного стола заседаний красное сукно... Они стояли друг против друга, шутили, поталкивали друг друга в плечо и все не решались произнести слова прощания. И у тех, кто уезжал, было так тяжело, и смутно, и больно на душе, будто ворон когтил им душу.

    Естественным центром этой группы был работник обкома Иван Федорович Проценко, выдвинутый на подпольную работу еще осенью прошлого года, когда перед областью впервые встала угроза оккупации.

    (А. Фадеев. Разгром. Молодая гвардия. Стр. 181—183).

    Ни о какой панике уже нет и речи. Да, было некоторое волнение, порожденное «спешной эвакуацией». Но ситуация — под контролем. И работник обкома Иван Федорович Проценко, которому предстоит уйти в подполье, до последнего момента остается на своем посту и держит руку на «пульте управления», дает последние указания подчиненным. И указания эти свидетельствуют о том, что все мысли его — о простых людях, вверенных его попечению, которых он — пока может — не оставит в беде, по мере сил будет заботиться об их нуждах:

    ► Решительное мгновение наступило...

    Все снова стали прощаться с Иваном Федоровичем, с его помощником, с остающимися работниками и один за другим выходили из кабинета с выражением некоторой виноватости... Иван Федорович не пошел их провожать, он только слышал, как на улице взревели машины.

    Все это время в кабинете неумолчно работали телефоны и помощник Ивана Федоровича попеременно хватал то одну, то другую трубку и просил позвонить через несколько минут. Только Иван Федорович простился с последним из отъезжавших, как помощник мгновенно протянул ему одну из трубок.

    С хлебозавода... раз десять уже звонили...

    Иван Федорович маленькой рукой взял трубку, сел на угол стола и сразу стал не тем человеком, то добродушным и растроганным, то хитроватым и веселым, который только что прощался со своими товарищами. В жесте, которым он взял трубку, в выражении его лица и в голосе, которым он заговорил, появились черты спокойной властности.

    — сказал он, сразу заставив замолчать голос в трубке. — Я тебе сказал, что транспорт будет, значит, он будет. Горторг заберет у тебя хлеб и будет народ в дороге кормить. А уничтожать столько хлеба — преступление. Зачем же ты его всю ночь пек? Я вижу, ты сам торопишься, так ты не торопись, пока я тебе не разрешил торопиться. Понятно? — И Иван Федорович, повесив трубку, снял другую, разливавшуюся пронзительной трелью.

    (Там же. Стр. 185—186).

    Иван Федорович Проценко действует и в первом варианте романа. И действует в том же качестве — партийного руководителя, загодя выдвинутого обкомом для работы в подполье. Но там сразу же выясняется, что задание это было спланировано так бездарно, что подполье с первых же своих шагов было обречено на провал.

    Те, кто планировал и организовывал будущую подпольную работу, уехали. А оставаться в подполье предстояло совсем другим людям, и узнали они об этом только накануне, в самый последний момент. И все оставленные им явки и адреса, как тут же оказалось, были ненадежные, а то и липовые:

    ► Виною всему была беспечность.

    Но враг был еще далеко от Ворошиловграда, а люди, из которых состоял штаб, перегружены были своей обычной работой по должности. И они поручили подготовку этих групп другим людям, своим подчиненным, людям проверенным и исполнительным, которые нашли других, подчиненных им, тоже проверенных и исполнительных людей, и так была разработана и подготовлена сеть явок, и подпольных квартир, и партизанских баз, подпольных групп и партизанских отрядов.

    Но угроза оккупации все отодвигалась, а успехи зимней кампании Красной Армии породили надежду на то, что и вообще не будет никакой оккупации. И все оставалось в том положении, как оно было. За год многие люди из тех, что предполагались на подпольную работу, и даже из самого штаба были мобилизованы в армию, другие переброшены на новую работу, третьи эвакуировались, четвертые сами забыли, что когда-то были намечены для этой деятельности.

    И вспомнили об этом только теперь, когда вновь возникла угроза оккупации. На этот раз она возникла так внезапно, что уже не оставалось времени для того, чтобы наново организовать дело...

    И в спешке партизанский штаб выдвинул новых людей взамен ушедших или отпавших по соображениям, подсказанным новым опытом...

    (А. Фадеев. Молодая гвардия. Стр. 80-81).

    В новой редакции романа та же ситуация получает другое объяснение:

    ► Проценко обернулся к Шульге... — Скажи ж мени, Костиевич: на тех квартирах укрытия, шо тебе дали, знаешь ли ты лично хоч едину людину? Короче говоря, самому-то тебе эти люди известны, что у них за семьи, что у них за окружение?

    — Сказать так, що воны мне известны, так они мне досконально не известны, — медлительно сказал Шульга, поглядывая на Ивана Федоровича своими спокойными воловьими очами. — Один адресок, — по старинке у нас тот край назывался Голубятники, — то Кондратович, или, як его, Иван Гнатенко, у осьмнадцатом роци добрый був партизан. А второй адресок, на Шанхае, — то Фомин Игнат. Лично я его не знаю, бо вин у Краснодони человек новый, но и вы, наверно, слыхали — то один наш стахановец с шахты номер четыре, говорят, человек свой и дал согласие. Удобство то, що вин беспартийный, и хоть и знатный, а, говорят, никакой общественной работы не вел, на собраниях не выступал, такой себе человек незаметный...

    — А на квартирах у них ты побывал? — допытывался Проценко.

    — У Кондратовича, чи то — Гнатенка Ивана, я був последний раз рокив тому двенадцать, а у Фомина я николи не був. Да и когда ж я мог быть, Иван Федорович, когда вам самому известно, что я только вчера прибыл и мне только вчера разрешили остаться и дали эти адреса Но люди ж подбирали, я думаю, люди ж знали? — не то отвечая, не то спрашивая, говорил Матвей Костиевич.

    — Вот! — Иван Федорович поднял палец... — Бумажкам не верьте, на слово не верьте, чужой указке не верьте! Все и всех проверяйте наново, своим опытом. Кто ваше подполье организовал, тех — вы сами знаете — уже здесь нет. По правилу конспирации — то золотое правило! — они уехали. Они уже далеко. Мабуть, уже у Новочеркасска, — сказал Иван Федорович с тонкой улыбкой, и резвая искорка на одной ножке быстро и весело скакнула из одного его синего глаза в другой. — Это я к чему сказал? — продолжал он. — Я сказал это к тому, что создавали подполье, когда еще была наша власть, а немцы придут, и будет еще одна проверка людям, проверка жизнью и смертью...

    (А. Фадеев. Разгром. Молодая гвардия. Стр. 225—226).

    Вот оно, оказывается, как!

    Кондратовича за двенадцать лет изменились обстоятельства, и довериться ему Шульга не рискнул, а Гнат Фомин — так тот и вовсе оказался мерзавцем: как только немцы заняли город, сразу выдал Шульгу и пошел в полицаи), а — золотое правило конспирации.

    Все было правильно. Партия всегда права. А если что вышло не так, — сами виноваты. Партия (устами Ивана Федоровича Проценко) предупреждала

    ► Бумажкам не верьте, на слово не верьте, чужой указке не верьте! Все и всех проверяйте наново, своим опытом.

    Но не только этим новым объяснением отличается эта сцена от той, какой она была в первой редакции романа. Другое, гораздо более важное ее отличие состоит в том, что в первой редакции «Молодой гвардии» Проценко с Шульгой беседуют с глазу на глаз — вдвоем. А тут их уже стало трое.

    — Филипп Петрович Лютиков — главная, ключевая фигура новой редакции фадеевского романа. Именно он олицетворяет то партийное руководство, роль которого Фадееву в этой новой редакции предстояло отобразить.

    Посмотрим же, из каких характеристик он складывает, лепит, конструирует образ этого выдающегося партийного руководителя:

    ► В разных областях деятельности можно встретить много самых различных характеров партийного руководителя с той или иной особенно заметной, бросающейся в глаза чертой. Среди них едва ли не самым распространенным является тип партийного работника-воспитателя. Здесь речь идет не только и даже не столько о работниках, основной деятельностью которых является собственно партийное воспитание, политическое просвещение, а именно о типе партийного работника-воспитателя, в какой бы области он ни работал, — в области хозяйственной, военной, административной или культурной. Именно к такому типу работника-воспитателя принадлежал Филипп Петрович Лютиков.

    Он не только любил и считал нужным воспитывать людей, это было для него естественной потребностью и необходимостью, это было его второй натурой — учить и воспитывать, передавать свои знания, свой опыт.

    Правда, это придавало многим его высказываниям характер как бы поучения. Но поучения Лютикова не были назойливо-дидактическими, навязчивыми, они были плодом его труда и размышлений и именно так и воспринимались людьми.

    и вдохновить их смыслом этого дела... Он был хорошим воспитателем именно потому, что был человеком-организатором, человеком — хозяином жизни.

    Его поучения не оставляли равнодушным, а тем более не отталкивали, они привлекали сердца...

    Иногда ему достаточно было только слово сказать или даже просто посмотреть. От природы он был немногословен, скорее даже молчалив. На первый взгляд как будто медлительный, — иным даже казалось, тяжелый на подъем, — он на самом деле находился всегда в состоянии спокойной, разумной, ясной организованной деятельности...

    В общении с людьми Филипп Петрович был ровен, не выходил из себя, в беседе умел помолчать, послушать человека — качество, очень редкое в людях...

    При всем том он вовсе не был то, что называется добрым человеком, а тем более мягким человеком. Он был неподкупен, строг и, если нужно, беспощаден.

    в одних преобладало одно, в других — другое, а в третьих — третье. Если делить людей по возрасту, то можно сказать, что взрослые люди и уважали, и любили, и боялись его...

    (Там же. Стр. 353—354).

    Этот портрет вам никого не напоминает? Особенно вот это:

    ► ... ему достаточно было только слово сказать или даже просто посмотреть... в общении с людьми был ровен, не выходил из себя... При всем том он вовсе не был то, что называется добрым человеком, а тем более мягким человеком... был строг и, если нужно, беспощаден... люди и уважали, и любили, и боялись его...

    Ну да, конечно! Даже слово «хозяин» мелькнуло в этом словесном портрете.

    прообразом того идеального партийного руководителя, какого он во что бы то ни стало должен был изобразить в этом своем роман. Точнее, — не Сталин, а его, Фадеева, представление о Сталине. Он ведь и сам тоже принадлежал к той категории людей, которые Сталина «и уважали, и любили, и боялись».

    Рассказывают, что на заре советской власти, когда он еще только возглавлял наркомнац, появлялся в своем наркомате всегда как-то незаметно, замыкался в своем кабинете и редко общался даже с ближайшими своими сотрудниками. Когда кто-то из тех, с кем он был откровенен, спросил о причинах такого своеобразного его поведения, ответил:

    — Меньше будут видеть, больше будут бояться.

    В другой раз он высказался на эту тему еще определеннее, кинув такую реплику:

    — Лучше пусть не любят, а боятся.

    — чувство более надежное, чем такое зыбкое и непрочное, как любовь. А может быть, понимал, что всеобщая, — так называемая всенародная — к нему любовь — не что иное, как сублимация страха.

    * * *

    Когда-то К. Г. Паустовский рассказал нам, студентам (на семинаре в Литературном институте), о замечательном эксперименте, который он проделал однажды с портретами Чехова. Он разложил на столе все более или менее известные фотографии Антона Павловича в хронологической последовательности. И сразу стало видно, как менялся Чехов с годами. Вернее, как менял он себя.

    На ранних, юношеских фотографиях — красавчик, этакий купеческий сынок, с некоторым даже налетом пошловатости. Но с годами все явственнее проступают в его лице другие черты. На взгляд обывателя зрелый Чехов, быть может, не так красив, как тот юный «ухарь-купец». Но он покоряет благородством своего душевного облика, с которым неразрывно, навсегда связалось в нашем сознании представление о подлинном интеллигенте.

    потом юношу — из тех, что ведут дневник и тайно пишут стихи. Потом в этом лице проступят черты некоторой «пролетарской» жесткости. Сперва в этой жесткости нам увидится нечто нарочитое, искусственное, словно человек пытается играть какую-то не очень свойственную ему роль. Но вот еще одна фотография, другая, третья... Черты интеллигента растворяются, уходят, окончательно уступая «пролетарскому» началу. Нет уже и следа былой мягкости, задумчивости — стальной, «комиссарский» взгляд. И вот, наконец, последние фотографии, на которых перед нами — вельможный партийный функционер.

    Этот внешний его облик, ставший уже привычным для всех, кто его знал, — или даже для тех, кому случалось видеть его издали, — не был маской. А такое, надо сказать, с тогдашними функционерами тоже случалось. Сергей Наровчатов, в прошлом талантливый и даже яркий поэт, рафинированный интеллигент, книгочей и библиоман, бросив пить и начав делать карьеру, научился даже слова, оканчивающиеся на «изм», произносить так, как произносило их тогдашнее высокое начальство: «социализьм», «коммунизьм». Фадееву не было нужды притворяться, внешними приметами подчеркивать, что он с «ними» — одной крови. Психология партийного функционера давно уже стала коренным свойством его психики — на уровне не только сознания, но и подсознания.

    Чтобы показать, что сказанное не пустые слова, приведу один — очень характерный в этом смысле, — как принято говорить в таких случаях, человеческий документ.

    ► А. А. ФАДЕЕВ — Е. Д. СУРКОВУ

    9 декабря 1955 года

    Нужно ли Вам говорить, насколько я благодарен товарищам и друзьям из Художественного театра, которые вспомнили о «Разгроме» в связи с возможными инсценировками. Но именно потому, что я очень люблю Художественный театр, я после многих раздумий пришел к выводу, что надо всемерно отсоветовать Вам инсценировку «Разгрома».

    С точки зрения непосредственно политической, вещь эта несвоевременна. Ведь, кроме социально-психологических конфликтов, главным движущим конфликтом в «Разгроме» выступает борьба против японских интервентов и против белого казачества. Будет непонятным, почему воскрешается на лучшей советской сцене давняя борьба с Японией в период, когда идут всесторонние переговоры с ней и когда в самой Японии такой большой подъем рабочего движения и движения за мир. В равной степени нецелесообразно переносить огонь на белое казачество, поскольку его давно уже не существует и поскольку среди белой эмиграции в разных странах так сильны сейчас патриотические настроения в пользу СССР.

    Но дело не только в этом. В «Разгроме» только одна женская роль Варвары, которая дана в романе хорошей доброй женщиной, другом партизан, но на которой лежит печать проклятого наследия прошлого, как раз в той сфере отношений, то есть в сфере любовной, семейной, которую в нашем социалистическом обществе мы хотим нормализовать и облагородить. Если сохранить ее образ в том виде, как он дан в романе и как при чтении романа он воспринимается читателем, легко переносящимся в далекое время, — если сохранить ее образ таким на сцене, будет непонятно, с какой целью он прославляется.

    И надо учесть еще одно обстоятельство: отношения таких персонажей в романе, как Морозка и Варя, при всех душевных нюансах этих отношений, даны, однако, с сохранением той внешней грубости поведения и особенно высказываний, которые были характерны для определенного времени и которые нет никакой надобности пропагандировать сейчас...

    «Разгром» — это все-таки вещь камерная. Не на этих путях, мне кажется, Художественный театр должен искать возрождения. Если брать прошлое, то, конечно, Художественному театру по плечу были бы инсценировки таких монументальных и в то же время социально-психологических произведений, как «Хождение по мукам» или «Тихий Дон», если их инсценировать и поставить с таким мастерством и тщанием, как это было сделано с «Воскресением». А лучше было бы поискать что-нибудь хорошее в прозе наших дней, глубоко современное.

    Очень сожалею, если огорчил Вас и других работников любимого мной театра своим отказом. Но в таком серьезном деле приходится поступать «по совести».

    Желаю Вам всего доброго и крепко жму Вашу руку.

    Ал. Фадеев.

    (А. Фадеев. Письма. 1916-1956. М., 1967. Стр. 639-640).

    — разве только пояснить, что Е. Д. Сурков, к которому оно обращено, в то время был заведующим литературной частью МХАТа.

    Ситуация для того времени — вполне тривиальная. И роль запрещающей инстанции, которую тут взял на себя Фадеев, была ему не в новинку. Выступать в этой роли ему приходилось часто, можно даже сказать, — постоянно. Но тут пикантность ситуации состоит в том, что цензорский, запретительный пафос и вся цензорская, запретительная аргументация этого письма нацелена автором не в чужое, а в свое собственное — притом самое любимое — детище. И можно с уверенностью сказать, что никто другой не выполнил бы эту запретительную, цензорскую роль по отношению к фадеевскому «Разгрому» с таким тщанием, как это сделал он сам.

    Я позволил себе привести здесь это — не такое уж короткое — его письмо целиком, потому что на этом примере особенно ясно видно, как партийный функционер в Фадееве победил писателя.

    К истории создания двух редакций «Молодой гвардии» все это имеет самое прямое отношение.

    Первый вариант этого романа написал — уже искаженный, искалеченный своей ролью партийного функционера, — но все-таки писатель. Второй вариант дописывал — и переписывал — уже не писатель, а партийный функционер. Основой первого варианта тоже был определенный социальный заказ. Но стимулом для создания второго варианта был уже не социальный заказ, а —

    Готовность, с которой Фадеев взялся за «переработку молодой гвардии в старую», и та старательность, с какой он выполнил эту работу, имела для него самые роковые последствия.

    За этим его шагом вскоре последовал другой, приведший его к одной из тех жизненных катастроф, которые толкнули его на самоубийство.

    Раздел сайта: