• Приглашаем посетить наш сайт
    Гончаров (goncharov.lit-info.ru)
  • Сарнов Б. М.: Сталин и писатели.
    Сталин и Фадеев.
    Сюжет первый. "Слабый ты человек, Фадеев... "

    Сюжет первый

    «СЛАБЫЙ ТЫ ЧЕЛОВЕК, ФАДЕЕВ...»

    О том, при каких обстоятельствах Сталин бросил Фадееву эту презрительную реплику, рассказала в своих воспоминаниях Лидия Борисовна Либединская:

    ► После постановления ЦК о ликвидации РАППа, в апреле 1932 года, в этой ликвидированной организации произошел внутренний раскол. Одни выступили в поддержку постановления, — среди них были Фадеев и Либединский, другие были несогласны с постановлением, и, может быть, главным из них был Леопольд Авербах. До этих пор Фадеева, Либединского и Авербаха связывала тесная дружба. Однако споры и разногласия зашли так далеко, что, желая оставаться до конца принципиальными, Фадеев и Либединский решили порвать с Авербахом личные отношения... И порвали. Весть о разрыве дошла до Горького, последнее время благоволившего к Авербаху, и вызвала его недовольство, а через Горького и до Ягоды...

    В один из выходных дней Фадеев получил приглашение на дачу к Ягоде, находившуюся неподалеку от станции Внуково по Киевской железной дороге. Фадеев поначалу долго отказывался, но за ним была прислана машина, и пришлось ехать. Ему дали понять, что, возможно, на даче будет товарищ Сталин. И, действительно, приехав на дачу, Фадеев увидел Сталина. С Фадеевым он даже не поздоровался. Сталин смотрел молча, чуть усмехаясь в усы. И когда собравшихся уже пригласили к столу, Сталин подошел к Фадееву и вдруг сказал:

    — Ну, зачем же ссориться старым друзьям, Фадеев? Надо мириться...

    Авербах стоял напротив (дело происходило на садовой дорожке), возле него — Ягода.

    — А ну, протяните друг другу руки, — сказал Сталин и стал подталкивать Фадеева к Авербаху. Ягода поддержал его:

    — Помиритесь, друзья! — и легонько подтолкнул Авербаха.

    Фадеев стоял молча, опустив руки. Но Авербах шагнул к нему, протянув руку.

    — Пожмите руки! — уже твердо проговорил Сталин, и рукопожатие состоялось. — А теперь поцелуйтесь, ну-ну, поцелуйтесь, — настаивал Сталин.

    Они поцеловались. И тогда Сталин, махнув рукой, брезгливо проговорил:

    — Слабый ты человек, Фадеев...

    (Л. Либединская «Зеленая лампа» и многое другое М., 2000, стр. 326—327.).

    О таких развлечениях вождя существует множество подобных рассказов. Не всем из них можно верить. Но этот — из самых достоверных: Лидия Борисовна отмечает, что слышала его от Фадеева не однажды и потому хорошо запомнила.

    Конечно, разыгрывая этот спектакль, Сталин развлекался. Он играл с Фадеевым, как кошка с мышью. Это была его любимая игра.

    Вот так же он «играл» с Пастернаком в знаменитом своем с ним телефонном разговоре. Его, как и Фадеева, он тоже хотел унизить. И не только брезгливой репликой («Мы, старые большевики, не так защищали наших друзей...», «Если бы мой друг, поэт, попал в беду, я бы на стенку лез...»), но и тем, какой выбрал момент, чтобы бросить трубку: прямо дал понять, что для разговоров с Пастернаком на волнующие того темы («... предрассудки вековые, и гроба тайны роковые», и прочие глупости, о которых болтали Онегин с Ленским) у него нет ни времени, ни желания.

    Но с Фадеевым это была не только игра. Это был своего рода экзамен. И вопреки выводу, который тут как будто напрашивается, этот экзамен Фадеев выдержал.

    Особенно ясно об этом говорит другой вариант — другая версия — того же фадеевского рассказа:

    ► ... на очередном собрании писателей в доме Горького Сталин попросил Авербаха и Фадеева пожать друг другу руки. Фадеев кинулся к Авербаху с протянутой рукой, но тот заложил свою за спину. Рука Фадеева повисла в воздухе. После чего Сталин заявил во всеуслышание, что у Фадеева нет характера, а у Авербаха есть, тот может постоять за себя. Считалось, что именно после этого случая Фадеев пошел резко в гору. Что же касается Авербаха, то сталинская похвала его принципиальности стоила ему жизни.

    (Н. Громова. Узел. Из литературного быта конца 20- 30-х годов. М , 2006. Стр. 159).

    Конечно, такое суждение о Фадееве и Авербахе у Сталина могло сложиться и по личным его впечатлениям. Но есть основание предполагать, что известную роль тут сыграли и некоторые другие обстоятельства.

    Напомню приведенную мною в разделе «Документы» записку Бухарина Сталину:

    ► ... посылаю тебе роман Левина «Юноша», о котором говорил, когда был у тебя. Под именем Владимира там выведен Фадеев, Авербах фигурирует как Борис Фитингоф. Все сии персонажи появляются во второй половине книги.

    (Большая цензура. Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917—1956. Документы. М , 2005. Стр. 11).

    Можно не сомневаться, что Сталин не пропустил эту рекомендацию Бухарчика и относящиеся к Фадееву и Авербаху страницы романа Бориса Левина если и не прочел, так проглядел. Интерес к таким вещам у него был неизменный.

    Посмотрим же, ЧТО в этих страницах могло привлечь особое его внимание.

    * * *

    В романе Бориса Левина «Юноша» Фадеев выведен под именем Владимира Владыкина. И он там не писатель, а — художник. К тому же еще и профессор.

    Впрочем, должностей у него (как и у реального Фадеева) там много.

    Наше знакомство с этим персонажем начинается визитом к нему главного героя романа — молодого (совсем юного, ему 18 лет) художника Миши Колче, надеющегося, что этот знаменитый и влиятельный человек оценит его и поддержит.

    ► У Миши было письмо от Яхонтова к профессору живописи Владимиру Германовичу Владыкину. Прежде чем пойти к профессору, Миша распечатал письмо, — вдруг там что-нибудь унизительное: «Подающий надежды... Мой ученик... Способный паренек...» Миша терпеть не мог этого жалостного бормотания. Письмо оказалось коротеньким, вполне достойным и без знаков препинания.

    «Дорогой Владимир Германович, познакомьтесь с тов. Колче посмотрите его работы и вы увидите что это очень талантливый художник а самое главное ни на кого не похожий до свидания буду в Москве обязательно увидимся и еще поспорим...»

    «С таким письмом не совестно», — и Миша тщательно заклеил конверт.

    Профессор Владыкин жил на самой шумной улице — на Мясницкой. На десятом этаже. Лифт не работал. Миша насчитал триста пятьдесят девять ступенек. Он передохнул, поправил галстук и позвонил. Дверь открыла женщина...

    — Володя, к тебе! — крикнула она полным, свежим голосом и скрылась.

    В высоких американских зашнурованных ботинках кирпичного цвета (трофей интервенции; таким ботинкам сносу нет, — кто воевал на колчаковском фронте, тот помнит эти ботинки, да и на деникинском они попадались, но реже; зато на деникинском хороши были английские кожаные безрукавки: мягкие, теплые — на фланельке, с шоколадными пуговицами) и в длинной рубахе с воротником, подпирающим подбородок, вышел молодой буролицый профессор Владыкин.

    — Вы ко мне? Заходите, товарищ, — сказал он озабоченно.

    Миша вошел в комнату. Профессор сел в кожаное кресло, заложил ногу на ногу и, издав горлом звук, будто собирался отхаркнуться, разорвал конверт. Прочел письмо, приветливо посмотрел на Мишу.

    — Вы будете Колче? Очень приятно...

    Владыкин сказал, что с удовольствием посмотрит Мишины картины, но когда это сделает — не знает. Во всяком случае, не сегодня и не завтра.

    — Посудите сами... — вздохнул молодой профессор, достал записную книжку, и Мише стало известно, что это чрезвычайно занятой человек.

    Он преподает в высшей школе живописи и на рабфаке; кроме того, он член редколлегии теоретического журнала «За революционную живопись», кроме того, он член секретариата Общества пролетарских художников; кроме того — общественная работа на заводе; кроме того, он бригадир очень важной юбилейной комиссии, где еще до сих пор ничего не сделано, и, кроме того — ведь самому-то тоже нужно когда-нибудь писать? У него третий месяц пылится загрунтованный холст.

    Миша ему посочувствовал.

    — А чтоб прийти к вам, — сказал Владыкин и опять издал харкающий звук и на этот раз подошел к плевательнице. — А чтоб прийти к вам, — продолжал он, садясь на прежнее место, — на это дело надо потратить два-три часа. Ведь вы-то сами не потащите свои полотна ко мне, на десятый этаж?

    — Нет, отчего же, я потащу, — охотно согласился Миша.

    Он хотел угодить профессору. Ему нравился Владыкин — и то, что он такой занятой, и то, что это здоровенный высокий парень с длинными руками и широкими кистями. «Лицо простое, и весь он такой демократический. Вот именно демократический». Мише нравился Владыкин. Миша хотел походить на него, носить такие же американские ботинки с такими же крепкими подметками, как у Владыкина. «Сильный, волевой человек. Вот с таким хорошо вместе драться за новое, настоящее искусство».

    — Это пустяки, что десятый этаж. Я притащу. Профессор улыбнулся. Верхняя поросячья губа подвернулась, обнажив розовую десну, остренькие белые зубки. Он улыбнулся, потому что подумал: «От этого мальчика так легко не отделаешься».

    — Вот что, — сказал Владыкин решительно. Я попрошу жену, она художница, я ей вполне доверяю, — и он хозяйским голосом крикнул: — Нино! Нинуся!

    (Б. Левин. Юноша. М. 1987. Стр. 79-81).

    Особой симпатии этот образ, конечно, не вызывает. Но и для острой антипатии к нему пока еще как будто нет оснований. Разве только вот эта «поросячья губа», обнажившая десну и «остренькие зубки». Да еще, пожалуй, откровенное его нежелание смотреть картины молодого талантливого художника, хотя, казалось бы, он просто обязан был заинтересоваться его картинами, если не из естественного человеческого (и художнического) любопытства, так по должности.

    Все это, однако, пока еще не повод для того, чтобы записать Владыкина в герои, по-школьному говоря, «отрицательные».

    Но чем дальше, чем яснее высвечивается этот образ, тем больше появляется у нас таких оснований.

    Вот, например, как видит Владыкина самый близкий, а значит, лучше, чем кто другой, знающий его человек — жена:

    ► Владыкину (он одевался по-простецки: длинная шерстяная рубаха, ремень и те самые ботинки, о которых мечтал Миша) нравилось появиться с Ниной в театре, чтоб на нее смотрели и чувствовали, что это его жена. Она ему принадлежит. Любуйтесь. Я хозяин. Мое.

    — Я запрещаю со мной так обращаться. Меня нельзя положить в карман или передвинуть с одного места на другое. Пойми ты это раз и навсегда!

    Владыкин обещал держать себя подобающе, но быстро забывал об этом. В гостях или когда у них кто-нибудь сидел, он по-прежнему распоряжался хозяйским баском «Ну, жена, собирайся: пора домой», или «Женка, подойди сюда, я тебя поцелую»... А если б Нина слышала, как он говорил о ней со своими товарищами где-нибудь в пивной или в ресторане!..

    — Она у меня умная... С самостоятельными идейками.

    Он искренне радовался, что у него красивая и умная «баба». Слегка выпив, рассуждал о ней так, словно Нина покорный, влюбленный в него раб.

    Какое право он имеет так разговаривать?.. Кто дал ему право так обращаться?.. Причем, когда они остаются вдвоем, находит же он другие слова и держит себя совсем иначе.

    Значит, он сознает. Это еще подлей... Неужели ему непонятно, что подобное поведение унижает не только ее, но и его самого?.. «Мужик. Большой мужик сидит в нем где-то в глубине», — думала Нина в такие минуты с отвращением о Владыкине.

    (Там же. Стр. 188-189).

    Но какая жена иной раз не смотрит на мужа с раздражением. В семейных отношениях всегда так — ссорятся, потом мирятся...

    Зато у других...

    ► У других грубоватость Владыкина пользовалась успехом. «Простой, хороший парень». Если бы он был служащим почтового ведомства или вагоновожатым, никто бы этой простоты не замечал, но Владыкин был талантливый художник. Картины Владыкина, так же как и его внешность, подкупали добротностью. Синее — так это синее. Конь — так это конь. Партизаны дышали ненавистью, в них чувствовались социальные корни. Бунинские Захары Воробьевы, дожившие до революции. Изморозь. Снег. Месть. Кровь. Лес. Отчаяние. Все это было настоящее. Рядом с этим неотесанная фигура Владыкина, его грубоватость принимались за силу, пришедшую из гущи народа.

    Владыкин один из первых начал писать картины советского жанра, преимущественно из Гражданской войны. В этом его большая заслуга, и она была по достоинству оценена... В то время еще многие художники писали обнаженных женщин, букеты, фарфоровые вазы, ковер и небо, девушку у окна — все то, что когда-то прельщало капиталистические салоны. Столица и усадьба... Многие художники считали, что самое главное — это фактура, цвет, свет, линия. На выставках преобладали: радужные спирали, круги, параболы, детали машин, математические формулы. Были картины, склеенные из кусочков материи, жести, воблы, обрывка газеты, окурка, подошвы. Эти художники отрицали все: и рисунок, и краску... Они старались доказать, что пролетариату вообще не нужна живопись. Весь этот суррогат выдавался за революционное отображение действительности, за передовое искусство.

    Появление полнокровных полотен Владыкина было встречено как долгожданный дождь в засуху. Это было как раз вовремя. Добросовестно написанные картины пользовались большим успехом: их охотно смотрели, о них много писали в печати. Сразу стало ясным, что весь хлам, который до этого процветал на выставках, — это просто продукция малодаровитых людей. И было приятно, что революционные картины написал не бледнолицый молодой человек с коричневыми пятнами под глазами, а участник Гражданской войны, здоровый парень с бурой шеей. Поэтому грубоватость и простоту Владыкина приняли как должное, как силу, вышедшую из недр страны. Тем более что манера говорить, отхаркиваться, широкий шаг — все это было не напускное, а органичное.

    (Там же. Стр. 189-190).

    Но тут же выясняется, что с отвращением на Владыкина смотрит не только жена:

    ► Между тем Владыкин, сын малосемейного, довольно богатого лесничего, окончил реальное училище и учился год в университете. В Красной Армии он, правда, был с девятнадцатого года, но в боях не участвовал Он работал в снабженческих органах, глубоко в тылу. Однокашники его не любили. Несмотря на большой рост и видимую силу Володю Владыкина считали трусом. В этом не раз школьники убеждались на деле. Шли ли всем классом в драку — Владыкина не было впереди... Или вот: постановили сумасброду латинисту не отвечать урока, поклялись. Кто нарушил клятву? Владимир Владыкин. Ему за это латинист поставил четыре с минусом, хотя отвечал Владыкин на двойку. Трусость и вероломство во Владыкине мальчики заметили с первых же лет совместного с ним обучения и прозвали его Чечевичная Похлебка. Выскочка. Желание угодить начальству... Когда однажды Владыкину незаслуженно — потому что учитель спрашивал не то, что было задано, — поставил кол, никто ему не сочувствовал. Огромный верзила плакал, растирая кулаками слезы.

    — Господин учитель... Господин учитель, вы этого не задавали... Ей-богу...

    Противно смотреть!

    Фронтовые товарищи, которым приходилось сталкиваться с Владыкиным, прекрасно знали его слабые звенья и считали его далеко не первосортным коммунистом. Ему не особенно доверяли. Когда он прославился, они были неприятно удивлены. Всячески отрицали ореол боевых заслуг Владыкина, представление о которых вызывали его картины... Слава Владимира Владыкина им казалась непонятной, не совсем заслуженной.

    (Там же. Стр. 190).

    его поведении:

    ► Обо всем, что происходило на фабрике, она информировала Владыкина и просила его вмешаться в это дело. В данном случае авторитет такого художника, как Владыкин, мог сыграть известную роль. Владыкин одобрял линию Нины, во всем с ней соглашался, но пойти на фабрику не пожелал.

    — Стану я вмешиваться... Еще скажут — жену защищаю.

    — Это общественное дело, — доказывала Нина. -Ты рассуждаешь, как обыватель...

    Владыкин делал только то, что касалось его лично. Он был осторожен и не любил рисковать.

    (Там же. Стр. 194).

    И вот — последний штрих, окончательный приговор, который Нина выносит мужу, от которого уже твердо решила уйти:

    ► — С Володей я не буду жить. Я его никогда особенно и не любила... Вначале думала, что он сильный человек, но уж давно увидела, что просто барахло слюнявое... Все не могла решить порвать с ним... Барахло... Труха..

    (Там же. Стр. 232).

    * * *

    Для изображения второго участника спектакля, разыгранного Сталиным на даче у Ягоды, — Леопольда Авербаха, — автор «Юноши» тоже не пожалел черной краски:

    ► Рыжеволосый Борис Фитингоф до сих пор сохранил снисходительно-иронический тон со своими родственниками. Про отца он говорил «мой буржуй», мать называл «старосветская помещица».

    — Как вам нравятся мои буржуи? Их надо ликвидировать как класс.

    Это не мешало Борису обнаруживать чрезвычайную домовитую заботливость и снабжать их всем необходимым, вплоть до билетов в театр. Больше того, нужным знакомым он старался показать, что родители — представители нового времени.

    — А ведь мой старикан как-никак Карла Маркса одолел..

    Борис старался привить знакомым как бы ироническое, но втайне глубоко уважительное отношение к своим родителям. Родителей и домочадцев он всегда приветствовал бодрыми выкриками: «Здорово, население!.. Народ!..»

    В крови Бориса, так же как и у отца, жили микробы интриг, конъюнктуры и политиканства. Его отец — Давид Осипович Фитингоф — пользовался когда-то большим авторитетом среди черниговских помещиков. Продать имение, учинить купчую с мужиками — всегда звали Фитингофа. Он получал некий процент от помещика и некий процент от мужиков, и каждый из них полагал, что Давид Осипович защищает только его интересы. Он ссорил и мирил людей, а люди и не подозревали, что делались смертельными врагами только потому, что это в какой-то мере было выгодно Давиду Осиповичу...

    Борис Фитингоф хотел вести в политике совершенно самостоятельную и независимую линию...

    Он был несомненно талантливым человеком, Борис Фитингоф, хотя талантливость эта лежала в области, противоположной той, которую он считал своей основной областью, хотя эта талантливость была унаследована от отца, многоопытного и по-своему смелого предпринимателя...

    Сама жизнь благоприятствовала ему. Это был период, когда все самое боевое, передовое было оттянуто на самые решающие участки строительства и на некоторых участках была огромная потребность в грамотных и все же в конечном счете невраждебных людях.

    Борис Фитингоф неожиданно выплыл к берегам искусства. Это было золотое дно для предприимчивого, защищенного кое-каким опытом политического функционирования молодого человека И вот Борис начал с большой ноты. Он «сигнализировал», «ликвидировал» и непрестанно «дрался».

    — Сегодня у меня будет драчка!.. Предстоит небольшая драчка..

    Жизнь продолжалась. Время двигалось вперед. После периода борьбы с враждебным старым необходимо было утверждение, необходимо было так же, как на хозяйственном фронте, создавать алмазный фонд советского искусства. И вот тут-то обнаруживалось самое страшное: Борис Фитингоф никогда не любил его. Ни одна строчка Пушкина не заставила сердце Бориса забиться хоть немного учащеннее, ни одна искра Бетховена не зажигала в металлических глазах освобожденного от деляческого беспокойства света. Искусство было доступно Борису в голых, узко логических очертаниях. Он изучал его с злобным рвением первокурсника-медика, исследующего человека по анатомическому атласу. Конечно, он не был тупица, этот студент. Острый деловитый рассудок отца Фитингофа теплился под его медноволосым черепом. Книга, прочитанная Борисом, поражала количеством на первый взгляд умно выбранных мест, которые он, как наиболее, по его мнению, «социально окрашенные», энергично подчеркивал и снабжал краткими комментариями. «Ограниченность феодального мышления! Мелкобуржуазные иллюзии индивидуализма. Ущербность мещанской социологии!» и т. д.

    Таким образом, гениальнейшие страницы великих писателей оставались затонувшим золотым грузом. Вся же огромная сокровищница их страниц сводилась к инвентарно-скудным каталогическим выжимкам... Прочитав наедине книгу, о которой он ранее ничего не слышал, Борис не знал, куда ее определить. Он совершенно не знал, понравилась она ему или нет, хороша она или плоха, вредна или полезна. По существу, он был даже немного мучеником. Иногда заключенные в картон бумажные глыбы казались ему петардами с динамитом Они окружают его, таят неведомые опасности и возможность безудержного взрыва. И каждая книга чего-то требует от него. И каждая картина чего-то требует от него.

    (Там же. Стр. 218—221).

    Портрет убийственный. И таким он остается до конца книги. Ни одной хоть сколько-нибудь привлекательной черты не вносит автор в это изображение. И даже единственная вроде как одобрительная авторская реплика, вскользь брошенная на приведенных выше страницах («Борис Фитингоф хотел вести в политике совершенно самостоятельную и независимую линию...»), не высветляет фигуру этого непривлекательного героя. Напротив, — только еще добавляет черной краски:

    ► — Третьего дня меня встречает... помнишь того рыжего, что нас на писательском собрании обозвал торгашами?.. Подходит ко мне как ни в чем не бывало. Поздравляет. Спрашивает о тебе... Черт! Как его фамилия? С окончанием на «дров». Никогда фамилии не запоминаю.

    — Фитингоф, — напомнил Праскухин.

    — Во-во. Он самый, Фитингоф.

    — Большая собака...

    — Я его хорошо знаю, — сказала Нина. — «Собака» — это для него нежно.

    — Он дурак, - заметил резко Миша

    — О, он далеко не дурак. Он умница.

    И Нина постаралась охарактеризовать Бориса Фитингофа. Она говорила медленно, часто останавливалась, подбирая подходящие слова...

    — У него всегда имеется какой-нибудь покровитель. Фитингоф всегда ориентируется на одного человека, он умеет втереться в доверие. И он не Молчалин, не Тартюф, нет. Это гораздо сложней. Я наблюдала, как он разговаривает со своими покровителями. Он спорит. Не соглашается. Почти грубит. Со стороны он даже кажется смелым и самостоятельно мыслящим... О, это очень усовершенствованный механизм приспособленчества, — закончила Нина с кривой усмешкой...

    ... Праскухин на нее пристально посмотрел и заметил:

    — Вы, видать, его терпеть не можете?

    — Вы угадали, — ответила, улыбнувшись, Нина. — Но вовсе не из-за каких-нибудь личных соображений... Такие, как Фитингоф, очень вредны. Пока их не раскусят, они приносят много зла общему делу. Их надо везде и всюду разоблачать.

    (Там же. Стр. 256—257).

    Итак, Фитингоф (Авербах) ничуть не лучше Владыкина (Фадеева). Оба — приспособленцы. Значит, как выразился однажды Сталин, — «оба хуже».

    Почему же в таком случае одного из них он приблизил и возвысил, а другого отстранил и уничтожил? И приблизил (и возвысил) именно того, кого «раскусил»?

    — раскусил.

    * * *

    9 октября 1940 года Н. Н. Асеев обратился к секретарю ЦК АА. Жданову с таким письмом:

    ► Дорогой товарищ Жданов!

    Вчера, 8 октября я был поставлен товарищем Фадеевым в тяжелое и глупое положение на Правлении ССП по вопросу о книжке Тихона Чурилина.

    Тов. Фадеев, зная мое положительное суждение о талантливости Чурилина вообще и не предупредив меня о том, что книжка резко осуждена Вами, нашел нужным вовлечь меня в длительный спор о ней, спор, имевший очевидной целью противопоставить мою скромную литературную убежденность вашему непререкаемому политическому авторитету. В конце концов, дело здесь не в книжке Тихона Чурилина. Защищать ее в том виде, в каком она была представлена, я не собираюсь. Но судьба старого поэта, не бездарного, но ведущего голодное существование, забытого всеми и поэтому несколько одичалого в своем творчестве, — меня волновала. Тов. Фадеев решительно настаивал на полной бездарности Чурилина и ненужности его. Вот против этого я и возражал. Меня в моем мнении поддержали столь разные по вкусам люди, как К. А. Тренев, В. Б. Шкловский, С. Я. Маршак. Тогда тов. Фадеев предъявил нам ваши отметки на страницах книги Чурилина, тем самым ставя меня да и остальных товарищей в необходимость либо спрятать в карман наше мнение, либо оспаривать ваш отзыв о книге...

    Растерявшись от неожиданно предъявленных обвинений и чувствуя подмену одного вопроса другим, я в горячке спора не нашел нужных доводов, вспылил, расстроился от этого, в результате чего получил от тов. Фадеева нравоучение о том, что нужно уважать мнение и любить своих вождей. На это я, кажется, ответил, что любовь свою я не привык выставлять наружу. Вообще разговор принял неприятный и постыдный для взрослых людей характер. Я не знаю, для чего нужно его было переводить в такой план, возможно для того, чтобы дискредитировать мои вкусы и литературные убеждения, лишний раз показав мою непригодность к организационной работе.

    Но я и не добивался никогда участия в руководстве Союзом советских писателей. И мне очень бы хотелось не из обиды, и не из желания остаться в гордом одиночестве, а просто потому, что мне очень хочется писать стихи, — отстраниться от всякого участия в той игре страстей и тщеславий, которая кипит вокруг руководства Союзом советских писателей и которая для меня глубоко непонятна и антипатична.

    В этом я очень прошу Вас помочь мне.

    Николай Асеев (Литературный фронт. История политической цензуры. 1932—1946. Сборник документов. М. , 1994. Стр. 55-56).

    серьезные основания.

    Кажется это ему не зря.

    Ведь что произошло! Он похвалил книжку поэта, о которой, как оказалось, секретарь ЦК и член Политбюро держится прямо противоположного мнения. Знал бы он раньше о мнении вышестоящего товарища, у него и в мыслях бы не было противопоставить свою «скромную литературную убежденность» его «непререкаемому политическому авторитету». Но коварный Фадеев книжку с пометками Жданова ему не показал, и поэт попал «в тяжелое и глупое положение». И вот он вьется ужом, путано объясняя, что книжку эту он не хвалил, а говорил только лишь о талантливости ее автора «вообще». Но Фадеев чуть ли не насильно втянул его в спор, и в пылу этого спора он, кажется, и впрямь перешел границы дозволенного. Может быть, даже в запальчивости сказанул, что не обязан петь с секретарем ЦК в унисон, вправе иметь по такому частному вопросу свое профессиональное мнение. А когда Генеральный секретарь Союза писателей на этом основании обвинил его в том, что он не любит своих вождей, — наложил в штаны. И вот теперь считает своим долгом доложить, что ничего такого он вовсе в виду не имел вождей своих он, разумеется, любит и мнение их, конечно же, уважает.

    Глядя на эту ситуацию из нашего прекрасного сегодня, — то есть из совершенно иной исторической эпохи, — мы могли бы, конечно, осудить это постыдное поведение старого поэта. Разумеется, если бы были твердо уверены, что описанная выше ситуация в этом нашем прекрасном сегодня так-таки уж совсем невозможна. Но такой твердой уверенности у нас, к сожалению, нет. А кроме того, — не столько в оправдание попавшего «в тяжелое и глупое положение» поэта, сколько для внесения окончательной ясности в описание этой глубокой психологической драмы, — не могу тут не отметить, что обвинение, брошенное ему Фадеевым, предъявлено было бедному Асееву не однажды.

    ► ... Праздновали столетний юбилей Лермонтова. Председателем юбилейного комитета был К. Е. Ворошилов, заместителями — Асеев и О. Ю. Шмидт. Оба они тогда были в фаворе, в случае: Николай Николаевич даже временно исполнял что-то вроде должности первого поэта земли русской — в промежутке между Маяковским и Твардовским.

    — в прекрасном расположении духа — предложил программу чествования:

    — Соберемся в Большом театре, будет доклад, а потом послушаем оперу «Демон» на сюжет Лермонтова.

    В Асееве нечто взыграло, и он сказал:

    — Лермонтов был известен не тем, что пел и танцевал. Поэтому соберемся лучше в Театре имени Моссовета, послушаем доклад, а потом посмотрим пьесу самого Лермонтова «Маскарад».

    Ворошилов огорчился и обиделся, однако план Асеева был куда резоннее, и члены комитета решительно его поддержали.

    — Все-таки не любите вы нас, Николай Николаевич.

    — Я? Кого? Вас?

    — Вождей.

    (Б. Слуцкий. О других и о себе. М., 2005 Стр 196)

    — Фадеева.

    Вторая представляет интерес уже тем, что в ней проявилось самочувствие и самосознание одного из главных тогдашних советских «вождей».

    Суть этого самочувствия и самосознания состояла в том, что с «вождем» полагалось соглашаться. Полагалось ему поддакивать. «Вождю» не следовало перечить ни в чем. Не только по какому-нибудь серьезному политическому вопросу, но даже и по такому ерундовому, как вопрос о том, пойти ли по случаю лермонтовского юбилея в Большой театр на оперу «Демон» или отправиться в театр Моссовета на пьесу Лермонтова «Маскарад».

    Так обстояло дело с вождями не только первого, но и второго, и третьего ранга. Ну а о первом, главном вожде — отце народов — и говорить нечего. Хоть в чем-то не согласиться с ним, возразить ему — даже желая таким образом пустить в ход некий особый «усовершенствованный механизм приспособленчества», как это делал левинский Борис Фитиноф (читай — Авербах) — было бы не просто безумием, а прямо-таки святотатством!

    Фадеев усвоил это смолоду.

    не только второго и третьего, но даже и четвертого ранга:

    ► А. А. ФАДЕЕВ. ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ

    16 марта 1937 г.

    — Ну-у?

    Видно, все знает. Обаятельный человек. Умные глаза, очень ясные. На лице следы забот. Лицо очень умного и, должно быть, доброго, но мужественного рабочего человека...

    Вначале я очень волновался. Волновался оттого, что боялся, не сумею толково все рассказать. Но увидев, что он все знает и понимает, окреп и все рассказал ему.

    Спрашивал, пишут ли писатели о вскрытой двумя процессами деятельности врагов народа. Я назвал романы Колдунова, Максимова, Слонимского и <сказал> об их недостатках: плохо знают нас, коммунистов. Говорит:

    — Надо помочь им, авторам, поработать с ними.

    Отвечаю: работать будем, но иной раз сами не уверены, насколько такое-то произведение удачно, боимся взять на себя ответственность.

    — Тогда советуйтесь с нами.

    Потом расспрашивал о писательских настроениях. Говорит — критика у нас плоха. Я назвал несколько человек, из которых могут выработаться хорошие критики. Он выслушал без комментариев.

    — Каково ваше мнение о Ставском как руководителе?

    — Вы в ЦК — правду говорите. Отвечаю:

    — Ставский малокультурен и неумен.

    — Ограниченный?

    — Да, и губит себя недоверием и подозрительностью к людям.

    — Подходит он, по-вашему, в руководители или нет?

    — Нет.

    — А кого бы вы хотели? Говорю:

    — Нам надо большого человека.

    Он с улыбкой:

    — Трудно вам подобрать руководителя. Свободного члена Политбюро на вас нет.

    Я сказал, что хорошо бы писателям поговорить с руководителями партии и правительства.

    Говорит:

    — Посоветуемся, решим вопрос. На этом закончили.

    (А. Фадеев. Письма и документы. М., ,

    Андрей Андреевич Андреев, о встрече и беседе с которым рассказал в этой своей записи Фадеев, был одним из самых страшных людей в тогдашнем сталинском Политбюро. Но Фадеев не сомневается, что перед ним — умный и обаятельный человек с ясными глазами, который «все понимает».

    И так же не сомневается он, что если партия пошлет руководить литературой «большого человека», то этот «большой человек» ни в коем случае не окажется «ограниченным и малокультурным», как Ставский. Под «большим человеком» он, само собой, подразумевает одного из «вождей», то есть — членов Политбюро. И Андреев именно так его и понимает. Снисходительно улыбается:

    — Свободного члена Политбюро на вас нет.

    Мол, не слишком ли жирно это было бы для вас, не слишком ли заноситесь вы, писатели, выражая желание, чтобы вами руководил лично кто-нибудь из «вождей».

    ► Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти — невежды.

    (Из предсмертного письма Фадеева в ЦК).

    Кто они, — эти «нувориши от великого ленинского учения»?

    Да те самые «вожди», вчерашние соратники Сталина, каждому слову которых он всю жизнь внимал почтительно-раболепно, потому что каждое их слово выражало для него волю партии. Ну, а про «сатрапа Сталина» и говорить нечего. Если даже порой он и не понимал смысла его решений, всегда был уверен, что решения эти — бесконечно мудрые, единственно правильные. Ведь Сталину известно то, о чем он, Фадеев, знать не знает и ведать не ведает, о чем даже и не догадывается.

    О том, как и почему Фадеев в конце жизни пришел к этим новым, вчера еще показавшимся бы ему кощунственными выводам и формулировкам, — речь впереди.

    «тонкошеих вождей».

    * * *

    23 апреля 1932 года Политбюро ЦК ВКП(б) приняло постановление «О перестройке литературно-художественных организаций».

    Формулировка эта была чистейшей воды эвфемизмом. На самом деле речь шла — не больше и не меньше, — как о разгоне («ликвидации», как это было там сформулировано) РАППа.

    Известие это грянуло, как гром среди ясного неба. И у лучших тогдашних российских писателей и поэтов (так называемых попутчиков) оно вызвало ликование. О том, что отстранят от руководства литературой РАПП, власть которого еще вчера была непререкаемой, они не смели и мечтать. Не приходилось надеяться даже на то, что эта унижавшая, гнобящая, растаптывающая их своим пролетарским сапогом абсолютная власть хоть немного ослабнет.

    И вот — известие, что никакого РАППа вообще больше не будет. И не будет больше ни правых, ни левых попутчиков — все писатели, «стоящие за политику советской власти», отныне будут равны.

    ► ... мы встретили его, когда он выходил из редакции журнала «Звезда» с карманами, набитыми рукописями, взятыми на рецензию. Тихонов похлопал себя по карманам и сказал: «Как на фронте». Мы знали, что Тихонов полон воспоминаниями о гражданской войне, но не поняли, какое отношение имеет к фронту его оттопыренный карман. Дело объяснилось сразу: «литературная война»... Свой военный пыл Тихонов перенес на скромнейшую литературную работу: зарежешь десяток графоманских романов, которыми всегда полны редакционные портфели, а заодно выявишь что-нибудь идеологически чуждое — вот и ощущение выполненного революционного долга. Чем не война? А воин при этом ничем не рискует — как его в такой войне ранят?..

    «Как на фронте» — любимая поговорка Тихонова. Но мы иногда слышали от него и другие варианты победных кличей. Почему-то мне пришлось зайти к нему в Москве. Он остановился в Доме Герцена, где мы тогда жили, но на «барской половине», у Павленко. Это произошло в день падения РАППа, 23 апреля 1932 года — мы узнали об этом событии утром, развернув газеты. Оно было неожиданно для всех. Я застала Тихонова и Павленко за столом, перед бутылкой вина. Они чокались и праздновали победу. «Долой РАППство», — кричал находчивый Тихонов, а Павленко, человек гораздо более умный и страшный, только помалкивал.

    «Но ведь вы дружили с Авербахом», — удивилась я. Мне ответил не Тихонов, а Павленко: «Литературная война вступила в новую фазу».

    (Н. Мандельштам. Воспоминания. М., 1999. Стр. 281-282).

    Павленко был человек не только «гораздо более умный», чем Тихонов, но, видимо, и более осведомленный. А может быть, он просто более внимательно прочел появившийся в газетах текст постановления. Или лучше, чем Тихонов, умел читать между строк.

    ► ПОСТАНОВЛЕНИЕ

    ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП(Б) «О ПЕРЕСТРОЙКЕ

    ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫХ

    ОРГАНИЗАЦИЙ»

    23 апреля 1932 г.

    1. ЦК констатирует, что за последние годы на основе значительных успехов социалистического строительства достигнут большой как количественный, так и качественный рост литературы и искусства.

    Несколько лет тому назад, когда в литературе налицо было еще значительное влияние чуждых элементов, особенно оживившихся в первые годы нэпа, а кадры пролетарской литературы были еще слабы, партия всемерно помогала созданию и укреплению особых пролетарских организаций в области литературы и [других видов] искусства в целях укрепления позиций пролетарских писателей и работников искусства [и содействия росту кадров пролетарских писателей и художников].

    В настоящее время, когда успели уже вырасти кадры пролетарской литературы и искусства, выдвинулись новые писатели и художники с заводов, фабрик, колхозов, рамки существующих пролетарских литературно-художественных организаций (ВОАПП, РАПП, РАМПЗ и др.) становятся уже узкими и тормозят серьезный размах [литературного и] художественного творчества...

    Отсюда необходимость соответствующей перестройки литературно-художественных организаций и расширения базы их работы.

    1) ликвидировать ассоциацию пролетарских писателей (ВОАПП, РАПП);

    2) объединить всех писателей, поддерживающих платформу Советской [стоящих за политику советской] власти и стремящихся участвовать в социалистическом строительстве, в единый союз советских писателей с коммунистической фракцией в нем;

    3) провести аналогичное изменение по линии других видов искусства [объединение музыкантов, композиторов, художников, архитекторов и т. п. организаций];

    4) поручить Оргбюро разработать практические меры по проведению этого решения.

    —1938. Документы. М., 1987. Стр. 130—131).

    Возликовавшие попутчики, надо полагать, прочли только последние пункты этого постановления, сосредоточив все свое внимание — и восторги — на слове «ликвидировать». А текст, эти пункты предваряющий, сочли — не без некоторых к тому оснований — обязательной в таких случаях, но ничего не значащей идеологической преамбулой. А «гораздо более умный» Павленко не только внимательно прочел эту «преамбулу», но, видимо, еще и знал, что в подготовке проекта этого постановления для вынесения его на Политбюро, кроме Л. М. Кагановича, которому это было поручено, участвовали «вожди» РАППА - Л. Авербах и Ф. Панферов. В протоколе заседания Политбюро, принявшего и утвердившего это постановление, упоминались также и другие влиятельные рапповцы: Киршон, Фадеев, Макарьев.

    Все это давало некоторые основания умозаключить, что пресловутое постановление означает лишь ПЕРЕМЕНУ ВЫВЕСКИ. «Литературная война» не отменяется. Просто она вступила «в другую фазу». Изменится только форма, а существо дела останется прежним: руководить литературой будут те же «неистовые ревнители». Только теперь они будут заседать не в РАППе, а в «коммунистической фракции» Союза советских писателей.

    Так же, как Павленко, истолковали это постановление и некоторые другие писатели. Они, конечно, обрадовались, но и слегка встревожились. И этой своей тревогой решили поделиться с вождем и ближайшими его соратниками:

    ► СЕКРЕТАРЯМ ЦК ВКП(Б)

    ТОВ. ПОСТЫШЕВУ

    Ранее 7 мая 1932 г.

    Постановление ЦК ВКП(б) от 23 апреля о перестройке литорганизаций произвело на нас огромное впечатление.

    Это постановление создает ту необходимую творческую атмосферу, которой за последнее время так не хватало всей советской литературе в целом и нашей поэзии в особенности.

    советская поэзия не только не имела соответственных ее значению прав, но нередко явно третировалась этими организациями. Ни в РАПП, ни в ВССП, ни во Всероскомдраме, ни в ВОКП и т. д. поэты никогда не привлекались к активному руководству, в результате чего поэзией фактически руководили люди, некомпетентные в этой области. Отсюда создание дутых величин, дезориентированность, ведущая к творческой подавленности поэтической общественности.

    Что касается издательств и журналов, то в состав редколлегий и правлений, как правило, входили исключительно прозаики. Поэты же либо не входили совершенно, либо кооптировались по узко групповому признаку.

    Именно этой узко групповой атмосфере мы обязаны примером выдвижения РАППом одного из начинающих поэтов, не имеющего ни идейного, ни художественного авторитета в поэтической среде, фактически на пост заведующего судьбами советской поэзии.

    Вот почему мы считаем необходимым привлечь нас, наряду с прозаиками, к реконструированию нового Союза писателей.

    Мы считаем своим долгом довести до сведения Центрального Комитета наши соображения по поводу того, что отдельные группы и товарищи, культивировавшие в прежде существовавших литературных организациях групповщину, замкнутость и тенденции к отрыву писателей от политических задач современности, попытаются перенести эти навыки в новый создающийся Союз советских писателей...

    в направлении борьбы с кружковщиной, литературщиной, групповщиной, на основе развернутой большевистской самокритики, на основе борьбы за генеральную линию партии во всех областях работы.

    Более подробную информацию по затронутому вопросу мы бы хотели сделать в Центральном Комитете, для чего просим вызвать нас в ближайшее время.

    Николай Асеев

    Джек Алтаузен

    Александр Безыменский

    Вера Инбер

    Семен Кирсанов

    Михаил Светлов

    Илья Сельвинский

    Эдуард Багрицкий

    (Там же. Стр. 131—132).

    За вычетом Безыменского и Жарова, испугавшихся, что про них забудут и — «петушком, петушком», как Добчин-ский и Бобчинский за дрожками, — поспешивших присоединиться к поэтам-попутчикам, имена подписавшихся под этим письмом по тем временам были довольно громкие. Тем не менее, вряд ли под влиянием этого их письма (хотя наверняка до него доходили такие же опасения и других писателей) Сталин решил изменить свои первоначальные планы. Но кое-какое впечатление оно на него, видимо, все-таки произвело. А может быть, в его замысел с самого начала входило намерение вслед за первым сделать второй шаг: более определенно, резко и даже грубо осадить зарвавшихся «неистовых ревнителей», решительнее дать им понять, что отныне уже не они, а партия (то есть лично он, товарищ Сталин) будет руководить литературой и искусством.

    Так или иначе, но не прошло и трех недель после появления в печати текста постановления Политбюро, в котором о деятельности бывших рапповцев было сказано сравнительно мягко (на определенном этапе, мол, были полезны, но уже сыграли свою роль, большое спасибо), тем же Кагановичем был подготовлен другой документ.

    — и даже не только о содержании, но и о тональности, в какой он был выдержан, — можно судить по письму, с которым по этому поводу обратился к Кагановичу Фадеев:

    ► ПИСЬМО А. А. ФАДЕЕВА

    СЕКРЕТАРЮ ЦК ВКП(Б)

    Л. M. КАГАНОВИЧУ

    10 мая 1932 г.

    Тов. Кирпотин сообщил мне, что текст извещения от литературных организаций о ликвидации РАППа и о создании оргкомитета согласован с Вами. Как ни обидно мне писать Вам такое письмо, но я думаю, что в вопросах политических сугубо необходима правдивость в отношении коммунистов к руководящим товарищам. Поэтому я должен сказать Вам, что текст этого извещения незаслуженно оскорбителен для меня, человека, уже не первый день состоящего в партии и служившего ей верой и правдой в самые трудные моменты революции. Ведь подписанием этого текста я, в ряду других товарищей, должен признать, что по крайней мере 8 лет моей зрелой партийной жизни ушло не на то, чтобы бороться за социализм на литературном участке этой борьбы, ушло не на то, чтобы бороться за партию и ее ЦК с классовым врагом, а на какую-то групповщину и кружковщину, в которой я должен — в ряду других товарищей, боровшихся со мной плечом к плечу, расписаться всенародно на посмешище всем врагам пролетарской литературы.

    Поэтому с большой горечью должен просить Вас о постановке этого текста обращения на ЦК, чтобы я мог видеть, что такова воля партии, которая для меня непреложна, в чем можете не сомневаться.

    С коммунистическим приветом,

    А. Фадеев

    Расправляясь с неугодными ему людьми (или организациями, в которых «окопались» эти неугодные ему люди), Сталин неизменно объявлял их впавшими в какую-нибудь политическую ересь. (Правый уклон, левый уклон, троцкизм.) Так было и на этот раз. Слова были другие («групповщина», «кружковщина»), но литературная политика рапповцев была объявлена антипартийной.

    Еще до появления нового антирапповского документа, несогласие с которым Фадеев высказал в этом своем письме Кагановичу, сразу после появления в печати постановления о ликвидации РАППа Фадеев — на страницах «Литгазеты» — выразил свое недоумение по этому поводу:

    ► Восемь лет РАПП существовала с согласия партии и на глазах всего рабочего класса и «вдруг» выясняется, вся ее деятельность была «роковой ошибкой», не бывает таких чудес в Стране Советов.

    (Н. Громова. Узел. Из литературного быта конца 20— 30-х годов. М. ,

    Но одно дело — «роковая ошибка» и совсем другое «групповщина» и «кружковщина», объявляемые политическим уклоном, нанесшим серьезный вред политике партии «на литературном фронте».

    Подготовленный Кагановичем новый документ представлял собой «Извещение от литературных организаций о ликвидации РАППа», и от имени той литературной организации, которой оно прямо и непосредственно касалось (то есть от имени РАППа), его должен был — как один из руководителей этой организации — подписать и Фадеев. То есть он должен был предстать перед городом и миром в роли той знаменитой гоголевской унтер-офицерши, которая умудрилась сама себя высечь.

    Немудрено, что это предложение его оскорбило.

    Оскорблены были и другие «вожди» РАППа, которым это извещение предложено было подписать.

    Фадеев, выразив свое возмущенное несогласие с подготовленным Кагановичем текстом «Извещения», заключает свое письмо просьбой поставить этот вопрос «на ЦК», чтобы он мог убедиться, что такова воля партии, которая, разумеется, для него непреложна.

    Иными словами, если ЦК подтвердит, что в течение восьми лет РАПП действительно проводил антипартийную линию «групповщины» и «кружковщины», то он, Фадеев, текст этого извещения, конечно же, подпишет.

    А вот другой «вождь» РАППа — В. Киршон — пускаться в письменные объяснения с Кагановичем по этому поводу не стал. О своем категорическом отказе подписать «Извещение» он сообщил в ЦК по телефону:

    ► Тов. Стецкому. Сегодня 10. V. 32 г. около 7 1/2 час вечера мне позвонил тов. Киршон и просил передать Вам как свое официальное заявление следующее: «До изложения Центральному Комитету своих соображений в развернутой форме документ, в котором партийная деятельность комфракции РАПП оценена как принесшая вред партии, документ подписать не могу. С ком. приветом - В. КИРШОН. 10 мая 1932 г.». Записав это заявление, я попросил т. Киршона прислать в ЦК подписанный им официальный документ, что Киршон обещал сделать немедленно. 10 мая 1932 г. ВЕЙДЕМАН».

    —1938. Документы. М., 1987. Стр. 135).

    О своем несогласии подписать текст «Извещения» в тот же день — в разной форме — сообщили и другие руководители и видные деятели РАППа.

    На другой день 11 мая — состоялось решение Политбюро, согласно которому была учреждена специальная «комиссия» (в нее вошли Сталин, Каганович, Стецкий и Гронский), которой было поручено «рассмотреть вопрос» и принять решение «от имени ПБ». От имени этой комиссии Сталин и Каганович направили членам и кандидатам в члены Политбюро Андрееву, Ворошилову, Калинину, Куйбышеву, Микояну, Молотову, Орджоникидзе и Рудзутаку следующее сообщение:

    ► В связи с поступившими в ЦК заявлениями Белы Иллеша, Фадеева, Авербаха, Шолохова, Киршона и Макарьева комиссией ПБ принято следующее постановление: «Ввиду того, что тт. Фадеев, Киршон, Авербах, Шолохов, Макарьев взяли свои заявления обратно и признали свою ошибку, считать вопрос исчерпанным».

    (Там же).

    На другой день (12 мая) это решение было оформлено как постановление Политбюро.

    Итак, признали свое поведение ошибочным и взяли свои заявления назад все «подписанты». Воля партии, значит, оказалась непреложна не для одного Фадеева. На колени были поставлены все строптивцы, и никто из них не был выделен, объявлен заслуживающим особого, более сурового наказания.

    Но Сталин, конечно, запомнил, кто из них как себя в этой ситуации проявил. И кое-кому все это потом отрыгнулось.

    Вот как спустя много лет высказался на эту тему один из уцелевших «вождей» РАППа — Владимир Андреевич Сутырин:

    ► Я был Генеральным секретарем ВАППа — то есть главным руководителем всех Ассоциаций пролетарских писателей. На эту работу был назначен ЦК, как мог быть назначен на любую хозяйственную или политическую работу. Деятельностью ВАППа руководил Отдел печати ЦК. И РАПП выполнял все указания ЦК, был его прямым оружием. Слышать, что РАПП находился в оппозиции к линии ЦК, смешно. Линия РАППа и была линией Отдела печати ЦК, во главе которого стоял Борис Волин — сам видный литератор-рапповец, или же Мехлис, который мог скорее простить отцеубийство, нежели малейшее сопротивление его указаниям.

    (Г. Белая. Донкихоты 20-х годов. M., 1986. Стр. 286).

    Всё так. Но ведь это Сталин решал, какую линию считать партийной, а какую антипартийной. Этак ведь и Бухарин мог бы сказать, что никакого правого уклона у него вовсе не было, он неуклонно проводил линию партии, что было отмечено в известном ответе Сталина нападавшим на Бухарина «слева» Зиновьеву и Каменеву: «Нашего Бухарчика мы вам в обиду не дадим!»

    Никакой антипартийной линии в деятельности рапповцев действительно не было. А вот амбиции у них были. И немалые.

    Была претензия на роль ЕДИНСТВЕННОЙ организации, через которую, посредством которой партия осуществляет свое руководство литературой.

    Так себя ощущали все руководящие рапповцы. Но, как уже было отмечено, характеры у них были разные.

    Характер в политике — дело не последнее. Но у таких — особенно амбициозных — рапповских деятелей, как Авербах и Киршон, помимо характеров, были еще и связи. У Авербаха даже и родственные:

    ► У четырех братьев Свердловых была сестра. Она вышла замуж за богатого человека Авербаха, жившего где-то на юге России. У Авербахов были сын и дочь. Сын Леопольд, очень бойкий и нахальный юноша, открыл в себе призвание руководить русской литературой и одно время через группу «напостовцев» осуществлял твердый чекистский контроль в литературных кругах. А опирался он при этом главным образом на родственную связь — его сестра Ида вышла замуж за небезызвестного Генриха Ягоду, руководителя ГПУ.

    (Б. Бажанов. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. М., 1990. Стр. 95).

    То, что Леопольд был племянником давно умершего Свердлова, в 30-е годы уже большой роли не играло. Иное дело — родственная связь с всесильным Ягодой. А кроме того — по другой семейной линии — у него была еще одна дорожка в Кремль: он был женат на дочери Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича. Бонч был, конечно, не столь влиятелен, как Ягода, но эта родственная связь тоже давала юному Леопольду ощущение близости к высшим тогдашним партийным и государственным кругам:

    ► ... когда руководство РАПП было еще единым, мы не раз бывали у него в Кремле. Там на квартире известного государственного деятеля Вл. Дм. Бонч-Бруевича, тестя Леопольда Авербаха, собирались, бывало, пролетарские писатели, читали новые произведения, спорили, слушали музыку, танцевали.

    Авербах, Киршон и Либединский были в Кремле своими людьми.

    Тут важна первая фраза этого мемуарного фрагмента: «Когда руководство РАППа было еще единым».

    Единым оно оставалось еще некоторое время и после постановления Политбюро о ликвидации РАППа. В мае у них еще были надежды на сохранение в будущем Союзе писателей своей руководящей роли. Но к осени эти надежды, как видно, уже развеялись. И тут эта компания недавних друзей и единомышленников раскололась на два враждующих лагеря.

    ► ИЗ ОБЪЯСНИТЕЛЬНОЙ ЗАПИСКИ

    В. В. ЕРМИЛОВА

    А. С. ЩЕРБАКОВУ

    15 апреля 1936 г.

    Известно, что рапповцы встретили апрельское постановление ЦК ВКП(б) отрицательно и препятствовали исторической перестройке литературного фронта, вытекавшей из постановления. В течение лета 1932 года, вплоть до 1-го Пленума Оргкомитета Союза писателей, вся рапповская группа в целом играла политически вредную роль, всячески тормозя в сложных условиях реализацию постановления ЦК, дезориентируя и дезорганизуя литературную среду. К осени 1932 года, к моменту 1-го Пленума Оргкомитета, произошел в чрезвычайно резкой форме решительный разрыв между той частью бывших рапповцев, которая встала на партийные позиции (тт. Фадеев, Либединский, Чумандрин, Ермилов), и той частью, которая продолжала оставаться на позициях воинствующей групповщины (тт. Авербах, Макарьев, Киршон, Афиногенов и др.). Для характеристики обстановки необходимо подчеркнуть, что озлобление тт., оставшихся на групповых позициях, против тех, которые порвали с групповщиной, было исключительно велико, носило явно непартийный характер. Тех, которые отошли от групповщины, эти товарищи буквально травили как «предателей», «изменников», в борьбе с которыми все средства хороши. О степени и силе этой озлобленности можно судить по тому, что она не погасла даже до сих пор, хотя литературная обстановка с того времени совершенно изменилась. Товарищи, стоящие тогда на ярко групповых позициях, и до сих пор продолжают считать тех коммунистов, которые осенью 1932 года порвали с групповщиной, чуть ли не главными виновниками всех трудностей в литературе и уж во всяком случае «виновными» в том, что тов. Авербах не работает сейчас в литературной области, о чем они неоднократно высказывались. В то время, о котором идет речь, эти тт. отнюдь не считали нужным прикрывать чем-либо свою озлобленность и открыто говорили о «предательстве друзей» и о прочем.

    (Счастье литературы. Государство и писатели. 1925—1938. Документы. М., 1987 г., Стр. 218-219).

    «не работает в области литературы», но быстро ориентирующийся в обстановке Ермилов еще называет его (как и других «групповщиков») товарищем.

    Пройдет совсем немного времени, и о них заговорят уже совсем другим языком. И не только в закрытых объяснительных записках, но и в открытой печати. «Шпионы», «бандиты», «фашистские прихвостни» — таковы будут самые ласковые, самые нежные словесные характеристики, которыми станут их награждать.

    Произойдет это потому, что после падения Ягоды все они будут арестованы и превращены в «лагерную пыль».

    Хотя — нет, не все. Один из них (я имею в виду тех, кого упомянул в своем доносе Ермилов) уцелеет. Это был знаменитый в те годы драматург — и тоже один из руководящих деятелей РАППа — Афиногенов.

    Его Сталин почему-то решил пощадить.

    — не сразу, не сразу.

    Его тоже (чуть ли не в один день с Авербахом, Киршоном и Макарьевым) исключили из партии. Но в отличие от них, сразу оказавшихся в пасти ГуЛАГа, он не рухнул в пропасть, а повис над ней. Со дня на день он ждал ареста, и пытка эта продолжалась одиннадцать месяцев. А потом стальные челюсти вдруг разжались.

    Что же касается тех бывших рапповцев, о которых Ермилов в своем доносе говорит, что они сразу «встали на партийные позиции» (Фадеев, Либединский, Чумандрин, да и сам он, Ермилов), то их чаша сия миновала. Они уцелели все. А Фадеев не только уцелел, но и, как было уже сказано, резко пошел в гору.

    * * *

    Казалось бы, такой человек, как Авербах, был гораздо лучше приспособлен для роли «литвождя», чем Фадеев. Во всяком случае, по логике вещей ему гораздо легче, чем Фадееву, было бы «сработаться» со Сталиным Ведь он (если принять на веру, что Борис Левин в своем романе изобразил его правильно) литературу не любил. Не любил и — не понимал, не чувствовал:

    ► Ни одна строчка Пушкина не заставила сердце Бориса забиться хоть немного учащеннее, ни одна искра Бетховена не зажигала в металлических глазах освобожденного от деляческого беспокойства света. Искусство было доступно Борису в голых, узко логических очертаниях. Он изучал его с злобным рвением первокурсника-медика, исследующего человека по анатомическому атласу... Таким образом, гениальнейшие страницы великих писателей оставались затонувшим золотым грузом. Вся же огромная сокровищница их страниц сводилась к инвентарно-скудным каталогическим выжимкам... Прочитав наедине книгу, о которой он ранее ничего не слышал, Борис не знал, куда ее определить. Он совершенно не знал, понравилась она ему или нет, хороша она или плоха, вредна или полезна.

    — как у всякого нормального человека, — были книги любимые и нелюбимые. И любимые строки любимых поэтов заставляли его сердце биться учащеннее. И любимые страницы любимых книг хватали его за душу, тревожили, волновали, исторгали из его груди то смех, то слезы. А у Сталина, как мы знаем, были свои критерии, свои представления о том, какая литература полезна, нужна народу, а какая — вредна. И по должности «литвождя» Фадеев обязан был исходить не из своих литературных привязанностей и вкусов, любовей и нелюбовей, а из этих, сталинских критериев и представлений. И вот тут-то с ним происходило то, что великий физиолог Иван Петрович Павлов обозначил словом «сшибка».

    Слово это я впервые прочел не у Павлова, а в романе Александра Бека «Новое назначение», в котором оно — это слово — играет весьма важную, можно даже сказать, ключевую роль. (Одно время Бек даже собирался сделать его заглавием своего романа.)

    Позже, чтобы лучше понять природу литературной и человеческой драмы (можно даже сказать — трагедии) Фадеева, нам придется глубже вникнуть в сюжет этого романа. Пока же я ограничусь прикосновением лишь к одному его эпизоду. Тому самому, где впервые возникает это загадочное слово — «сшибка».

    Произносит его там врач, — вернее, профессор, — приглашенный для консультации к герою романа — Александру Леонтьевичу Онисимову, крупному советскому государственному деятелю, министру, заболевшему какой-то странной, не поддающейся лечению болезнью:

    ► ... он долго выспрашивал, осматривал Александра Леонтьевича. И наконец сказал «У вас сосуды и сердце семидесятилетнего старика». Настоятельно посоветовав Александру Леонтьевичу изменить режим, он добавил «А самое главное, избегайте сшибок». — «Каких сшибок?» Профессор объяснил, что термин «сшибка» введен Иваном Петровичем Павловым. Великий русский физиолог, как понял Онисимов, разъяснил явление, которое назвал сшибкой двух противоположных импульсов — приказов, идущих из коры головного мозга. Внутреннее побуждение приказывает вам поступить так, вы, однако, заставляете себя делать нечто противоположное. Это в обыденной жизни случается с каждым, но иногда такое столкновение приобретает необычайную силу. И возникает болезнь. Даже ряд болезней. К слову, Николай Николаевич рассказал о некой специального типа кибернетической машине. Получив два противоположных приказа, машина заболевала: ее сотрясала дрожь.

    Герой романа Бека Александр Леонтьевич Онисимов по роду своей работы не мог избежать таких сшибок. Но ему было куда легче, чем Фадееву.

    Его преданность главному делу своей жизни, его понимание своего служебного и профессионального долга все-таки было совместимо с его преданностью Сталину. А у Фадеева его любовь к «вождям» с его любовью к литературе была несовместима.

    Н. Заболоцкий — человек, в общем, законопослушный, во всяком случае, в своих суждениях о социальном строе, в котором ему выпало жить, весьма сдержанный, — сказал однажды:

    ► Я только поэт и только о поэзии могу судить. Я не знаю, может быть, социализм и в самом деле полезен для техники. Искусству он несет смерть.

    Фадеев не то что вслух никогда не мог бы вымолвить такое, — он даже в мыслях, наедине с собой до таких откровений, конечно, не доходил.

    Но не чувствовать этого он не мог. Тем более, что ему самому постоянно приходилось выступать в роли человека, несущего смерть самым для него дорогим явлениям этого бесконечно любимого им искусства.

    ► Мы случайно встретились на улице Горького, возле дома, где я живу. Александр Александрович уговорил меня пойти в кафе на углу, заказал коньяк и сразу сказал «Илья Григорьевич, хотите послушать настоящую поэзию?..» Он начал читать на память стихи Пастернака, не мог остановиться, прерывал чтение только для того, чтобы спросить: «Хорошо?»

    (И. Эренбург. Люди, годы, жизнь. Т. 3.

    Очень может быть — и так, скорее всего, оно и было, — что это желание затащить Эренбурга в кафе и читать ему на память любимые стихи Пастернака возникло на другой день — или через несколько дней — после того, как он подписал и отправил по назначению такой документ:

    ► В ЦК ВКП(Б)

    ТОВ. ЖДАНОВУ А. А.

    ТОВ. Суслову М. А.

    Довожу до Вашего сведения, что Секретариат ССП не разрешил выпустить в свет уже напечатанный сборник избранных произведений Б. Пастернака, предполагавшийся к выходу в издательстве «Советский писатель» по серии «Избранных произведений советской литературы».

    К сожалению, сборник был отпечатан по нашей вине. При формировании серии избранных произведений советской литературы к тридцатилетию Октября секретариат допустил возможность включения в серию и сборника Б. Пастернака. Предполагалось, что в сборник могут войти его социальные вещи: «1905 год», «Лейтенант Шмидт», стихи периода Отечественной войны и некоторые лирические стихи.

    Однако секретариат не проследил за формированием сборника, доверился составителям, и в сборнике преобладают формалистические стихи аполитичного характера. К тому же сборник начинается с идеологически вредного «вступления», а кончается пошлым стихом ахматовского толка «Свеча горела». Стихотворение это, помеченное 1946 годом и завершающее сборник, звучит в современной литературной обстановке как издевка.

    По этим причинам секретариат решил сборник не выпускать в свет.

    Союза советских писателей СССР

    А. Фадеев

    Этот документ помечен апрелем 1948 года А в ноябре того же года Фадеев обращается — на сей раз к Сталину и Маленкову — с еще более красноречивой докладной запиской:

    ► И. В. СТАЛИНУ И Г. М. МАЛЕНКОВУ

    Секретно

    В СЕКРЕТАРИАТ ЦК ВКП(б)

    товарищу И. В. СТАЛИНУ

    товарищу Г. М. МАЛЕНКОВУ

    «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» по серии «Избранных произведений советской литературы».

    Генеральный Секретарь Союза советских писателей СССР

    А. Фадеев

    А вот — текст этого постановления:

    ► Секретариат считает недопустимым издание этой книги, потому что она является клеветой на советское общество...

    «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» свидетельствуют о том, что... авторам в тот период их литературной деятельности присущи были буржуазно-интеллигентский скептицизм и нигилизм по отношению ко многим сторонам и явлениям советской жизни, дорогим и священным для советского человека...

    По романам Ильфа и Петрова получается, что советский аппарат сверху донизу заражен бывшими людьми, нэпманами, проходимцами и жуликами, а честные работники выглядят простачками, идущими в поводу за проходимцами. Рядовые советские люди, честные труженики подвергаются в романах осмеянию с позиций буржуазно-интеллигентского высокомерия и «наплевизма»...

    Авторы позволяют себе вкладывать в уста всяких проходимцев и обывателей пошлые замечания в духе издевки и зубоскальства по отношению к историческому материализму, к учителям марксизма, известным советским деятелям, советским учреждениям...

    Все это вместе взятое не позволяет назвать эту книгу Ильфа и Петрова иначе как книгой пасквилянтской и клеветнической. Переиздание этой книги в настоящее время может вызвать только возмущение со стороны советских читателей.

    (РЦХИДНИ, ф. 17, on. 118, д. 261, л. 139. Подлинник. Цит. по кн.: Е. Петров. Мой друг Ильф. Составление и комментарии А. Ильф. М., 2001. Стр. 308-312).

    поскольку по счастливой случайности у нас есть свидетельство человека, на глазах которого разыгралась вся эта драма.

    Свидетелем этим была Мария Белкина — жена Анатолия Тарасенкова (Именно на него Фадеев взвалил главную ответственность за эту свою идеологическую промашку.)

    Вот как она рассказывает об этом в своих воспоминаниях:

    ► Я зашла в Союз писателей за Тарасенковым, он работал тогда главным редактором в издательстве «Советский писатель». По моим подсчетам, собрание должно было закончиться, а оно еще не начиналось. Все нервничали в ожидании Фадеева. Фадеева задерживали на Старой площади в ЦК. И вдруг он появился, неожиданно ворвался в отворенную дверь и прямо к президиуму, рывком выхватывая книгу из портфеля и багровея, что было не к добру, — он заливался краской, когда злился, от шеи до корней серебряных волос, и волосы, казалось, розовели — швырнул книгу на стол. Взлет обеих рук, и ладонями откидывает и без того откинутые волосы назад. Кричит, не говорит, кричит, срываясь на тонких нотах, давая петуха.

    — Да это же черт знает что такое! Подумать только, что мы издаем!

    — как коршун, налетал, общипывая, как куропаток по перышку, всех поименно и в том числе и самого себя: мы проглядели, нет чутья, потеря бдительности, не случайно, где классовый подход, льем воду на мельницу врага, пародия на жизнь, искажена действительность, а где народ, рабочий класс?! И цетера, и цетера... Набор тех самых привитых Агитпропом, заученных стандартных фраз. Фадеев мог прорабатывать еще умней и злей, а тут выплескивал, должно быть, то, что было выплеснуто на него на Старой площади в Казенном доме.

    Тираж книги пошел под нож. Тарасенкову влепили выговор. Фадеев после заседания — в запой, «водить медведя», как говорил Твардовский.

    Что произошло? И почему все это вдруг? Ведь списки утверждались заранее, и книга была всеми признана, и сколько было уже переизданий! Повел ли кто там — на самом на верху — случайно бровью, или вспомнили, что Ильф — еврей, а началась уже эпоха космополитизма, закручивались гайки... Знаю одно: Фадеев и авторов, и книги любил и, как мальчишка, до слез смеялся, цитируя наизусть куски на дне рождения у Маршака.

    (Н. Громова. Распад. Судьба советского критика: 40— 50-е годы. М., 2009. Стр. 220-221).

    В самом деле, — так ли уж важно, ЧТО стало непосредственным поводом для этого фадеевского приступа наигранной (а может быть, и ненаигранной?) ярости. Важно, что книги Ильфа и Петрова, которые ему было приказано раздавить, растоптать, облить грязью, он любил. Цитировал наизусть (как и стихи Пастернака) целыми страницами. И цитируя, как мальчишка, смеялся до слез.

    — во всяком случае, те тридцать лет его жизни, на протяжении которых он стоял во главе Союза писателей, — являла длинную и непрерывную цепь таких «сшибок».

    У героя романа Бека Онисимова от «сшибок» начинают не слушаться, ходить ходуном руки. А потом он заболевает тяжелой, неоперабельной формой рака легкого. Профессор — тот самый, что советовал ему избегать сшибок, — так объясняет причину возникновения этой его смертельной болезни:

    ► Происхождение этой болезни науке доселе неизвестно — с этим связана и их, терапевтов, беспомощность в лечении рака, — однако мы все же можем с достаточной долей достоверности предположить, что в организме существуют защитные силы, противоборствующие, противостоящие заболеванию. И если они расшатаны, подорваны различными нервными потрясениями, расстройствами, сшибками, постоянным угнетением, то болезнь врывается сквозь ослабленную защиту.

    (А. Бек. Новое назначение. Ж, 1987. Стр. 128).

    О причинах гибели Фадеева мы можем судить с большей определенностью.

    — «водить медведя». Понимал ли Сталин природу этих его запоев? Может быть, понимал и именно поэтому склонен был прощать ему эту его слабость?

    Но покончил с собой Фадеев не в состоянии запоя, как облыжно было сказано об этом в официальном сообщении о его смерти.

    Застрелился он в ясном сознании и твердой памяти. И в предсмертном письме внятно сказал о том, ЧТО толкнуло его на это:

    ► Не вижу возможности дальше жить, т. к. искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы — в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, уме<р>ло, не достигнув 41—50 лет.

    Литература — это святая святых — отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа...

    Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел..

    (А. Фадеев. В ЦК КПСС. 13 мая 1956 г. Цит. по кн.: Александр Фадеев. Письма и документы. М., 2001. Стр. 215).

    Все это правда. Но — не вся, а только часть правды.

    Герой романа Бека в конце жизни задается вопросом: почему он не попал в кровавую сталинскую мясорубку? Почти никого из его коллег, товарищей по работе не минула эта страшная участь. Почему же он уцелел? Почему Сталин выделил и пощадил его?

    ► Оттого ли, что Онисимов не знал колебаний в борьбе со всяческими оппозициями? Или из-за деловых качеств Онисимова, действительно недюжинных?

    Нет, на все это легло и еще кое-что. Один миг... Миг, решивший, возможно, участь Онисимова.

    Да, это было его последнее свидание с Орджоникидзе. Онисимов в те дни, в феврале тридцать седьмого, только что вернулся из поездки на заводы. По телефону он доложил Серго о возвращении. Серго сказал:

    — Приходи ко мне вечером домой. В восемь часов тебе удобно?..

    ... Зинаида Гавриловна, жена Серго, принесла чай и печенье. Она не вмешивалась в разговор, лишь поздоровалась с гостем, но Онисимов поймал ее заботливый, чуть обеспокоенный взгляд, брошенный на мужа.

    — Онисимов об этом уже слышал, — но сами глаза не потеряли блеска, искрились вниманием к тому, о чем рассказывал Онисимов...

    Вдруг он вскинул голову. Из большого кабинета приглушенно донесся голос Зинаиды Гавриловны. И еще чей-то... Серго быстро поднялся:

    — Извини, пожалуйста

    И покинул комнату. Минуту-другую Онисимов просидел один, не прислушиваясь к голосам за дверью. Но вот Серго заговорил громко, возбужденно. Его собеседник отвечал спокойно, даже, пожалуй, с нарочитой медлительностью. Неужели Сталин? Разговор шел на грузинском языке. Онисимов ни слова не знал по-грузински и, к счастью, не мог оказаться в роли подслушивающего. Но все же надо было немедленно уйти, разговор за стеной становился как будто все более накаленным. Как уйти? Выход отсюда лишь через большой кабинет. Александр Леонтьевич встал, шагнул через порог.

    Серго продолжал горячо говорить, почти кричал. Его бледность сменилась багровым, с нездоровой просинью румянцем. Он потрясал обеими руками, в чем-то убеждая и упрекая Сталина. А тот в неизменном костюме солдата стоял, сложив на животе руки.

    — Здравствуйте, товарищ Онисимов. Вам, кажется, довелось слышать, как мы тут беседуем?

    — Простите, я не мог знать...

    — Что же, бывает... Но с кем вы все же согласны? С товарищем Серго или со мной?

    — Товарищ Сталин, я ни слова не понимаю по-грузински.

    — Так с кем же вы все-таки согласны? С ним? — Сталин выдержал паузу. — Или со мной?

    Наступил миг, тот самый миг, который потом лег на весы. Еще раз взглянуть на Серго Александр Леонтьевич не посмел. Какая-то сила, подобная инстинкту, действовавшая быстрей мысли, принудила его... И он, Онисимов, не колеблясь, сказал: «С вами, Иосиф Виссарионович».

    (А. Бек. Новое назначение. М., 1987. Стр. 35-36).

    В жизни Фадеева тоже был такой «миг, который потом лег на весы». Это был тот миг, когда, подталкиваемый Сталиным, он шагнул навстречу Авербаху, протянул ему руку для рукопожатия, раскрыл объятия для поцелуя и услышал довольную реплику вождя:

    — Слабый ты человек, Фадеев!

    Раздел сайта: