• Приглашаем посетить наш сайт
    Радищев (radischev.lit-info.ru)
  • Сарнов Б. М.: Сталин и писатели.
    Сталин и Шолохов.
    Сюжет третий. "Кому вы поручили!.. "

    Сюжет третий

    «КОМУ ВЫ ПОРУЧИЛИ!..»

    Эта фраза из письма Шолохова Твардовскому.

    Дело было вскоре после того, как Василий Семенович Гроссман сдал в редакцию «Нового мира» рукопись своего романа «Сталинград». (Точная дата этого события известна: это было 2 августа 1949 года). Роман Гроссмана Твардовскому — и не ему одному, а многим членам тогдашней редколлегии «Нового мира», — пришелся по душе, и он решил во что бы то ни стало его напечатать. Но дело это было по тем временам трудное. По многим причинам, но прежде всего потому, что роман Гроссмана отличался от большинства тогдашних книг о войне своей обнаженной правдивостью. Понимая, что с прохождением этого романа он еще нахлебается (и — как в воду глядел), Александр Трифонович решил обратиться за поддержкой к Шолохову. Тот тоже был тогда членом редколлегии «Нового мира». Но дело было даже не в формальном его статусе. Поддержка ГЛАВНОГО ПИСАТЕЛЯ СТРАНЫ для судьбы гроссмановского романа могла бы иметь решающее значение. Твардовский надеялся, что Шолохов не останется холоден к несомненным художественным достоинствам этого выдающегося произведения, и —

    > ... если он даже почему-то не терпит Гроссмана (был такой слух), все-таки поддержит его своим огромным авторитетом.

    Ответ Шолохова был краток. Несколько машинописных строк. Я их видел. Главная мысль, помнится, такая:

    «Кому вы поручили писать о Сталинграде? В своем ли вы уме? Я против».

    Гроссмана и меня особенно поразила фраза: «Кому вы поручили?»

    ((Семен Липкин. Жизнь и судьба Василия Гроссмана. В кн.: Семен Липкин. Квадрига. С, 1997. Стр. 534).)

    Фраза и впрямь замечательная.

    С. И. Липкин говорит далее, что его и Гроссмана поразило выразившееся в ней «дикое, департаментское отношение к литературе».

    Да, конечно, было в ней и это тоже. Но — не только.

    В этой возмущенной реплике Шолохова (а возмущение его было безусловно искренним) выплеснулось многое.

    Во-первых, разумеется, то, что вылезать с романом о Сталинграде Гроссману было НЕ ПО ЧИНУ.

    Просвечивал тут и другой смысл — отчетливо антисемитский: не еврею Гроссману выступать с романом о самой великой битве и самой великой победе русского оружия в нашей большой войне.

    Эти два соображения (первое — безусловно, но и второе тоже) произвели на сознание членов редколлегии «Нового мира» должное впечатление. Они потребовали от Гроссмана, чтобы он изменил название своего романа: «Сталинград» — это слишком ответственно. В результате роман стал называться «За правое дело». А Твардовский, высказывая Гроссману свои редакторские замечания, прямо попросил его притушить в романе еврейскую тему:

    > ... Один из главных героев, физик Штрум — еврей, врач Софья Левинтон, описанная с теплотой, — еврейка. «Ну, сделай своего Штрума начальником военторга», — советовал Твардовский. «А какую должность ты бы предназначил Эйнштейну?» — сердито спросил Гроссман.

    ((Там же. Стр. 533))

    Что правда, то правда, оба эти соображения, — и то, что быть автором романа о Сталинграде Гроссману не подобало и по сравнительно скромному его положению в литературной табели о рангах, и по непринадлежности его к «титульной нации», — были проявлением именно департаментского отношения к литературе. В основе своей эта его реакция была в духе общепринятой тогда точки зрения.

    Но в том его возмущенном возгласе («Кому вы поручили!») слышится не только это государственное негодование. В нем явно выплеснулась и какая-то личная уязвленность, личная обида.

    Источником этой личной уязвленности было то, что написать главную книгу об этой войне («Войну и мир» XX века) было поручено именно ему. И поручено не кем-нибудь, а тем единственным человеком, который — только он и никто другой! — имел право давать такие поручения:

    > Некоторое время спустя после окончания войны в журнале «Знамя» была опубликована статья американского литературного критика. В ней он рассуждал о возможности появления всеохватывающей эпопеи в жанре романа о Второй мировой войне. В своих рассуждениях, сравнивая характер дарования Хемингуэя, Драйзера, Ремарка и Шолохова, он пришел к выводу, что создание такого масштаба произведений можно ожидать только от автора «Тихого Дона».

    Сталин пригласил к себе Шолохова. Принимал его в присутствии Г. М. Маленкова. Они дали прочитать Михаилу Александровичу статью, и Сталин сказал, что ждет от него именно такого всеохватывающего романа о войне. Сталин даже добавил, что, если в романе прозвучат мотивы пацифизма, это простится.

    ((Ф. Шакмагонов. Бремя «Тихого Дона». «Молодая гвардия», 1997, № 5. Стр. 63.))

    Федор Шакмагонов был секретарем Шолохова, возможно, к нему приставленным. А. Д. Сахаров, упомянув его в воспоминаниях о своем визите к Шолохову (было такое однажды), мимоходом роняет: «Говорят, что он генерал КГБ». Так или иначе, Ф. Ф. Шакмагонов с Шолоховым был близок, и приведенный выше рассказ слышал из его собственных уст. Вряд ли он решился внести в него какую-нибудь отсебятину.

    Есть, впрочем, и другая версия того же шолоховского рассказа:

    > Однажды я задержался в Москве после контузии, и меня пригласил к себе на квартиру в Кремль Сталин. Были там члены Политбюро. Состоялся разговор... Сталин начал раскуривать трубку и спросил:

    — Когда вышел роман Ремарка «На Западном фронте без перемен»?

    — В русском переводе в 1929 году.

    — Поздно. Через десять лет после войны. Роман о нынешней войне надо писать сейчас. Ремарк — это буржуазный писатель, а вы — советский писатель, коммунист. К тому лее нынешняя война является для нас освободительной, народной, священной — Отечественной войной.

    Я заикнулся было, что Лев Толстой взялся за роман «Война и мир» через пятьдесят лет после разгрома Наполеона в Отечественной войне, но Сталин прореагировал на это так:

    — Ремарк, конечно, далеко не Толстой, но откликнулся на события войны быстрее. — Пыхнув трубкой, Сталин продолжал: — Положение на фронтах, несмотря на разгром немцев под Москвой, остается тяжелым. В какой-то момент, когда Гитлер бросит ва-банк все свои силы, положение может стать даже критическим. Но мы выдюжим. Я верю в наш народ. Будет и на нашей улице праздник. Так что пишите роман.

    — Трудно во фронтовых условиях.

    — А вы попробуйте.

    Вот я и пробую с сорок второго года...

    ((В. Котовсков. Шолоховская строка. «Новый мир». 1985, № 5. Стр. 232—233))

    Автор этой записи предваряет ее сообщением, что эту историю из уст Михаила Александровича ему приходилось слышать не раз. А в июне 1967 года, когда Шолохов в очередной раз повторил ее, беседуя с молодыми писателями стран социализма, он решил тут же, по горячим следам, ее записать, «дополняя ранее или позднее слышанными деталями».

    В некоторых из этих деталей сразу бросаются в глаза разные несообразности. Но сам разговор вряд ли выдуман (разве только несколько приукрашен). И уж во всяком случае, вряд ли выдумана ссылка Шолохова на Толстого, который создавал свой роман через пятьдесят лет после разгрома Наполеона. Хорошо знал Михаил Александрович свои силы и возможности, вот и решил подстраховаться: сам Толстой, мол, и тот сразу бы не написал... А впрочем, может быть, эта подробность как раз была сочинена им, так сказать, задним числом, когда он уже точно знал, что это сталинское поручение ему выполнить не удалось и уже не удастся. («Вот я и пробую с сорок второго года», — вздыхает он в 67-м.)

    Не выполнил он его и десять, и двадцать, и тридцать лет спустя после того, как это поручение было ему дано, — хотя чуть ли не каждый год обещал, что вот-вот, не сегодня завтра этот его военный роман будет им завершен:

    > ... Летом 1957 года, в Осло, Шолохов признался советскому атташе по культуре В. Ф. Грушко, что с романом не так все просто. И не оттого, что он не может чего-то там описать, а потому, что «очень трудно создать достоверную картину, нечетко представляя действительный ход войны» (при этом Шолохов сразу сказал, что большинство необходимых для работы документов Генштаба ему предоставили). И вот теперь приходится искать правду в мемуарах немецких генералов.

    Шесть лет спустя Михаил Александрович через «Правду» оповестил, что заканчивает первую книгу романа. Потом поздравил советский народ с Новым 1966 годом, а самому себе пожелал в наступающем году закончить первую книгу. Не закончил. И в 70-м не закончил.

    В 1972 году, припомнив сорокалетней давности свару со Сталиным, стал убеждать своих гостей — кубанских рыбаков, что и «Лев Толстой создал «Войну и мир» значительно позже того, как война кончилась», но все-таки не смог удержаться от обещаний:

    «Я, очевидно, если не в этом году, то в начале будущего закончу первую книгу, а всего будет три — трилогия...».

    А в 1974 году сообщил корреспонденту «Правды», что есть у него «во второй книге «Они сражались за Родину» генерал, брат Николая Стрельцова. Книга еще в работе <...>. Видать, успел запамятовать, что генерал Стрельцов уже объявился в первой книге — в «главах», опубликованных в 1969 году...

    Больше Шолохов не сказал ни единого слова. До смерти оставалось 10 лет.

    ((Зеев Бар-Селла. Литературный котлован. Проект «Писатель Шолохов». М., 2005. Стр. 252))

    Но однажды Михаил Александрович как будто бы все-таки признался, что выполнить это поручение ему не под силу:

    > 11 января 1952 года Василий Гроссман сделал в дневнике такую запись:

    «Твардовский передал, что Шолохов сказал [И. Т.] Гришину, секретарю обкома в Сталинграде: «Писать о Сталинграде не буду, так как хуже Гроссмана не положено, а лучше не смогу».

    ((Там же. Стр. 251))

    Но не мог он окончательно примириться и с тем, что написать роман о Сталинграде «поручили» не ему, а Гроссману:

    > ... Год спустя — 3 марта 1953 года, на общем собрании секции прозы Московского отделения Союза писателей Михаил Бубеннов процитировал другое высказывание Шолохова: «Роман Гроссмана — плевок в лицо русского народа».

    ((Там же. Стр. 252))

    «поручили» не ему. И даже не Гроссману, который как-никак все-таки занимал в советской литературной табели о рангах весьма почтенное, хоть и далеко не первое место, а какому-то безвестному школьному учителю из Рязани.

    Этот школьный учитель, правда, на собственной шкуре испытал то, о чем рассказал в своей вдруг прогремевшей на весь мир маленькой повести. Но ведь и он, Шолохов, о кровавом сталинском терроре тоже знал не понаслышке. В те годы, которые «все вместе имя обрели — пора тридцать седьмого года», ему тоже кое-что пришлось пережить. Как уже было сказано, в то время и его жизнь повисла на волоске над адской бездною ГуЛАГа. Он тоже много чего мог бы вспомнить и рассказать о тех временах.

    Конечно, если бы это ему «поручили».

    * * *

    16 февраля 1938 года Шолохов послал Сталину такое же подробное (22 страницы книжного текста) и такое же душераздирающее письмо, какое он отправил ему пять лет назад в апреле 1933-го. Но там речь шла о чудовищных издевательствах партийных функционеров над рядовыми колхозниками и казаками-единоличниками, которых они насильственно загоняли в колхоз. Теперь жертвами таких же зверских пыток стали сами эти партийные функционеры:

    > Красюков, с арестом которого начался открытый поход против вешенцев, был отправлен через Миллерово в Ростов, во внутреннюю тюрьму УНКВД... На первом же допросе продержали 4 суток подряд. В течение 96 часов ему дали поесть два раза. Не спал он за это время ни минуты... Вымогали показания о вражеской работе, которую Красюков якобы вел. С января 1937 г. начали допрашивать обо мне, о Луговом, о Логачеве. Через короткие передышки, измерявшиеся часами, снова вызывали на допрос и держали в кабинете следователя по 3—4—5 суток подряд. Следователи в один голос говорили, что Луговой и Логачев арестованы, что они уже дали показания, грозили расстрелом, морили безо сна. Не добившись желательных им показаний, 17/3—37 г. Красюкова бросили в карцер — каменный мешок 2 метра длины и полтора м ширины, сырой, абсолютно темный. Спал на голом полу. Пробыл в карцере 22 суток. И снова истощенного, замученного, еле державшегося на ногах под руки притащили в следовательский кабинет, и снова допрашивали по 3—4 суток. 25/4 вызвал нач. отделения капитан Осинин. Короткий разговор:

    «Молчишь? Не даешь показания, сволочь? Твои друзья сидят. Шолохов сидит. Будешь молчать — сгноим и выбросим на свалку, как падаль!» Допрашивали, не разрешая садиться. Стоял до тех пор, пока держали ноги, потом ложился на пол и поднять не могли уже никакими пинками. Не было такого издевательства, которому Красюкова не подвергали бы: неслыханные ругательства, плевки, отказ выпускать в уборную, допросы с запрещением садиться по полсуток, допросы без сна по 3—5 суток, голод — вот что входило в систему следствия.

    После того, как следователи убедились в том, что из Красюкова выжать желательных для них показаний не удастся, его отправили в Ростовскую тюрьму. Летом сидел в камере, построенной на 8 человек, но в которую ухитрились поместить 60 заключенных. Спали на полу «валетами», лежа только на боку, в полусогнутом положении, причем если надо было повернуться на другой бок одному, то поворачиваться вынуждены были все 60. Жара была такая, что, по словам находившегося в камере кочегара, превосходила во много раз жару в машинном отделении парохода. По очереди подползали к дверной щели, чтобы хоть несколько раз глотнуть затхлого, но прохладного воздуха из коридора.

    Никакими пытками Красюкова не могли заставить клеветать на себя и других...

    В сентябре его отправили в Миллерово... В Миллерово по указанию Сперанского его допрашивали по 6 суток подряд, не давали сутками воды, по трое суток не давали есть. Довели до того, что он заболел кровавым поносом, и если б не подоспел вызов в Москву, то он наверняка умер бы в Миллеровской тюрьме. Всего просидел он в тюрьме 11 с половиной м-цев...

    Лугового с момента ареста посадили в одиночку. Допрашивали следователи Кондратьев, Григорьев, Маркович. Метод изнурения заключенного был тот же, но с некоторыми отступлениями. Так же допрашивали по несколько суток подряд, сажали на высокую скамью, чтобы ноги не доставали пола, и не приказывали вставать в течение 40—60 часов, потом давали передышку в два-три часа и снова допрашивали. Луговой выстаивал по 16 часов, руки по швам, перед следовательским столом. К вариациям допроса можно отнести следующее: плевали в лицо и не велели стирать плевков, били кулаками и ногами, бросали в лицо окурки. Потом перешли на более утонченный способ мучительства: сначала лишили матраца на постели, на следующий день убрали из одиночки кровать; чтобы предохранить больные легкие от простуды, т. к. лежать надо было на голом цементном полу (Луговой болен туберкулезом), он подстилал под спину веник, — взяли и веник из камеры. Затем против одиночки Лугового поместили сошедшего с ума в тюрьме арестованного работника КПК Гришина, и тот своими непрестанными воплями и криками не давал забыться и в те короткие часы, когда приводили с допросов. Не помогло и это — перевели в карцер, но карцер особого рода, клоповник. В наглухо приделанной к стене кровати кишели, по словам Лугового, миллионы клопов. Ложиться на полу строжайше воспрещали. Лежать можно было только на этой кровати. Но освещение в камере было так искусно устроено (затененный свет), что вести борьбу с клопами было абсолютно невозможно. Через день тело покрывалось кровавыми струпьями и человек сам становился сплошным струпом. В клоповнике держали неделю, затем снова в одиночку. Вымогание ложных показаний, «подавление психики» арестованного достигалось и таким путем: среди ночи в камеру приходил следователь Григорьев, вел такой разговор: «Все равно не отмолчишься! Заставим говорить! Ты в наших руках, ЦК дал санкцию на твой арест? Дал. Значит, ЦК знает, что ты враг. А с врагами мы не церемонимся. Не будешь говорить, не выдашь своих соучастников — перебьем руки. Заживут руки — перебьем ноги. Ноги заживут — перебьем ребра. Кровью ссать и срать будешь! В крови будешь ползать у моих ног и, как милости, просить будешь смерти. Вот тогда убьем! Составим акт, что издох и выкинем в яму».

    сидел в одном белье, до этого раздели. Из карцера уже не вели, а несли на носилках. Отнялась левая нога. Допрашивали 4 суток. Пролежал в одиночке 3 часа и снова понесли на допрос. Допрашивали 5 суток подряд. Не мог сидеть, падал со стула, просил разрешения у следователя Волошина прилечь на постеленную на полу дорожку, но тот не разрешил лечь там. Пролежал на голом полу около часа и снова подняли. Снова пытали 4 суток. Провоцировали. Следователь Маркович кричал: «Почему не говоришь о Шолохове? Он уже, блядина, сидит у нас! И сидит крепко! Контрреволюционный писака, а ты его покрываешь?!» Бил по лицу. К концу четвертых суток Логачев подписал то, что состряпал и прочитал ему следователь.

    ((Писатель и вождь. Переписка МЛ. Шолохова с И. В. Сталиным. 1931—1950 годы. Сборник документов из личного архива И. В. Сталина. Составитель Юрий Мурин. М., 1997. Стр. 76—78))

    Письмо это не оставляет сомнений, что Шолохов был хорошо осведомлен о том кровавом кошмаре, который творили в своих застенках наши славные чекисты. И надо думать, сознавал, что такое происходит не только у них, на Дону, но — повсюду, по всей стране. В начале письма он, правда, дает понять, что виновниками всех этих злодеяний он считает, разумеется, не всех чекистов, а тайно пробравшихся в органы НКВД врагов:

    > В обкоме и в областном УНКВД была и еще осталась недобитая мощная, сплоченная и дьявольски законспирированная группа врагов всех рангов, ставившая себе целью разгром большевистских кадров по краю.

    ((Там же. Стр. 77))

    — обычные, рядовые, будничные, вошедшие в повседневную практику методы работы наших славных органов, предписанные им сверху. И не исключено даже, что предписанные не кем иным, как самим товарищем Сталиным. А иначе — зачем бы он стал его убеждать:

    > Т. Сталин! Такой метод следствия, когда арестованный бесконтрольно отдается в руки следователей, глубоко порочен; этот метод приводил и неизбежно будет приводить к ошибкам. Тех, которым подчинены следователи, интересует только одно: дал ли подследственный показания, движется ли дело. А самих следователей, судя по делу Лугового и др., интересует не выяснение истины, а нерушимость построенной ими обвинительной концепции. Недаром следователь Шумилин, вымогая у Красюкова желательные для него, Шумилина, показания, на вопрос Красюкова «Вы хотите, чтобы я лгал?» ответил: «Давай ложь. От тебя мы и ложь запишем»... Просьбы арестованных разрешить написать заявление прокурору или нач. УНКВД грубо отклоняются. Написанное заявление на глазах у арестованного уничтожается, и арестованный с каждым днем все больше и больше убеждается в том, что произвол следователя безграничен. Отсюда и оговоры других и признание собственной вины, даже никогда не совершаемой.

    Надо покончить с постыдной системой пыток, применяющихся к арестованным. Нельзя разрешать вести беспрерывные допросы по 5—10 суток. Такой метод следствия позорит славное имя НКВД и не дает возможности установить истину.

    ((Там же. Стр. 102—103))

    Сталин, прочитав это письмо, ограничился короткой ремаркой: «Травля Шолохова», и с этой резолюцией передал его Поскребышеву и Ежову. Такая резолюция вроде позволяла наркому рассматривать это шолоховское послание лишь как личную жалобу и только ею и заниматься. Но Ежов, конечно, понимал, что, выведя из-под удара только одного Шолохова и проигнорировав самое существо шолоховского письма, он рискует сам стать жертвой сталинского гнева. Может быть, даже оказаться козлом отпущения, на которого потом свалят все эти «перегибы». (Дело, кстати, уже к тому и шло.)

    «Проверить». Другая: «Невозможно проверить». По-видимому, это была законспирированная директива, негласное указание: что надо проверять, а чего проверять не надо.

    Указанием «Проверить», как правило, были отмечены те фрагменты письма, в которых речь шла непосредственно о Шолохове, о поисках компромата на него, о выдвижении против него всяких ложных обвинений.

    Например, вот такой фрагмент:

    > В конце июля член партии, красный партизан в прошлом, Тютькин И. при встрече, волнуясь, сообщил мне, что его сын Тютькин А., работающий секретарем Вешенского РО НКВД, слышал, как Тимченко, допрашивая арестованного казака — участника окружного казачьего хора, созданного врагами народа Касиловым и Лукиным, вынуждал арестованного дать показания на меня, будто бы я уговаривал этого казака совершить покушение на кого-либо из членов правительства при поездке хора в Москву. Я имел неосторожность сообщить об этом возмутительном случае секретарю РК Капустину. Ровно через два дня после моего разговора с Капустиным Тютькин А. был арестован, как враг народа.

    ((Там же. Стр. 92—93))

    «дело» — лишь частный случай, что речь идет о массовых фальсификациях, — там неизменно стоит пометка: «Невозможно проверить»:

    > О допросах с пристрастием пишут мне и другие арестованные, которые сейчас находятся в ссылке. Пишут и просят довести до Вашего сведения о том, как их допрашивали, как из них сделали врагов.

    ((Там же. Стр. 101))

    > Надо тщательно перепроверить дела осужденных по Ростовской области в прошлом и нынешнем году, т. к. многие из них сидят напрасно.

    ((Там же. Стр. 103))

    Совершенно очевидно, что гриф этот — не что иное, как условный код. Что пометка «Невозможно проверить» означает: «А вот это проверять не следует».

    Идти по следам таких негласных ежовских указаний предстояло человеку в этих делах весьма опытному — М. Ф. Шкирятову. Он, как мы знаем, пять лет назад уже побывал в Вешенской, разбираясь с тогдашними шолоховскими жалобами. О том, чтобы и сейчас разбираться с его жалобами поручили именно ему, Шолохов Сталина просил сам. Заключая свое письмо вождю, он писал:

    > Дорогой т. Сталин!.. Пришлите комиссию из больших людей нашей партии, из настоящих коммунистов, которые распутали бы этот клубок до конца...

    Пришлите по делам арестованных коммунистов М. Ф. Шкирятова. Он знает очень многих людей здесь по 1933 г., ему будет легче ориентироваться, и кого-нибудь из заместителей т. Ежова.

    ()

    Сталин эту шолоховскую просьбу удовлетворил. «Распутывать клубок» послали Шкирятова, придав ему в помощь В. Е. Цесарского, бывшего в то время, правда, не заместителем Ежова, а всего лишь начальником IV отдела Главного управления НКВД СССР.

    Изучив письмо Шолохова, испещренное пометками Ежова («Проверить» и «Невозможно проверить»), они сделали свои выводы. Похоже даже, что руководствовались они не столько этими пометками, сколько собственным разумением. Как бы то ни было, итог проведенного ими разбирательства был тот же, что в 1933 году: «Бывают ошибки, но линия правильная». Да и сами эти «отдельные ошибки» в их изложении выглядят какими-то мелкими, несущественными, даже ничтожными, ни в какой мере не портящими общую радостную картину нашей жизни. А посему и наказывать за эти «ошибки» никого не надо:

    > В результате расследования фактов, изложенных т. Шолоховым в его письме, установлено:

    1. Заявление т. Шолохова об арестах большого количества невинных людей, в том числе лиц, арестованных по оговору в связи с делом Лугового, Логачева и Красюкова, не подтвердилось. Имели место лишь отдельные ошибки, которые мы исправили (дела Лимарева, Дударева, Тютькина).

    лиц не был связан с делом т. Лугового, Логачева и Красюкова. Арестованы они были по показаниям других лиц.

    3. В результате допроса арестованных (Лимарева, Тютькина, Дударева, Кузнецова, Мельникова, Точилкина, Гребенникова и Громославского) не подтвердилось также заявление т. Шолохова, что будто бы к арестованным в органах НКВД Ростовской области применяются методы физического воздействия.

    4. Не подтвердилось и заявление т. Шолохова о том, что со стороны районного отделения НКВД против него была организована травля. Нами установлено, что заявление на Сидорова состряпано врагом Молчановым-Благородовым с единственной целью — дискредитировать т. Шолохова. Тов. Шолохов в этом убедился сам при допросе Молчанова.

    5. Но несомненным остается одно, что поводом для заявления т. Шолохова по вопросу о травле против него послужил тот факт, что во время ареста т. Лугового, Логачева и Красюкова (теперь реабилитированных) в Райотделении НКВД и среди отдельных работников района действительно велись разговоры такого характера, что т. Шолохов был очень близок к арестованным и как это он мог проглядеть их.

    6. Что же касается вопроса о привлечении к ответственности работников Вешенского и Миллеровского отделений НКВД т. т. Сперанского, Тимченко и Кравченко, то мы считаем, что делать это нецелесообразно. У этих работников НКВД были отдельные ошибки в их работе, но в данное время они за свои ошибки наказаны т. Ежовым. Тов. Сперанский переведен тов. Ежовым на работу в Колыму, а т. Тимченко переброшен в другой район и ему сделаны указания на допущенные ошибки. А тов. Кравченко, который работал незначительное время в Вешенском районе, мы считаем нецелесообразным его привлекать к ответственности.

    (—127))

    Даже и травли Шолохова «со стороны районного отделения НКВД», оказывается, никакой не было. Просто «среди отдельных работников района... велись разговоры такого характера, что т. Шолохов был очень близок к арестованным и как это он мог проглядеть их».

    Это уже была прямая и откровенная ложь, о чем Сталин не мог не знать:

    > Недовольный результатом расследования Шкирятова и Цесарского, завершенного к маю 1938 года, Шолохов вновь обратился к Сталину относительно произвола в Ростовской области; ему удалось встретиться со Сталиным 23 октября, беседа продолжалась около часа; во время разговора в кабинет был приглашен Ежов. Очевидно, его присутствие было связано с заданием И. С. Погорелову, который по приказу НКВД собирал компромат на Шолохова для обоснования ареста. Вероятно, Сталин дал Ежову указание немедленно разобраться и доложить.

    Через неделю, 31 октября, в кабинете Сталина состоялось заседание, которое продолжалось больше двух часов; на нем присутствовали Сталин, Молотов, Маленков, Ежов, Шолохов, Луговой (секретарь Вешенского райкома партии, освобожденный из-под ареста благодаря ходатайству Шолохова), Погорелов и четыре сотрудника местного НКВД. По воспоминаниям Лугового, Шолохов жаловался на преследования со стороны НКВД, который стряпает ложные свидетельства, «доказывающие», что он враг народа. Сталин спросил у одного из работников НКВД, давали ли ему указание оклеветать Шолохова и давал ли он какие-либо поручения Погорелову. Тот ответил, что такие указания он действительно получал и что они были согласованы с Ежвым. Ежов, однако, возразил, что он подобных распоряжений не делал. По воспоминаниям Погорелова, Сталин добавил, что Евдокимов дважды запрашивал его санкцию на арест Шолохова, но Сталин отклонил прошение как необоснованное.

    («Сталинский питомец» — Николай Ежов. М., 2008. Стр. 176-177))

    По дошедшим до нас документам и воспоминаниям участников, весь ход разбирательства этого «шолоховского дела» можно дополнить некоторыми небезынтересными подробностями.

    Сталин принял Шолохова 23 октября в 18.30 и беседовал с ним до 19.20. В 19.00 явился вызванный по распоряжению Сталина Ежов. Разговор шел об И. С. Погорелове, которому органами НКВД было поручено нелегально собрать компромат на Шолохова, чтобы добиться его ареста. Об этом провокационном задании НКВД И. С. Погорелов рассказал Луговому и Шолохову. Так что Шолохову было что Рассказать Сталину во время этой их встречи.

    Выслушав Шолохова, Сталин поручил Ежову разобраться, поручение это, видимо, было дано в таком непререкаемом тоне, что разбираться Ежову пришлось в самом срочном порядке.

    Новое, расширенное заседание у Сталина, посвященное рассмотрению этого дела, состоялось 31 октября. Кроме Сталина на нем присутствовали Молотов, Каганович и Маленков. В 16.15 на заседание были приглашены — Ежов, Шолохов, Погорелов, Луговой, представители Управления НКВД по Ростовской области и отделения НКВД по Вешенскому району Гречухин, Щавелев, Коган, Лудищев.

    > Шолохов выступал два раза и несколько раз отвечал на реплики. Он сказал, что вокруг него органами НКВД, органами разведки ведется провокационная, враждебная по отношению к нему работа, что органы НКВД стряпают материалы в доказательство того, что он якобы враг народа и ведет вражескую работу. Что работники НКВД у арестованных ими людей под дулом пистолета добывают материалы, ложно свидетельствующие о том, что он, Шолохов, враг народа. Что такое положение дел в районе и области нетерпимо, таким путем на честных, преданных партии людей клевещут, их оговаривают, изображают врагами народа. Шолохов прямо и твердо сказал, что он просит Центральный Комитет партии оградить его от подобных актов произвола.

    Сталин спросил у Когана, давали ли ему задание оклеветать Шолохова и давал ли он какие-либо поручения Погорелову. Коган ответил, что такие поручения он получал от Григорьева и что они, эти поручения, были согласованы с Ежовым. Ежов встал сейчас же и сказал, что он об этом ничего не знал и таких поручений не давал.

    Тогда Сталин спросил у Лудищева, что ему известно об этом. Лудищев встал, опустил руки по швам и не сказал ни да, ни нет, показав этим, что он «солдат партии»: что прикажут, то он и сделает.

    ((П. Луговой. С кровью и потом. Из записок секретаря райкома. «Судьба Шолохова». Специальный выпуск «Литературной России», № 1, 23 мая 1990 г. Стр. 8))

    — сперва Когану, а потом Лудищеву, — свои вопросы, Сталин, конечно, знал, что эти «солдаты партии» послушно исполняли то, что им было приказано. И даже прекрасно знал, от кого исходил этот приказ. Сам тут же его и назвал:

    > Евдокимов ко мне приходил два раза и требовал санкции на арест Шолохова за то, что он разговаривал с бывшими белогвардейцами. Я Евдокимову сказал, что он ничего не понимает ни в политике, ни в жизни. Как же писатель должен писать о белогвардейцах и не знать, чем они дышат?

    ((И. Погорелов. Больше, чем друг. Отрывок из письма. «Судьба Шолохова». Спецвыпуск «Литературной России». № 1, 23 мая 1990 г. Стр. 10))

    Е. Г. Евдокимов был фигурой куда более крупного масштаба, чем приглашенные на то заседание Гречухин, Щавелев, Коган и Лудищев.

    В 1931—1933 гг. он был полномочным представителем ОГПУ сперва в Средней Азии, а потом на Северном Кавказе. А с 1934 года — первым секретарем Северо-Кавказского крайкома партии, затем — до сентября 1937-го первым секретарем Азово-Черноморского крайкома, а с сентября 1937-го и в начале 1938-го — первым секретарем Ростовского обкома.

    «Большой террор» называет Е. Г. Евдокимова «закадычным другом Сталина». Другом, а тем более закадычным, наверно, не был (у Сталина вообще не могло быть друзей), но доверенным лицом Сталина он безусловно был. Об этом свидетельствует уже один тот факт, что именно им, Евдокимовым, Сталин хотел заменить Филиппа Медведя на посту главы ленинградского НКВД, когда готовил убийство Кирова. Этому намерению Сталина решительно воспротивился Киров, заявив, что такие перемещения не могут быть предприняты без ведома ленинградского обкома. И тогда в Ленинград был отправлен другой верный сталинский пес - Иван Запорожец.

    Чекистская карьера Евдокимова началась со знаменитого Шахтинского дела.

    > Шахтинский процесс был пущен в ход уполномоченным ОГПУ на Кавказе Е. Г. Евдокимовым... Е. Г. Евдокимов сообщил о наличии в городе Шахты и его районе многочисленной вредительской организации, состоящей из старорежимных инженеров. Сам Евдокимов — в прошлом уголовник, выпущенный из тюрьмы во время революции, присоединившийся к большевикам и отличившийся в Гражданской войне. Он сумел сблизиться со Сталиным, получил немало отличий и в течение ряда лет сопровождал «вождя» в отпуск.

    Говорят, что когда Менжинский просмотрел рапорт Евдокимова, он заметил в нем полное отсутствие доказательств. Евдокимов заявил, что отдельные частные письма подозреваемых инженеров зашифрованы, но признал, что не смог их расшифровать. Менжинский пригрозил, что, если в течение двух недель ему не будут представлены достаточные основания дела, он сам обвинит Евдокимова во вредительстве... Оказавшись в затруднительном положении, Евдокимов поехал прямо к Сталину. Сталин... дал ему «зеленую улицу». Евдокимов вернулся и арестовал инженеров. Менжинский, поддержанный Рыковым и Куйбышевым (по понятным причинам Куйбышев, как председатель ВСНХ, был сильно задет), решительно протестовал. Сталин заставил их замолчать...

    ((Роберт Конквест. Большой террор. Firenze, 1974. Стр. 989-990))

    Но почему же в таком случае 31 октября «на ковер» вызвали представителей управления НКВД по Ростовской области и отделения НКВД по Вешенскому району и не вызвали его — главного инициатора разбиравшегося на том заседании «шолоховского дела»?

    В этом не было надобности, потому что судьба Е. Г. Евдокимова к тому времени уже была решена.

    Шолохов свое письмо Сталину отправил в феврале. А в мае Евдокимов был уже снят с должности первого секретаря Ростовского обкома и назначен заместителем Ежова. Полгода тому назад это было бы неслыханное повышение. Сейчас же это было даже не понижение, а — падение

    Какое же это падение? — быть может, удивится мало что понимающий в тех делах современный читатель. Замнаркома — это, наверно, все-таки побольше, чем секретарь обкома. Да и Ежов как-никак в это время еще оставался наркомом. По-нынешнему — министром.

    Но Н. И. Ежов недолго оставался наркомом водного транспорта. И так же недолго Е. Г. Евдокимов оставался его заместителем.

    > После ареста Ежова обвинили в заговоре против партийного руководства. Он сам показал, что, когда начались аресты в аппарате НКВД, он вместе с Фриновским, Дагиным и Евдокимовым готовился совершить «путч» 7 ноября, в годовщину Великой Октябрьской социалистической революции, во время демонстрации на Красной площади. Они хотели спровоцировать беспорядки, а потом во время паники и замешательства «разбросать бомбы и убить кого-либо из членов правительства». Дагин, который был в НКВД начальником отдела охраны, должен был осуществить теракт, но 5 ноября его арестовали, а через несколько дней — и Евдокимова.

    ((Никита Петров, Марк Янсен. «Сталинский питомец» — Николай Ежов. М., 2008. Стр. 172))

    «дело Шолохова» и Сталин спрашивал у Ежова, давал ли он указание собирать на Шолохова лживый компромат, судьба Ежова и Евдокимова была уже решена.

    Давление пара в котле достигло критической точки, и пришла пора осудить «перегибы», как он сделал это пять лет назад статьей «Головокружение от успехов». Но на этот раз статьей или речью было не обойтись. Надо было предъявить стране главного виновника этих «перегибов», и лучшей кандидатуры на эту роль, чем Ежов, было не найти. Заодно пришлось пожертвовать и «закадычным другом» — Евдокимовым.

    Совещание по «делу Шолохова», проходившее 31 октября 1938 года, было первой ласточкой, предвещавшей падение «железного наркома».

    Вскоре появились и другие, более внятные знаки приближающейся развязки:

    > 14 ноября 1938 года Сталин дал директиву региональным партийным комитетам провести проверку в органах НКВД и очистить их от всех «чуждых» людей, «не заслуживающих политического доверия»; вместо них должны быть назначены кандидаты, утвержденные соответствующими партийными инстанциями... На следующий день Политбюро утвердило директиву ЦК и СНК о приостановлении с 16 ноября всех дел на «тройках», а также и Военными трибуналами и Военной коллегией Верховного суда СССР...

    «Об арестах, прокурорском надзоре и ведении следствия», подготовленное комиссией, в состав которой входили Ежов, Берия, Маленков и другие... В постановлении давалась в целом положительная оценка результатов массовых операций, проведенных НКВД в 1937—1938 годах. Однако отмечалось, что «упрощенное ведение следствия и суда» привело к «крупнейшим недостаткам и извращениям» в работе НКВД и Прокуратуры. Враги народа и шпионы иностранных разведок, внедрившиеся в органы государственной безопасности и систему судопроизводства, «старались всячески запутать следственные и агентурные дела, сознательно извращали советские законы, производили массовые и необоснованные аресты, в то же время спасая от разгрома своих сообщников». Они «совершали подлоги, фальсифицировали следственные документы, привлекая к уголовной ответственности и подвергая аресту по пустяковым основаниям и без всяких оснований, создавали с провокационной целью «дела» против невинных людей». Они ограничивались исключительно получением признания вины от обвиняемого. Постановлением запрещалось проведение массовых операций, ликвидировались «тройки» и устанавливался прокурорский надзор за всеми процедурами по задержанию.

    ((Конец карьеры Ежова. Исторический архив. 1992, № 1. Стр. 125-128))

    Сталин, как всегда, действовал не торопясь, медленно, но верно реализуя хорошо продуманный план. (В состав комиссии, готовившей это обрушившееся на верхушку НКВД постановление СНК СССР и ЦК ВКП(б), вместе с Берией и Маленковым входил и уже ставший в то время наркомом водного транспорта Ежов.)

    Конечно, не письмо Шолохова спровоцировало этот сталинский план. Но его письмо пришлось Сталину как нельзя более кстати.

    Мысль использовать Шолохова в этой большой игре скорее всего явилась у него годом раньше — в сентябре 1937-го, когда он читал докладную записку В. П. Ставского.

    > В крае (Ростов Дон) к Шолохову отношение крайне настороженное. Тов. Евдокимов сказал:

    — Мы не хотим Шолохова отдавать врагам, хотим его оторвать от них и сделать своим!

    Вместе с тем тов. Евдокимов также и добавил:

    Если б это был не Шолохов с его именем, — он давно бы у нас был арестован.

    — сказал, что Луговой до сих пор не сознался, несмотря на явные факты вредительства и многочисленные показания на него.

    На качество следствия обращено внимание краевого Управления НКВД.

    Очевидно, что враги, действовавшие в районе, прятались за спину Шолохова, играли на его самолюбии (бюро райкома не раз заседало дома у Шолохова), пытаются и сейчас использовать его как ходатая и защитника своего.

    ((Писатель и вождь. Переписка М. А. Шолохова с И. В. Сталиным. 1931 —1950 годы. Сборник документов из личного архива И. В. Сталина. Составитель Юрий Мурин. М., 1997, Стр. 72—73))

    Евдокимов, стало быть, уже тогда начал «копать под Шолохова».

    > Тов. Ставский! Попробуйте вызвать в Москву т. Шолохова дня на два. Можете сослаться на меня. Я не прочь поговорить с ним.

    ((Там же. Стр. 147))

    Ставский «попробовал», и встреча Шолохова со Сталиным состоялась. Она продолжалась полтора часа (с 16.30 до 18 часов 25 сентября 1937 года). В кабинете Сталина при этом находились Молотов и Ежов.

    Результатом этой встречи стало освобождение и возвращение на его прежнюю должность арестованного шолоховского друга Лугового.

    — еще не удар, но щелчок, и весьма чувствительный, — по Евдокимову. А может быть, даже уже и по Ежову.

    Вряд ли стоит тут толковать о том, что, решив поддержать Шолохова (и тогда, и год спустя — в 38-м), Сталин менее всего руководствовался соображениями справедливости.

    Попади к нему письмо Шолохова о недопустимости методов, которыми пользуются в НКВД, не на исходе, а в разгаре «ежовщины», реакция Сталина была бы совершенно иной. Если бы он почему-либо счел это целесообразным, Сталин пожертвовал бы и Шолоховым с такой же легкостью, с какой он пожертвовал своим «закадычным другом» Евдокимовым.

    Чтобы это мое утверждение не выглядело совсем уж бездоказательным, приведу короткую запись, сделанную К. И. Чуковским в его дневнике 18 февраля 1964 года:

    > Сейчас ушел от меня Влад. Семенович Лебедев. Вот его воззрения, высказанные им в долгой беседе...

    «Вы, К. И., не знаете, а у меня есть документы, доказывающие, что Сталин намеревался физически уничтожить Шолохова. К счастью, тот человек, который должен был его застрелить, в последнюю минуту передумал. Человек этот жив и сейчас».

    ((Корней Чуковский. Собр. соч. Том 13. Дневник. 1936—1969. М., 2007. Стр. 383))

    Владимир Семенович Лебедев, с которым К. И. Чуковский беседовал в Барвихе, был в то время помощником Н. С. Хрущева. Так что не исключено, что в его распоряжении действительно имелись такие документы. Хотя, по правде говоря, трудно представить, чтобы Сталин отказался от своего намерения физически уничтожить Шолохова только потому, что человек, которому поручено было его застрелить, вдруг передумал.

    Одно только тут не вызывает сомнений: если бы Сталин по каким-то своим соображениям и впрямь решил расправиться с Шолоховым, он вряд ли дал бы команду арестовать его. Скорее всего решил бы устранить его именно вот так, как рассказал об этом Чуковскому Лебедев. Как Кирова. Или как Михоэлса, о способе устранения которого — это слышала его дочь Светлана — он сказал: «Тогда — автомобильная катастрофа».

    * * *

    Шолохов не мог не понимать, что ходит по краю пропасти.

    Хорошо зная Сталина, он понимал, что тот не забыл его дерзкого ответа на вопрос: «Говорят, вы много пьете, товарищ Шолохов?» — «От такой жизни запьешь, товарищ Сталин!»

    И уж во всяком случае, понимал, что Сталин не забыл еще более дерзкий его призыв «покончить с постыдной системой пыток, применяющихся к арестованным». Наверняка ведь знал — а не знал, так догадывался, — что эта «постыдная система» была спущена «органам» самим Хозяином.

    Но еще большую угрозу, чем память об этих двух эпизодах, которые могли вызвать неудовольствие и даже гнев вождя, несло в себе одно тайное обстоятельство его личной жизни, о котором Сталину было хорошо известно.

    * * *

    Биограф Шолохова В. Осипов касается этой темы вскользь, одной фразой, как всегда у него, не столько оправдывающей, сколько возвышающей героя его повествования:

    > ... Принимает участие в подготовке тематического — о казачестве — выпуска популярного журнала «СССР на стройке». И стойко сносит злоумышленные слухи и сплетни о себе, что стал любовником жены самого Ежова — Евгении Соломоновны Хаютиной.

    ((Валентин Осипов. Шолохов. М., 2008. Стр. 259))

    Две эти фразы состыкованы по принципу «в огороде бузина, а в Киеве дядька», и складывается впечатление, что нелепая и бессмысленная эта «состыковка» говорит только лишь о литературной неумелости автора. Что правда, то правда: литературная неумелость и даже беспомощность автора этой неуклюжей конструкции очевидна. Но при всем при том между этими двумя, как будто никак не связанными меж собой фактами (тем, что Шолохов «принимает участие в подготовке тематического выпуска журнала «СССР на стройке», и тем, что он «стойко сносит слухи и сплетни о себе, что стал любовником жены Ежова») действительно существует некоторая связь.

    Дело в том, что жена Ежова в это время была редактором журнала «СССР на стройке», а Шолохов действительно был ее любовником.

    У Евгении Соломоновны Хаютиной до того, как она стала женой Ежова, было несколько фамилий. Девичья ее фамилия была Фейгенберг. Родилась она в 1904 году в Гомеле. Там же в юном возрасте вышла замуж за Лазаря Хаютина. Но скоро с ним развелась и стала женой журналиста и дипломата Александра Гладуна, обретя таким образом еще одну фамилию. С сентября 1926 года они с Гладуном жили в Лондоне, но в мае 1927-го после разрыва дипломатических отношений между Лондоном и Москвой были высланы из Великобритании. Гладун вернулся в Москву, а Евгения некоторое время еще оставалась за границей — работала машинисткой в советском торгпредстве в Берлине. (Там, кстати, она познакомилась с Бабелем, с которым у нее тогда же завязался роман.) Но в Берлине она задержалась ненадолго. Вскоре вернулась в Москву, в дом мужа. И тогда же познакомилась с Ежовым.

    Арестованный в 1938 году Гладун на допросе показал:

    > Она называла Ежова восходящей звездой, и поэтому ей было выгоднее быть с ним, чем со мной.

    ((Никита Петров, Марк Янсен. «Сталинский питомец» — Николай Ежов. М., 2008. Стр. 28))

    Став женой Ежова, она первое время работала машинисткой в «Крестьянской газете», редактором которой был Семен Урицкий. Урицкий (с которым у нее тоже был роман — дама была любвеобильная) освободил ее от обязанностей машинистки и сделал журналисткой. Так стала она редактором журнала «СССР на стройке». Не главным, конечно. (Пост главного редактора этого журнала последовательно занимали Урицкий, Пятаков, Межлаук, Косарев.)

    Впрочем, некоторые литературные знакомства у нее сохранились еще с более ранних, одесских времен. Скорее всего именно там, в Одессе, а не в Берлине впервые встретилась она и с Бабелем.

    Об этом я слышал от С. И. Липкина, которому однажды тоже случилось побывать в том ежовском салоне.

    Собственно, салона тогда еще не было. Салон возник позже. А это был, если можно так выразиться, эмбрион будущего салона.

    Юного Липкина туда затащил его старший товарищ — Багрицкий.

    — точную и строгую, хоть и стихотворную.

    Нет, правильнее было бы выразиться иначе: не «хоть и стихотворную», а точную и строгую именно потому, что стихотворную:

    Мы направлялись в гости. Он с собой
    Взял и меня, чтоб одному домой

    Не возвращаться в стуже долгой ночи.
    «Путиловский рабочий,

    Как говорится, парень от станка,
    Работает инструктором Цека.

    Жена — бабец что надо, одесситка,
    Моя приятельница»... Вот калитка


    Они в хоромах стали жить потом...

    Сама хозяйка нам открыла дверь.
    Что в отошедшем вижу я теперь?

    Авторитарную непринужденность;

    Однако, там, где нужно, к полноте;
    При этом ноги тонкие; и те

    Глаза, что нравились великороссам —
    Тем выдвиженцам кряжистым, курносым;


    Партийно-артистический словарь...

    Нам приготовили домашний стол.
    Был лишь один нерусский разносол —

    Со шкваркой редька. И лафитник с горькой

    И смех, и «я люблю лесную глушь»,
    И как-то странно появился муж, —

    Как будто ниоткуда, не из двери.
    Воображенье или суеверье?


    Почти что карлик. Был наполнен рот

    Несхожими зубами — будто в разных
    Ртах реквизированными. Приказных

    Снабжали, вероятно, в старину

    Он резко подошел и к нам спиною
    Зачем-то постоял перед ночною

    Безмолвной тьмой, придвинув лоб к стеклу,
    И, повернувшись, пригласил к столу.

    «Так, значит, мы соседи», —
    И перестал участвовать в беседе.

    Поэт с хозяйкой вспоминали юг,
    «Зеленой лампы» одаренный круг,

    Потом он стал читать. Читал с подъемом,

    Хозяйка сделала глазами знак:
    Мол, восторгись. Хозяин-вурдалак

    Сказал, вульгарно ставя ударенье:
    «Иметь было бы неплохо точку зренья:


    А стиль у вас, что говорить, речист».

    Кто мог предположить, что мы в берлоге
    Бесовской? Что уродец кривоногий,

    Сей недоумок бедный сатана,

    Этот портрет хозяина «салона» написан, конечно, не только по живым тогдашним впечатлениям. На тогдашние явно наложились более поздние, когда вчерашний путиловский рабочий, ставший инструктором ЦК, превратился в вурдалака, под взглядом которого покрывались холодным потом даже главные властители страны. Но меня этот стихотворный мемуар привлек портретом не хозяина, а — хозяйки. Дама, стало быть, была не только любвеобильная, но и литературная и к роли хозяйки литературного салона примеривалась давно.

    Салон, — впрочем, уже не этот, а настоящий салон, который возник, когда из подмосковного деревянного дома с мезонином они переехали в каменные хоромы в центре столицы, — был не только литературный. Евгения Соломоновна привечала не только писателей, но и ученых, дипломатов, артистов. Постоянными гостями ее салона были Лев Кассиль, Самуил Маршак, Леонид Утесов, Михаил Кольцов, знаменитый полярный исследователь Отто Юльевич Шмидт, тогдашний наркоминдел Максим Литвинов.

    Далеко не все из тех, кто был близок с Евгенией Ежовой, уцелели. Некоторые из них за эту близость к влиятельной и любвеобильной даме заплатили жизнью. Репрессирован был ее первый муж — Хаютин. Арестован и вскоре расстрелян второй — Гладун. Погибли в сталинских застенках Бабель, Михаил Кольцов и Иван Катаев. Погиб (тоже был расстрелян) и бывший комсомольский вожак Александр Косарев. У каждого из них, разумеется, было свое дело. (Косарев, например, проходил по так называемому «комсомольскому заговору».) Но каждому при этом инкриминировали и связь с женой Ежова. И у самого Ежова допрашивающие его следователи тоже почему-то с особым интересом выпытывали, кто из постоянных гостей его жены были ее любовниками. (Он назвал Бабеля, Шмидта и Косарева).

    По этой же линии чекисты «разрабатывали» и Шолохова.

    «разложении») собирался еще до его ареста. И описание растленного морального облика жены опального наркома в этих документах, разумеется, тоже заняло немалое место:

    > ИЗ ЗАЯВЛЕНИЯ АРЕСТОВАННОГО

    ДАГИНА И. Я.

    БЫВШЕГО НАЧАЛЬНИКА 1 ОТДЕЛА

    ГУГБ НКВД СССР

    15 ноября 1938 г.

    Считаю необходимым привести известные мне данные о семье, жене и близких людях Ежовых.

    Жена Ежова — Евгения Соломоновна — постоянно находится в окружении двух «Зин» — «большой» Зины и «малой», как их зовут в семье Ежовых. Обе Зины весьма подозрительные особы, находятся целиком на иждивении Ежова. Ведут разгульный образ жизни. Одна из Зин работает в ВОКСе, вращается в кругу иностранцев.

    ((Никита Петров, Марк Янсен. «Сталинский питомец» — Николай Ежов. М., 2008. Стр. 352))

    «Зины» были арестованы, обвинены в том, что были завербованы женой Ежова Е. С. Хаютиной-Ежовой и вместе с ней занимались шпионажем в пользу иностранных разведок. Обе впоследствии были расстреляны. Но перед тем как их дела были окончательно «оформлены», разумеется, допрашивались. И в протоколах допросов второй «Зины» довольно большое место уделено Шолохову. Точнее — отношениям Шолохова с Е. С. Ежовой.

    К шпионажу в пользу иностранных разведок этот сюжет вроде отношения не имел. Но он почему-то вызвал пристальный интерес следователей.

    Показания о связи Егении Ежовой с Шолоховым на следствии дала «Зина малая» — Зинаида Фридриховна Гликина, референт по США в иностранной комиссии Союза советских писателей. Она была самой близкой и самой давней — еще по Гомелю — подругой Е. С. Хаютиной. От «Зины малой» у Евгении не было никаких тайн, и о романе своей ближайшей подруги с знаменитым писателем она рассказывала следователю долго и обстоятельно, не гнушаясь самыми мелкими и не особенно интересными подробностями и деталями. Это обилие мало что значащих подробностей удивляет не столько тем, что они появились в ее показаниях, сколько тем, что следователь почему-то решил все эти не идущие к делу подробности сохранить в протоколе. Создается даже впечатление, что он своими вопросами направлял, нацеливал подследственную на эти подробности.

    Перечислив трех законных мужей любимой подруги и длинную вереницу ее именитых любовников, дойдя до Шолохова, она сразу объявляет, что эти ее показания представят для следствия особый интерес:

    > Теперь хочу довести до сведения следствия о заслуживающем особого внимания обстоятельстве интимной связи Хаютиной-Ежовой с писателем Шолоховым...

    — а может быть, даже и вписана в протокол допроса — самим следователем.

    Каковы же были эти обстоятельства, заслуживающие, по мнению подследственной, а скорее всего и допрашивающего ее следователя особого внимания?

    Начинает она с их первой встречи:

    «Весной 1938 г. Шолохов приезжал в Москву и был на приеме у Ежова, после чего Ежов пригласил его к себе на дачу. Тогда Евгения впервые увидела Шолохова. Они сразу друг другу понравились». (Обстоятельство, как вы понимаете, заслуживающее особого внимания.)

    Летом 1938 г. Шолохов снова оказался в Москве. На этот раз он уже по собственной инициативе встретился с Евгенией — в редакции журнала «СССР на стройке», где она работала, — «под видом, — как записано в протоколе, — своего участия в выпуске номера, посвященного Красному казачеству». Завершив деловую часть встречи, Шолохов стал ждать, когда освободится от работы Евгения. Дождавшись, проводил ее домой.

    > Из разговоров, происходивших между ними, — говорится далее в протоколе, — явствовало, что Хаютина-Ежова нравится Шолохову как женщина. Однако особая интимная близость между ними установилась позже. Кстати сказать, Ежов был осведомлен от Хаютиной-Ежовой в том, что ей нравится Шолохов.

    В августе 1938 года Шолохов опять приехал в Москву. На сей раз он заявился в редакцию журнала «СССР на стройке» с Фадеевым. Они пригласили Евгению пообедать с ними в гостинице «Националь».

    Возвратившись домой поздно вечером, она рассказала мужу, где и с кем провела вечер. Узнав, что она была у Шолохова в «Национале», Ежов пришел в ярость.

    > В связи с этим случаем, — рассказывает далее Гликина, — мне стал известен один из секретных методов органов НКВД по наблюдению за интересующими его лицами. Я узнала о существовании, в частности в гостинице «Националь», специальных аппаратов, посредством которых производится подслушивание разговоров между отдельными людьми, и что эти разговоры до мельчайших деталей фиксируются стенографистками.

    Я расскажу сейчас, как все это произошло.

    «Национале», он снова был в редакции журнала и пригласил Хаютину-Ежову к себе в номер. Она согласилась, заведомо предчувствуя стремление Шолохова установить с ней половую связь.

    Хаютина-Ежова пробыла у Шолохова в гостинице «Националь» несколько часов...

    На другой день поздно ночью Хаютина-Ежова и я, будучи у них на даче, собирались уже было лечь спать. В это время приехал Ежов. Он задержал нас и пригласил поужинать с ним. Все сели за стол. Ежов ужинал и много пил, а мы только присутствовали как бы в качестве собеседников.

    Далее события разыгрались следующим образом.

    После ужина Ежов в состоянии заметного опьянения и нервозности встал из-за стола, вынул из портфеля какой-то документ на нескольких листах, обратившись к Хаютиной-Ежовой, спросил: «Ты с Шолоховым жила?» После отрицательного ее ответа Ежов с озлоблением бросил его в лицо Хаютиной-Ежовой, сказав при этом: «На, читай!»

    наедине. Но в это время Ежов подскочил с Хаютиной-Ежовой, вырвал из ее рук документ, ударил ее этим документом по лицу и, обращаясь ко мне, сказал: «Не уходите, и вы почитайте!» При этом Ежов бросил мне на стол этот документ, указывая, какие места читать.

    Взяв в руки этот документ и частично ознакомившись с его содержанием, с таким, например, местом: «Тяжелая у нас с тобой любовь, Женя», «уходит в ванную», «целуются», «ложатся» и — «женский голос: — Я боюсь...», я поняла, что этот документ является стенографической записью всего того, что происходило между Хаютиной-Ежовой и Шолоховым у него в номере и что это подслушивание организовано по указанию Ежова.

    После этого Ежов окончательно вышел из себя, подскочил к стоявшей в то время у дивана Хаютиной-Ежовой и начал ее избивать кулаками в лицо, грудь и другие части тела. Лишь при моем вмешательстве Ежов прекратил побои, и я увела Хаютину-Ежову в другую комнату... В связи со всей этой историей Ежов был сильно озлоблен против Шолохова, и когда Шолохов пытался несколько раз попасть на прием к Ежову, то он его не принял.

    Спустя примерно месяца два с момента вскрытия обстоятельств установившейся между Хаютиной-Ежовой с Шолоховым интимной связи Ежов рассказывал мне о том, что Шолохов был на приеме у Л. П. Берии и жаловался на то, что он — Ежов — организовал за ним специальную слежку и что в результате разбирательством этого дела занимается лично И. В. Сталин.

    ((Виталий Шенталинский. Донос на Сократа. Ш, 2001. Стр. 420-422))

    «интимной связи Хаютиной-Ежовой с писателем Шолоховым». Хотя и такой интерес тоже мог иметь место: обвинение в «бытовом разложении» будущего фигуранта того или иного политического дела у Сталина очень часто предшествовало обвинениям политическим, а иногда оба эти обвинения сплетались и в один узел.

    Но обвинения, которые собирались предъявить жене «железного наркома», с самого начала носили характер сугубо политический. И ее реплика «Я боюсь», записанная подслушивающим устройством во время ее любовного свидания с Шолоховым, отнюдь не означала, что она боится разоблачения этой — или какой-нибудь другой ее любовной связи.

    Сцена, которую Ежов устроил жене в присутствии 3. Гликиной, была не сценой ревности. И его вопрос «Ты с Шолоховым жила?» тоже был продиктован не оскорбленными чувствами обманутого мужа, а совсем другими опасениями и страхами.

    Любовные связи жены не больно волновали Ежова. Прекрасно зная механизм создания всех тогдашних политических дел, будучи даже одним из создателей этого механизма, он опасался, — и эти его опасения вскоре подтвердились, — что любовные связи Евгении будут рассматриваться как шпионские или — еще того хуже! — террористические. И разоблачение этих ее связей с теми, кого Сталин захочет объявить врагами народа, угрожает не только ей, но и ему тоже. Может быть, даже ему в первую очередь.

    Именно поэтому, а не из-за ее супружеских измен, он решил с Евгенией развестись.

    Услышав об этом, Евгения пришла в отчаяние. Хорошо зная, в каком мире она живет, она прекрасно понимала, что развод с мужем-наркомом означает не просто крах всего ее семейного благополучия и потерю ее высокого социального статуса. Если муж решил с ней развестись, значит, она обречена. И спасти ее теперь может только один человек. Вернее, не спасти, а — помиловать. Потому что только от него одного зависит решение ее судьбы.

    На следующий же день — 19 сентября 1938 года — она пишет Сталину:

    > Вчера Николай Иванович сказал мне, что мы должны развестись. Из того, что он меня долго расспрашивал о моих встречах с разными знакомыми, я поняла, что его вчерашнее решение вызвано не чисто личными причинами, то есть не охлаждением ко мне или любовью к другой женщине. Я почувствовала, что это решение вызвано какими-то политическими соображениями, подозрениями в отношении меня.

    ((Никита Петров, Марк Янсен. «Сталинский питомец» — Николай Ежов. М., 2008. Стр. 175))

    «боевым другом и товарищем» своего мужа. И более всего ее угнетает, что эти подозрения «в отношении нее» бросают тень на него.

    Сталин на это ее письмо не ответил.

    А положение ее с каждым днем становилось все более угрожающим. Шли аресты людей из ближайшего ее окружения. Именно в это время был арестован один из бывших ее любовников Семен Урицкий, который на первых же допросах дал показания, разоблачающие его бывшую любовницу в преступных связях, — в частности, в любовной связи с И. Бабелем.

    Последним знаком приближающегося конца стал арест обеих «Зин» — уже известной нам Зинаиды Гликиной и другой близкой подруги Евгении Зинаиды Кориман, в то время работавшей техническим редактором журнала «СССР на стройке».

    В отчаянии Евгения снова обращается к Сталину:

    > Умоляю Вас, товарищ Сталин, прочесть это письмо. Я все время не решалась Вам написать, но более нет сил. Меня лечат профессора, но какой толк из этого, если меня сжигает мысль о Вашем недоверии ко мне. Клянусь Вам моей старухой матерью, которую я люблю, Наташей, всем самым дорогим мне и близким, что я до последних двух лет ни с одним врагом народа, которых я встречала, никогда ни одного слова о политике не произносила, а в последние 2 года, как все честные советские люди ругала всю эту мерзостную банду...

    Я не могу задерживать Ваше внимание, поручите кому-нибудь из товарищей поговорить со мной. Я фактами из моей жизни докажу мое отношение к врагам народа, тогда еще не разоблаченным.

    Товарищ Сталин, дорогой, любимый, да, да, пусть я опорочена, оклеветана, но Вы для меня и дорогой и любимый, как для всех людей, которым Вы верите. Пусть у меня отнимут свободу, жизнь, я все это приму, но вот права любить Вас я не отдам, как это сделает каждый, кто любит страну и партию. Я клянусь Вам еще раз людьми, жизнью, счастьем близких и дорогих мне людей, что я никогда ничего не делала такого, что политически могло бы меня опорочить. В личной жизни были ошибки, о которых я могла бы Вам рассказать... Но это уж личное. Как мне невыносимо тяжело, товарищ Сталин, какие врачи могут вылечить эти вздернутые нервы от многих лет бессонницы, этот воспаленный мозг, эту глубочайшую душевную боль, от которой не знаешь, куда бежать. А умереть не имею права. Вот и живу только мыслью о том, что я честна перед страной и Вами.

    У меня ощущение живого трупа. Что делать?..

    Простите, я не могла больше молчать.

    ((Там же. Стр. 352—353))

    Но и на это, совсем уже отчаянное, можно даже сказать, истерическое ее письмо Сталин тоже не ответил.

    Письмо это было отправлено из санатория имени Воровского — небольшой лечебницы на окраине Москвы для пациентов, страдающих нервными расстройствами, куда ее поместил Ежов. Точная дата его отправления неизвестна. Известно только (по регистрационному штампу), что получено оно было 17 ноября. А 19-го Е. С. Хаютина-Ежова в результате передозировки номинала впала в бессознательное состояние и через два дня умерла.

    Ежову на следствии в числе многих других обвинений было предъявлено и обвинение в том, что он будто бы отравил свою жену. Но в этом он если и повинен, то не прямо, а — косвенно.

    — тоже арестованный и впоследствии расстрелянный — на допросе показал, что Ежов, получив от Евгении из больницы письмо, послал ей снотворное. Потом он взял какую-то безделушку (статуэтку гнома) и велел горничной отнести ее Евгении: это был условный знак, что она должна отравиться.

    Когда Константинов — позже — спросил у Ежова, почему Евгения покончила с собой, тот ответил:

    — Мне думаешь легко было расставаться с Женькой! Хорошая она была баба, а вот пришлось принести ее в жертву, потому что себя надо спасать.

    А после похорон (на которых он не соизволил присутствовать) на тот же вопрос, заданный ему кем-то из близких, ответил так:

    — Женя хорошо сделала, что отравилась, а то бы ей хуже было.

    «покушения на товарища Сталина».

    Обвинили же в этом ее «подельника» Бабеля.

    > ИЗ ДОПРОСА И. Э. БАБЕЛЯ

    НА ЗАСЕДАНИИ ТРОЙКИ,

    ПРИГОВОРИВШЕЙ ЕГО

    — У вас были связи с Ежовым?

    — С Ежовым никаких террористических разговоров у меня не было.

    — Вы показали на следствии о том, что на Кавказе готовилось покушение на товарища Сталина.

    — Я слышал такой разговор в Союзе писателей...

    — Ну, а подготовка убийства Сталина и Ворошилова шайкой Косарева и Ежовой?

    — Это тоже выдумка. С Ежовой я встречался, она была редактором журнала «СССР на стройке», а я там работал.

    ((Виталий Шенталинский. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М., 1995. Стр. 78))

    Никакие «отпирательства» Бабелю не помогли. Все эти обвинения фигурируют и в приговоре:

    > Именем Союза Советских Социалистических Республик... Военная коллегия... рассмотрела дело... Установлено... будучи связанным с женой врага народа Ежова... был вовлечен в заговорщицкую террористическую организацию... Признав Бабеля виновным... приговорила... Подвергнуть высшей мере наказания — расстрелу... Приговор окончательный... в исполнение приводится немедленно...

    ()

    В начале 60-х я познакомился с Надеждой Августиновной Надеждиной (Адольфи) — вдовой поэта Николая Дементьева (того самого, о котором у Багрицкого: «Коля, не волнуйтесь, дайте мне...»), и она рассказала мне о таком своем разговоре с Бабелем.

    — Двух вещей мне никогда не дано будет испытать, — сказал будто бы Бабель. — Я никогда не буду рожать, и мне никогда не придется сидеть в тюрьме.

    — Не зарекайтесь, Исаак Эммануилович! — возразила она. — Вспомните пословицу: «От тюрьмы да от сумы...»

    — Ну что вы, — отмахнулся Бабель. — При моих-то связях...

    своей неуязвимости, — оказалось причиной его гибели.

    Если бы Сталин по каким-то своим соображениям счел это целесообразным, то же могло бы случиться и с Шолоховым.

    * * *

    Да, Михаилу Александровичу Шолохову было что вспомнить о зловещей реальности времен «культа личности», когда партия разрешила, — а кое-кому так даже и поручила, — об этом вспоминать.

    Впервые информация о том, что Шолохов осмелился переступить «рубеж запретной зоны» и прикоснуться к теме сталинских репрессий, просочилась в печать 1 марта 1960 года. В этот день в «Правде» появилась статья Шолохова, из которой советские читатели узнали, что американский журналист Гаррисон Солсбери сообщил, что в первоначальной версии второй книги «Поднятой целины» главные ее герои — Давыдов и Нагульнов — погибали в сталинских застенках. Шолохов эти «гнусные измышления» американского «борзописца» решительно опроверг. (Статья его называлась: «О маленьком мальчике Гарри и большом мистере Солсбери».)

    Опровержению этому, конечно, грош цена. В то время такие опровержения на страницах советской печати шли потоком. Несколько лет спустя сам Хрущев публично опроверг «ложные слухи» о том, что он будто бы наговорил на магнитофонную пленку и передал на запад свои мемуары. Впоследствии, как мы знаем, выяснилось, что слух этот вовсе не был ложным.

    Существовал ли на самом деле вариант финала «Поднятой целины», о котором сообщал Солсбери, сказать трудно. Полностью исключить эту версию нельзя. Говорили, что прототипом шолоховского Давыдова был Луговой — тот самый секретарь райкома, друг Шолохова, который был арестован, подвергался всевозможным издевательствам и пыткам, а потом, благодаря заступничеству Шолохова, освобожден и возвращен на прежнюю свою должность. Драматическую его судьбу Шолохов вроде вполне мог бы примерять к судьбе своего Давыдова. Но это — маловероятно. В то время такая храбрая задумка вряд ли бы его осенила. Хоть и прогремел уже на весь мир знаменитый закрытый доклад Хрущева, но тут же был дан отбой, продиктованный отчасти событиями в Венгрии, отчасти внутренним ропотом. Нет, в 60-м году это было еще невозможно. «Рано еще, сыро еще...»

    Иное дело — после XXII съезда, ознаменовавшего новый виток разоблачения «культа личности и его последствий». В особенности после того как волею Хрущева на литературный небосклон взошла новая ослепительная звезда: Солженицын. Тут Шолохова вполне — и даже с большим основанием, чем тогда, в случае с Гроссманом, — могло задеть за живое: «Почему какой-то никому не ведомый Солженицын? Почему поручили это важное государственное Дело?»

    Вводить этот мотив в «Поднятую целину» было уже поздно (вторая книга этого романа была завершена в 1959 году), и он решил ввести его в свой новый роман — «Они сражались за Родину».

    Но и тут — опоздал. Совсем другие поручения уже давала в это время своим подручным (так назвал советских писателей Хрущев) наша славная партия.

    > Совсем недавно в московских литературных кругах распространилась удивительная новость: журнал «Октябрь» не будет печатать новые главы из романа Шолохова. Эти главы были уже набраны, но теперь набор рассыпан. Шолохов передал свои главы в «Правду», но ее главный редактор Зимянин также отказался печатать шолоховский роман...

    несколько дней помощник Брежнева сообщил Шолохову, что Л. И. Брежнев не может принять Шолохова ввиду занятости ни сейчас, ни в ближайшем будущем.

    Рассказывают, что Шолохов разразился после этого телефонного звонка самой грубой руганью. «Меня сам Сталин всегда принимал», — кричал он...

    Досталось от Шолохова и руководителям Союза писателей. «Меня, — заявил он им, — больше не приглашайте на свои съезды и совещания». М. А. Шолохов уехал сейчас к себе в Вешенское, оставив литературные верхи в большой растерянности. Говорят даже, что Шолохов в специальном заявлении, которое обсуждалось при закрытых дверях, отказался от всех постов в руководстве Союза писателей...

    В то же время среди литераторов обсуждается вопрос: если журнал «Октябрь» отказался напечатать Шолохова, то примет ли его новые главы такое оригинальное издательство, как «самиздат»? Большинство склоняется все же к тому, что не примет.

    ((М. А. Шолохов попадает в опалу? «Вестник РСХД». Париж. № 91 — 92. Цит. по: Зеев Бар-Селла. Литературный котлован. Проект «Писатель Шолохов». М., 2005. Стр. 269—270))

    «самиздат», тоже было не совсем беспочвенным. Такой опасностью Шолохов в то время не раз грозил Брежневу в посылаемых ему раздраженных телеграммах:

    > ... Мне вовсе не улыбается, если где-нибудь в «Нью-Йорк Тайме» или в какой-нибудь другой влиятельной газете появится сообщение, что вот, мол, уже и Шолохова не печатают, а потом нагородят вокруг этого еще с три короба.

    ((М. А. Шолохов. Собр. соч. в 9 томах. М., 2001-2002. Т. 9. Стр. 229))

    > Третий месяц вопрос с печатанием отрывка остается нерешенным.

    Надо с этим кончать... По Москве (да и не только по Москве) ходят упорные слухи, что уже и «Шолохова не печатают»... Мне не хватает только одного: чтобы в «Нью-Йорк Тайме» или какой-нибудь другой газете на Западе появилась жесткая статья, в которой я был бы причислен к лику находящихся в оппозиции писателей и стоял бы в одной шеренге с Солженицыным и пр.

    ()

    Речь шла о так называемой «лагерной» главе романа «Они сражались за Родину», которая в первоначальном своем виде в печати так никогда и не появилась. О том, что составляло содержание этой главы, рассказывает дочь Шолохова Светлана Михайловна:

    > В первом варианте этой главы (к сожалению, не сохранившемся)... действие разворачивалось в лагере... Картины лагерной жизни, издевательств, допросов и т. д.

    ((С. М. Шолохова. К истории ненаписанного романа. Шолохов на изломе истории. Статьи и исследования. М: Наследие, 1995. Стр. 166—167))

    Существовал ли на самом деле этот почему-то не сохранившийся вариант, или это еще один из множества шолоховских мифов, — бог весть! Но прежде, чем начать это выяснять или хоть обратиться к тому, что от этой «лагерной» главы в романе Шолохова все-таки уцелело, надо напомнить теперь уже основательно подзабытую историю появления так называемой «лагерной темы» на страницах официальной советской печати.

    «Один день Ивана Денисовича», словно бы взрывом водородной бомбы снесший «рубеж запретной зоны», был напечатан с соизволения, — можно даже сказать, по прямому указанию Хрущева. И был момент, когда эта «лагерная тема» стала вдруг не то что дозволенной, разрешенной, а чуть ли даже не приоритетной.

    6 ноября 1962 года (сигнальный экземпляр ноябрьского номера «Нового мира» с «Одним днем Ивана Денисовича» пришел из типографии только 16-го) в «Известиях» вдруг неожиданно появился рассказ Шелеста «Самородок» — о репрессированных коммунистах. Главный редактор «Известий» А. И. Аджубей — зять Хрущева — и по семейному, и по официальному своему положению знавший о предстоящем появлении солженицынской повести, решил перебежать дорогу Твардовскому.

    > Сделано это, как можно полагать, чтобы сбить предстоящий успех Солженицына в журнале и, пользуясь дозволением опасной темы, самим забежать с лагерной сенсацией вперед.

    М. Хитров рассказывает, как А. И. Аджубей волновался, разыскивая чего-нибудь на «лагерную тему».

    Вспомнили, что был какой-то рассказ, присланный из Читы, который давно бросили в редакционную корзину. Текста не нашли, но связались с автором и срочно принимали рассказ по телефону из Читы — и тут же в номер.

    («Новый мир» во времена Хрущева. Дневник и попутное. 1953—1964. М., 1991. Стр. 82. Запись датирована 12 ноября 1962 года))

    Громовой успех солженицынской повести этот пустяковый рассказ, конечно, не сбил. Да и не мог он его сбить: ведь триумф Солженицына был официальный. Хвалебные и даже восторженные статьи об этой маленькой повести тотчас же появились во всех периодических изданиях страны. На проходивший через несколько дней после выхода в свет 11-го номера «Нового мира» пленум ЦК были затребованы 1200 номеров журнала. Хрущев представлял Солженицына соратникам как образец настоящего партийного писателя. Суслов тряс ему руку и так обольстил наивного Александра Исаевича своей лаской, что тот сразу же для себя решил, что в трудную минуту (а он понимал, что такая непременно наступит) за защитой обратится именно к нему.

    Критиковать солженицынскую повесть и даже отозваться о ней с прохладцей в тот момент в печати никто не посмел. (А если бы даже и посмел, — кто бы ему это позволил!). Но самые верные «подручные партии» (Хрущев их называл «автоматчиками») звериным своим чутьем сразу почуяли, какой угрозой для них чреват триумф этой маленькой повести. А один из них — самый оголтелый — даже ухитрился высказаться на эту тему в печати.

    — еще не высохла типографская краска журнальных и газетных страниц, на которых прославлялась высочайше одобренная солженицынская повесть, — в «Известиях» появилось стихотворение Н. Грибачева «Метеорит»:

    Отнюдь не многотонной глыбой,
    Но на сто верст раскинув хвост,
    Он из глубин вселенских прибыл,
    Затмил на миг сиянье звезд.


    Явил стремительность и пыл
    И по газетам всей Европы
    Почтительно отмечен был.

    Когда ж без предисловий вычурных

    Он стал обычной и привычной
    Пыльцой в пыли земных дорог.

    Лишь астроном в таблицах сводных,
    Спеша к семье под выходной,

    Отметил строчкою одной.

    Смысл этой стихотворной сатиры, в сущности, тот же, который несла в себе возмущенная шолоховская реплика «Вы с ума сошли! Кому вы поручили!..». Ну, и, конечно, злорадная уверенность, что блеск этой «незаконной кометы в кругу расчисленных светил» вскоре обернется пшиком и на небосклон взойдут настоящие, законные «порученцы».

    Вслед за Грибачевым, слегка осмелев, Солженицына стали пощипывать и другие «автоматчики», недовольные тем, что освещение этой важной темы было поручено не тому, кому следовало бы его поручить. Да и выполнено было «поручение», как тут же выяснилось, совсем не так, как надо было его выполнять.

    А как надо было, — четко и ясно сформулировала «Литературная газета», подводя итог пока еще довольно робким, без площадной брани, нападкам на «Один день Ивана Денисовича»:

    > Речь идет о совершенно закономерном желании многих читателей и критиков, глубоко убежденных в том, что вера в Коммунистическую партию, в Советскую власть никогда не покидала советских людей, прочесть книгу, герой которой даже в самых жестоких условиях бериевского террора всем своим существом активно утверждал эту веру, — желании тем более оправданном, что в жизни таких примеров было немало.

    ((«Литературная газета». От редакции. 14 июня 1964 года))

    Тут же нашлось немало желающих выполнить это поручение, как надо. Вряд ли стоит вспоминать и называть тут их имена. Но одного все-таки назову, потому что он в тот момент стал фигурой, я бы сказал, знаковой. На короткое время имя его даже стало нарицательным.

    Это был некий Б. Дьяков, повесть которого «Пережитое» появилась в мартовском номере 1963 года на страницах ленинградской «Звезды». На первых же страницах этой повести новичку, попавшему в лагерь, опытный, старый зэк объясняет, что тут сидят не только жертвы беззакония, но и «настоящие мерзавцы», с которыми им, честным коммунистам, предстоит вести постоянную борьбу.

    Когда прошел слух (докатившийся даже до заграницы, до эмигрантского, парижского «Вестника РСХД»), что главы романа Шолохова «Они сражались за Родину» не хотят печатать, потому что в них каким-то боком затронута «лагерная тема», никто не сомневался, что если она там и затронута, то не «по-солженицынски», а — «по-дьяковски»:

    > А. Т. (Александр Трифонович Твардовский. — Б. С.) рассказал о том, что он узнал от Воронкова. Оказывается, Шолохов послал в «Правду» свои лагерные главы. По недавней статье Анатолия Калинина в «Известиях» о Шолохове нетрудно представить ведущую мысль этих глав: несмотря ни на что, мы и там оставались коммунистами, мы и там верили в партию, коммунизм и т. п. Фальшь и вранье. Дьяковщина, а может быть, задьяковщина. Но «Правда» не рискнула напечатать Шолохова и послала главы наверх, а там и такие главы такого писателя забодали. Шолохов написал письмо Брежневу и попросил у него приема и получил отказ. В гневе он уехал из Москвы, заявив, что его ноги больше здесь не будет.

    ((Алексей Кондратович. Новомирский дневник. 1967— 1970. М., 1991. Стр. 335. Запись датирована 20 декабря 1968 года))

    Но что же все-таки на самом деле было в этих так называемых «лагерных» шолоховских главах?

    > С. М. Туркова обнародовала доцензурную машинопись «глав» ... Вот несколько цитат:

    «Что делают с людьми — уму непостижимо! Продержат в тюрьме или в лагерях четыре года, а потом: «Извините нас, вышла ошибка. Подпишитесь, что не будете разглашать и трепаться, как мы с вами обращались, и катитесь к чертовой матери!» Так ведь эти суки делают? Точно так! Я сам в тридцать седьмом отсидел под следствием восемь месяцев, знаю до тонкости ихние обычаи и повадки!»...

    «Ведь больше тысячи людей сидят и ждут правду!..»

    ((Зеев Бар-Селла. Литературный котлован. Проект «Писатель Шолохов». М., 2005. Стр. 273-274))

    «Восемь месяцев отсидел под следствием!.. Больше тысячи людей сидят и ждут правду!..»

    Но даже и эта насквозь лживая шолоховская «дьяковщина и задьяковщина» в то время уже не могла появиться на страницах советской печати. Новым властителям, сменившим Хрущева, «лагерная тема» даже и в таком подло-лицемерном варианте, от которого за версту несло смрадным духом оправдания и защиты сталинской лагерной системы, была уже не нужна. Они предпочитали совсем ее не касаться.

    Но с именем Шолохова (хоть они сами же его и раздули) им приходилось считаться. И в конце концов какие-то жалкие огрызки той «лагерной» главы на страницах «Правды» все-таки появились:

    > Шолохов закончил публикацию глав в «Правде». Стыд немыслимый. Сидящий в тюрьме генерал, явный мерзавец, в сегодняшнем отрывке прямо говорит: «Если несколько человек освободили, это не значит, что всех подряд будут освобождать», в том смысле, что много и виновных, врагов.

    И снова описание рыбной ловли...

    ((Алексей Кондратович. Новомирский дневник. 1967—1970. М, 1991. Стр. 393. Запись датирована 15 марта 1969 г.))

    Комизм этого растянувшегося на несколько правдинских номеров описания рыбной ловли был стократ усилен еще тем обстоятельством, что «Правда» тут с поразительной тупостью повторила идиотизм другой своей публикации, над которой за сорок лет до этой шолоховской всласть поглумился в своем «Гамбургском счете» Виктор Шкловский.

    В тот раз речь шла о «Климе Самгине» А. М. Горького, главы из которого тоже печатались в «Правде»:

    > Ловят сома из номера в номер. Изменяет Фын-Юй-Сян, происходят события в Ухане, в Вене революция, а сом все еще ловится. Это совершенно комично по несовпадению темпа романа с темпом газеты, в которой он печатается. Не может же быть, чтобы человек, прочитавший о событиях в Вене или о каких-нибудь других событиях такого характера, спросил: «Ну, а что сом? Поймали его или нет?» Сома не поймали, и вообще оказалось, что мужики обманывают интеллигенцию.

    Я не против самого романа Горького... Но, если возражать против сома по существу, то можно сказать, что сом этот произошел по прямой линии от рыси из «Крестьян» Бальзака. Там так же ловили несуществующую рысь, и так же ею крестьяне обманывали интеллигенцию. Таким образом, сом, плавающий на страницах газеты, — сом цитатный.

    ((Виктор Шкловский. Гамбургский счет. Л. 1928. Стр. 39))

    У Шолохова ловят не сома, а сазана. Но этот шолоховский сазан тоже цитатный. Это установил дотошный Зеев Бар-Селла, сопоставив подробное описание рыбной ловли в романе «Они сражались за Родину» с таким же подробным описанием рыбной ловли в «Тихом Доне».

    Но это уже — совсем другой сюжет.

    Однажды в гостях у Вячеслава Шишкова Константин Александрович Федин сказал мечтательно:

    — Если бы мне дали carte blanche, какой замечательный роман я бы написал о нашей сегодняшней жизни!

    — Нет, Костинька, — сказал Вячеслав Яковлевич. — Не написал бы.

    — Это почему же? — возмутился Федин.

    — Потому что настоящие-то писатели, — сказал Шишков, — карт-бланшу не просят.

    Василий Гроссман, Александр Солженицын, Варлам Шаламов, Юрий Домбровский, Лидия Чуковская, Евгения Гинзбург не просили «карт-бланшу» и не ждали, чтобы им поручили написать «Жизнь и судьбу», «Один день Ивана Денисовича», «В круге первом», «Раковый корпус», «Архипелаг ГУЛАГ», «Колымские рассказы», «Хранитель древностей», «Факультет ненужных вещей», «Софью Петровну», «Крутой маршрут». Все эти книги были написаны потому, что их авторы просто не могли не написать о том, что им выпало пережить.