• Приглашаем посетить наш сайт
    Сомов (somov.lit-info.ru)
  • Сарнов Б. М.: Сталин и писатели.
    Сталин и Шолохов.
    Сюжет второй. "Не то что "наш" вертлявый Бабель... "

    Сюжет второй

    «НЕ ТО ЧТО «НАШ» ВЕРТЛЯВЫЙ БАБЕЛЬ...»

    Эта реплика — из письма Сталина Кагановичу.

    Письмо это вождь написал и отправил ближайшему своему соратнику 7 июля 1932 года:

    > В «Новом Мире» печатается новый роман Шолохова «Поднятая целина». Интересная штука! Видно, Шолохов изучил колхозное дело на Дону. У Шолохова, по-моему, большое художественное дарование. Кроме того, он — писатель глубоко добросовестный, пишет о вещах, хорошо известных ему. Не то, что «наш» вертлявый Бабель, который то и дело пишет о вещах, ему совершенно неизвестных (например, «Конная армия»),

    ((Сталин и Каганович. Переписка. 1931-1936 гг. М., 2001. Стр. 149))

    Может показаться, что это сталинское замечание носит даже более частный, личный характер, чем уже рассмотренное нами упоминание имени Шолохова в его письме Феликсу Кону.

    Там как-никак обсуждался некий принципиальный вопрос, а тут — просто живой читательский отклик, написанный под впечатлением только что прочитанной вещи. («Интересная штука!») Совсем как та девица из стихотворения Саши Черного, которая — «Месяц в деревне» прочла и пришла поделиться».

    Но Сталин такими простодушными читательскими откликами не бросался. Да и Каганович в то время был едва ли не главным его деловым корреспондентом: после того как Молотов занял пост председателя Совета Народных Комиссаров, Каганович стал вторым после генсека секретарем ЦК, и в переписке именно с ним Сталин обсуждал все главные проблемы партийно-государственной жизни — и народнохозяйственные, и политические, и идеологические.

    Этот свой отзыв о «Поднятой целине» Сталин не опубликовал. Но в высоких партийных кругах о нем, конечно, знали. Об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что вскоре после этого сталинского отклика в «Правде» появилась статья Карла Радека под таким красноречивым заглавием: «Поднятая целина» — образец социалистического реализма».

    Все это я к тому, что вскользь брошенное Сталиным в его письме Кагановичу от 7 июля 1932 года замечание о только что прочитанной им новой вещи Шолохова мы с полным основанием можем рассматривать как некую партийную директиву.

    При таком взгляде на этот документ некоторые, казалось бы, произвольные сталинские эпитеты обретают особый, куда более многозначительный смысл, чем это нам могло бы показаться, если бы мы не знали всех обозначенных выше обстоятельств.

    Итак, нам сообщается, что Шолохов:

    1. Хорошо изучил колхозное дело на Дону.

    2. У него большое художественное дарование.

    3. Он писатель глубоко добросовестный, пишет о вещах, хорошо ему известных.

    Из этого следует несколько важных выводов. Вывод первый: если Шолохов «хорошо изучил колхозное дело на Дону», это означает, что «Поднятую целину» надлежит рассматривать, как безусловно правдивое, можно даже сказать адекватное отражение того, что и как происходило там, на Дону, в период «сплошной коллективизации».

    Словно бы невзначай брошенное утверждение, что у Шолохова «большое художественное дарование», наносит еще один удар «клеветникам», распространявшим злостные слухи о том, что «знаменитому писателю нашего времени» будто бы не под силу было самостоятельно создать такое выдающееся произведение, как «Тихий Дон».

    «он писатель глубоко добросовестный, пишет о вещах, хорошо ему известных») уже окончательно перечеркивает ни на чем не основанные подозрения, будто наш «знаменитый писатель» создавал свой главный роман, пользуясь чьими-то чужими материалами.

    Не совсем, правда, понятно, при чем тут «наш» вертлявый Бабель». На что — или на кого? — направлена эта сталинская ирония?

    Эта реплика явно намекает на какие-то неведомые нам, но хорошо известные его собеседнику (корреспонденту) обстоятельства. Что, например, стоит за эпитетом «вертлявый»? И что означает относящееся к Бабелю, но почему-то взятое в иронические кавычки слово «наш»?

    Кое-что проясняется, когда листаешь тот же том переписки Сталина с Кагановичем:

    > ИЗ ПИСЬМА КАГАНОВИЧА СТАЛИНУ 23 июня 1932 г.

    М. Горький обратился в ЦК с просьбой разрешить Бабелю выехать за границу на короткий срок. Несмотря на то, что я передал, что мы сомневаемся в целесообразности этого, от него мне звонят каждый день. Видимо, Горький это принимает с некоторой остротой. Зная, что Вы в таких случаях относитесь с особой чуткостью к нему, я Вам об этом сообщаю и спрашиваю, как быть. Л. Каганович.

    ((Сталин и Каганович. Переписка. 1931—1936 гг. М., 2001. Стр. 189))
    > ИЗ ПИСЬМА СТАЛИНА КАГАНОВИЧУ 26 июня 1932 г.

    По-моему, Бабель не стоит того, чтобы тратить валюту на его поездку за границу. И. Ст.

    ((Там же. Стр. 198))

    Из этого лаконичного, но красноречивого обмена мнениями ясно видно, что в реакции Сталина Каганович не сомневается и без колебаний решил бы этот вопрос самостоятельно, если бы за Бабеля не хлопотал Горький, а он, Каганович, не знал, с какой особой чуткостью относится Сталин к таким просьбам Алексея Максимовича.

    Что же касается ответа Сталина, то он ни в каких комментариях не нуждается.

    Слухи о неприязненном отношении Сталина к Бабелю до меня доходили и раньше. Однажды я даже записал такой — со слов одного бабелевского приятеля — устный рассказ самого Бабеля о его встрече с вождем.

    Встретились они у Горького, и именно он, Горький, был инициатором этой встречи.

    Накануне он сказал Бабелю:

    — Завтра у меня будет Сталин. Приходите. И постарайтесь ему понравиться. Вы хороший рассказчик... Расскажете что-нибудь... Я очень хочу, чтобы вы ему понравились. Это очень важно.

    Бабель пришел.

    Пили чай. Горький что-то говорил, Сталин молчал. Бабель тоже молчал. Тогда Горький осторожно кашлянул. Бабель намек понял и пустил первый пробный шар. Он сказал, что недавно был в Париже и виделся там с Шаляпиным. Увлекаясь все больше и больше, он заговорил о том, как Шаляпин томится вдали от родины, как тяжко ему на чужбине, как тоскует он по России, как мечтает вернуться. Ему казалось, что он в ударе. Но Сталин не реагировал. Слышно было только, как звенит ложечка, которой он помешивал чай в своем стакане.

    — Вопрос о возвращении на родину народного артиста Шаляпина, — медленно сказал он, — будем решать не мы с вами, товарищ Бабель. Этот вопрос будет решать советский народ.

    Поняв, что с первым рассказом он провалился, Бабель, выдержав небольшую паузу, решил зайти с другого боку. Стал рассказывать о Сибири, где был недавно. О том, как поразила его суровая красота края. О величественных сибирских реках...

    Ему казалось, что рассказывает он хорошо. Но Сталин и тут не проявил интереса. Все так же звякала ложечка, которой он помешивал свой чай. И — молчание.

    Замолчал и Бабель.

    — Реки Сибири, товарищ Бабель, — так же медленно, словно пробуя на вес свои чугунные слова, заговорил Сталин, — как известно, текут с юга на север. И потому никакого народно-хозяйственного значения не имеют...

    Эту историю — тогда же, по горячим следам события — рассказал будто бы сам Бабель. А закончил он свой рассказ так:

    — Что вам сказать, мой дорогой. Я ему не понравился. Но гораздо хуже другое.

    — ???

    — Он мне не понравился.

    История эта, конечно, непохожа на устные рассказы Булгакова о его встречах со Сталиным. Булгаков и не думал скрывать, что эти его рассказы — не что иное, как плоды его иронической фантазии. В рассказе Бабеля есть некий аромат достоверности. Но это, разумеется, ничего не значит. Просто Бабель, в отличие от Булгакова, фантазировал в присущей ему реалистической манере. Вот и все. А была ли на самом деле у Бабеля такая встреча со Сталиным, или Бабель все это выдумал, — поди знай! Вдова Бабеля Антонина Николаевна Пирожкова утверждает, что Исаак Эммануилович со Сталиным никогда не встречался. Скорее всего, так оно и было. Но переписка Сталина с Кагановичем, — а это как-никак документ, в подлинности которого сомневаться не приходится- — самую суть этого выдуманного бабелевского рассказа с несомненностью подтверждает. Чай вместе, может быть, и не пили, но Горький за Бабеля действительно хлопотал, и хлопоты эти не увенчались успехом, потому что Бабель Сталину не понравился.

    Не понравился ему, быть может, и сам Бабель. Но главная причина его антипатии к Бабелю основывалась не на личных впечатлениях, а совсем на другом. На том, что ему не понравилась, — мало сказать не понравилась, — вызвала у него резкое отторжение бабелевская «Конармия»:

    > ... он (Шолохов — Б. С.) писатель глубоко добросовестный, пишет о вещах, хорошо известных ему. Не то, что «наш» вертлявый Бабель, который то и дело пишет о вещах, ему совершенно неизвестных (например, «Конная армия»).

    Тут у него невольно прорвалось что-то личное. Какое-то личное раздражение, личная уязвленность, личная задетость, особенно заметная потому, что выплеснулась она у такого сдержанного, умеющего собой владеть человека, как Сталин.

    Природу этой личной уязвленности угадать нетрудно. О нем, о Сталине, в бабелевской «Конармии» — ни полслова. А ведь не кто иной, как он, был создателем Первой конной.

    Такова во всяком случае была официальная версия.

    Тут, наверно, стоит вспомнить еще одну коротенькую историю из интеллигентской фольклорной «сталинианы».

    Вызвал будто бы Сталин однажды Семена Михайловича Буденного и говорит:

    — Как ты ко мне относишься?

    — Как отношусь? Очень хорошо отношусь. С любовью отношусь.

    — Нет, Семен. Ты плохо ко мне относишься. Даже фотографию свою мне не подарил. Всем даришь, а мне не подарил.

    Достал фотографию.

    — Вот, надпиши.

    Буденный задумался: что писать?

    — Я сам тебе продиктую. Пиши. И продиктовал:

    — «Дорогому Иосифу Виссарионовичу Сталину, создателю Первой Конной армии».

    Буденный написал, расписался, вручил. Сталин:

    — А теперь я тебе свою фотографию подарю. Достал фотографию и надписал:

    «Дорогому Семену Михайловичу Буденному, подлинному создателю Первой Конной армии».

    Историю эту рассказывал зять Семена Михайловича, так что, в отличие от многих других устных рассказов о Сталине, она вряд ли выдумана. Во всяком случае, она в духе сталинского юмора. В узком кругу Сталин вполне мог позволить себе пошутить над «выдающейся ролью товарища Сталина» в создании Первой Конной армии. Но ДЛЯ НАРОДА и ДЛЯ ИСТОРИИ именно ОН должен был оставаться истинным ее создателем. И писателю, взявшемуся отобразить героический путь доблестной Первой Конной, надлежало об этом помнить.

    * * *

    В «Тихом Доне» имя Сталина тоже не упоминалось. И Сталина, как мы теперь уже знаем, это тоже задело. (Грубая политическая ошибка автора романа была исправлена только в издании 1950 года, где появилась вписанная неведомо чьей рукой сцена «Народные ходоки у Сталина»). Но зато в «Поднятой целине» имя Сталина уже не просто упоминается — и многократно. В этом романе с самых первых его страниц Сталину определена не просто важная, но воистину Центральная, сюжетообразующая роль.

    Начинается роман с прибытия в Гремячий Лог и появления в курене у Якова Лукича Островнова бывшего его командира, с которым они «всю германскую сломали», Александра Анисимовича Половцева. К этому зачину Сталина вроде никак не привяжешь. Но придет время и пути-дороги Половцева впрямую пересекутся со сталинской «генеральной линией», и именно в результате этого пересечения планам бывшего есаула не суждено будет сбыться.

    А в следующей сцене, с которой уже прямо завязываются основные события романа, фигура Сталина, образ Сталина, имя Сталина, слово Сталина сразу оказываются началом всех начал. Из спора о только что напечатанной в «Правде» речи Сталина, который приехавший в Гремячий Лог Давыдов с ходу затевает с знакомящимся с ним секретарем райкома, как колос из зерна, вырастают все главные конфликты будущего повествования:

    > —Ты что-то мне говорил насчет осторожности с кулаком. Это как надо понимать? — спросил Давыдов.

    — А вот как, — секретарь покровительственно улыбнулся, — есть кулак, выполнивший задание по хлебозаготовкам, а есть — упорно не выполняющий. Со вторым кулаком дело ясное: сто седьмую статью ему, и — крышка. А вот с первым сложнее. Как бы ты, примерно, с ним поступил?

    Давыдов подумал...

    — Я бы ему — новое задание.

    — Это здорово! Нет, товарищ, так не годится. Этак можно подорвать всякое доверие к нашим мероприятиям. А что скажет тогда середняк? Он скажет: «Вот она какая, Советская власть! Туда-сюда мужиком крутит». Ленин нас учил серьезно учитывать настроения крестьянства, а ты говоришь «вторичное задание». Это, брат, мальчишество.

    — Мальчишество? — Давыдов побагровел. — Сталин, как видно... ошибся, по-твоему, а?

    — При чем тут Сталин?

    — Речь его читал на конференции марксистов, этих, как их... Ну, вот земельным вопросом они... да как их, черт? Ну, земельников, что ли!

    — Аграрников?

    — Вот-вот!

    — Так что же?

    — Спроси-ка «Правду» с этой речью.

    Управдел принес «Правду». Давыдов жадно шарил глазами.

    Секретарь, выжидательно улыбаясь, смотрел ему в лицо.

    — Вот. Это как?.. «... Раскулачивания нельзя было допускать, пока мы стояли на точке зрения ограничения...» Ну, и дальше... да вот: «А теперь? Теперь — другое дело. Теперь мы имеем возможность повести решительное наступление на кулачество, сломить его сопротивление, ликвидировать его как класс...» Как класс, понял? Почему же нельзя дать вторично задание по хлебу? Почему нельзя совсем его — к ногтю?

    Секретарь смахнул с лица улыбку, посерьезнел.

    — Там дальше сказано, что раскулачивает бедняцко-середняцкая масса, идущая в колхоз. Не так ли? Читай.

    — Эка ты!

    — Да ты не экай! — озлобился секретарь, и даже голос у него дрогнул... — Дров с такими воззрениями ты можешь наломать, сколько хочешь...

    Секретарь резко щелкнул замком портфеля, сухо сказал:

    — Тебе угодно по-своему истолковывать всякое слово вождя, но за район отвечает бюро райкома, я персонально. Потрудись там, куда мы тебя посылаем, проводить нашу линию, а не изобретенную тобой. А мне, извини, дискутировать с тобой некогда. У меня помимо этого дела. — И встал.

    Кровь снова густо прихлынула к щекам Давыдова, но он взял себя в руки и сказал:

    — Я буду проводить линию партии, а тебе, товарищ, рубану напрямик, по-рабочему: твоя линия ошибочная, политически неправильная, факт!

    — Я отвечаю за свою... А это «по-рабочему» — старо, как...

    Зазвенел телефон. Секретарь схватил трубку. В комнату начал сходиться народ, и Давыдов пошел к заворгу.

    «Хромает он на правую ножку... Факт! — думал он, выходя из райкома. — Почитаю опять всю речь аграрникам... Одно дело ущемлять, а другое — с корнем его как вредителя. Почему не ведешь массу?..» — мысленно продолжая спор, обращался он к секретарю. Как всегда, наиболее убедительные доводы приходили после...

    В полном соответствии со своей позицией в этом споре Давыдов совершает один «левацкий загиб» за другим. Обобществляет не только скот, но и птицу: кур, гусей, уток. Да и скот в страхе перед грядущим обобществлением жители хутора начинают резать.

    «влево», чем Давыдов, на свой лад расправляется с единоличником, отказавшимся сдать в общий — колхозный — амбар свой семенной хлеб:

    > — Что же это ты, Григорий Матвеич, семена не везешь?

    — А мне зачем их везть?

    — Так было же постановление общего собрания — и колхозникам и единоличникам — семенной хлеб свезть. У тебя-то он есть?

    — А то как же, конешно, есть... Все полностью имею, подсеянный и очищенный хлебец, как золотцо!

    — Ну, это ты — герой! — облегченно вздохнув, похвалил Нагульнов. — Вези его завтра в общественный амбар. Могешь в своих мешках оставить. Мы от единоличников даже в ихних мешках примаем, ежели не захочет зерно мешать. Привезешь, сдашь по весу заведующему, он наложит на мешки сюргучевые печати, выдаст тебе расписку, а весною получишь свой хлеб целеньким. А то многие жалуются, что не соблюли, поели. А в амбаре-то он надежней сохранится.

    — Ну, это ты, товарищ Нагульнов, оставь! — Банник развязно улыбнулся, пригладил белесые усы. — Этот твой номер не пляшет! Хлеба я вам не дам.

    — Это почему же, дозволь спросить?

    — Потому что у меня он сохранней будет. А вам отдай его, а к весне и порожних мешков не получишь. Мы зараз тоже ученые стали, на кривой не объедешь!

    Нагульнов сдвинул разлатые брови, чуть побледнел.

    — Как же ты могешь сомневаться в Советской власти? Не веришь, значит?!

    — Ну да, не верю! Наслухались мы брехнев от вашего брата.

    — Это кто же брехал? И в чем? — Нагульнов побледнел заметней, медленно привстал.

    Но Банник, словно не замечая, все так же тихо улыбался, показывая ядреные редкие зубы, только голос его задрожал обидой и жгучей злобой, когда он сказал:

    — Соберете хлебец, а потом его на пароходы да в чужие земли? Антанабили покупать, чтоб партийные со своими стрижеными бабами катались? Зна-а-аем, на что нашу пашеничку гатите! Дожилися до равенства!..

    — Цыц! Брешешь, гад! — Нагульнов грохнул кулаком по столу.

    Свалились на пол счеты, опрокинулась склянка с чернилами. Густая фиолетовая струя, блистая, проползла по бумаге, упала на полу дубленого полушубка Банника... Банник смахнул чернила ладонью, встал. Глаза его сузились, на углах губ вскипели белые заеди, с задавленным бешенством он выхрипел:

    — Ты на меня не цыкай!.... Ноне не двадцатый год, понял? А хлеба не дам... Кка-тись ты!..

    Нагульнов было потянулся к нему через стол, но тотчас, качнувшись, выпрямился.

    — Ты это... чьи речи?.. Ты это чего, контра, мне тут?.. Над социализмом смеялся, гад!.. А зараз... — Он не находил слов, задыхался, но, кое-как овладев собой, вытирая тылом ладони клейкий пот с лица, сказал: — Пиши мне зараз расписку, что завтра вывезешь хлеб, и завтра же ты у меня пойдешь куда следовает. Там допытаются, откуда ты таких речей наслухался!

    — Арестовать ты меня могешь, а расписки не напишу и хлеб не дам!..

    Банник пошел к выходу, но, видно, злоба так люто возгорелась в нем, что он не удержался и, ухватясь за дверную ручку, кинул:

    — Зараз приду и высыплю свиньям этот хлеб! Лучше они нехай потрескают, чем вам, чужеедам!..

    — Свиньям? Семенной?!

    Нагульнов в два прыжка очутился возле двери, — выхватив из кармана наган, ударил Банника колодкой в висок. Банник качнулся, прислонился к стене, — обтирая спиной побелку, стал валиться на пол. Упал. Из виска, из ранки, смачивая волосы, высочилась черная кровь...

    Так материализовалась реплика, которую кинул секретарь райкома в том, давешнем споре с Давыдовым: «Дров с такими воззрениями ты можешь наломать, сколько хочешь...» Такое вот развитие получает тот их «теоретический» спор о том, как надлежит трактовать речь Сталина перед марксистами-аграрниками.

    А Половцев и Лятьевский, создавшие «Союз освобождения Дона» и с помощью Якова Лукича Островнова завербовавшие в этот свой «Союз» всех, кто еще не потерял надежды, что советская власть на своих двух крыльях сымется и улетит от них к едрене-фене, тем временем готовят вооруженное восстание:

    > В Войсковом их ждали. В курене у знакомого Якову Лукичу казака сидело человек двадцать хуторян. Преобладали старики. Половцев со всеми здоровался за руку, потом отошел с одним к окну, шепотом в течение пяти минут говорил...

    Окна изнутри были плотно занавешены дерюжками, ставни закрыты, на базу караулил зять хозяина, но, несмотря на это, Половцев заговорил вполголоса:

    — Ну, господа казаки, час близок! Кончается время вашего рабства, надо выступать. Наша боевая организация наготове. Выступаем послезавтра ночью. К вам в Войсковой придет конная полусотня, и по первому же выстрелу вы должны кинуться и перебрать на квартирах этих... агитколонщиков. Чтобы ни один живым не ушел!.. Перед выступлением советую нашить на шапки белые ленты, чтобы в темноте своих не путать с чужими. У каждого должен быть наготове конь, имеющееся вооружение — шашки, винтовка или даже охотничье ружье — и трехдневный запас харчей. После того как управитесь с агитколонной и вашими местными коммунистами, ваша группа вливается в ту полусотню, которая придет вам на помощь...

    Всем вам известный казак Яков Лукич Островнов, мой полчанин. Он вам подтвердит готовность большинства гремяченцев идти вместе с нами к великой цели освобождения Дона от ига коммунистов. Говори, Островнов!..

    Яков Лукич проворно встал, ощущая тяжесть во всем теле, жар в своей пересохшей гортани, но говорить ему не пришлось: его опередил один из присутствовавших на собрании, самый старый на вид казак, член церковного совета, до войны бывший в Войсковом бессменным попечителем церковно-приходской школы. Он встал вместе с Яковом Лукичом и, не дав ему слова вымолвить, спросил:

    — А вы, ваше благородие, господин есаул, наслышанные об том, что... Тут газетка дюже антиресная проявилась....

    — Что-о-о? Что ты говоришь, дед? — хрипловато спросил Половцев.

    — Газетка, говорю, из Москвы пришла, и в ней пропечатанное письмо председателя всей партии...

    — Секретаря! — поправил кто-то из толпившихся возле печи.

    — ... То бишь секретаря всей партии, товарища Сталина. Вот она, эта самая газетка от второго числа сего месяца, — не спеша, старческим тенорком говорил старик, а сам уже достал из внутреннего кармана пиджака аккуратно сложенную вчетверо газету. — Читали мы вслух ее промеж себя трошки загодя до вашего прибытия, и... выходит так, что разлучает эта газетка нас с вами! Другая линия жизни нам, то есть хлеборобам, выходит... Мы вчера прослыхали про эту газету, а ноне утром сел я верхи и, на старость свою не глядя, мотнулся в станицу... У одного знакомца в станице за-ради Христа выпросил — купил я эту газету, заплатил за нее. Пятнадцать рубликов заплатил! А посля уже доглядели, а на ней обозначенная цена — пять копеек!

    Ну, да деньги мне с обчества соберут, с база по гривеннику, так мы порешили. Но газета денег этих стоит, ажник, кубыть, даже превышает...

    — Ты о чем говоришь, дед? Ты что это несешь и с Дона и с моря? На старости лет умом помешался? Кто тебе давал полномочия говорить от имени всех тут присутствующих? — с гневной дрожью в голосе спросил Половцев.

    Тогда выступил малого роста казачок, годов сорока на вид, с куцыми золотистыми усами и расплюснутым носом; выступил из стоявшей возле стены толпы и заговорил вызывающе, зло:

    — Вы, товарищ бывший офицер, на наших стариков не пошумливайте, вы на них и так предостаточно нашумелись в старую времю. Попановали — и хватит, а зараз надо без грубиянства гутарить. Мы при Советской власти стали непривычные к таким обращениям, понятно вам? И старик наш правильно гутарил, что был промеж нас совет, и порешили мы все через эту статью в газете «Правде» не восставать. Разошлись поврозь наши с вашими стежки-дорожки! Власть наша хуторская надурила, кое-кого дуриком в колхоз вогнала, много середняков занапрасно окулачила, а того не поняла наша власть, что дуриком одну девку можно, а со всем народом нельзя управиться... Ну, мы раньше, конешно, думали, что это из центру такой приказ идет, масло из нас выжимать; так и кумекали, что из ЦК коммунистов эта пропаганда пущенная, гутарили промеж себя, что, мол, «без ветру и ветряк не будет крыльями махать». Через это решили восставать и вступили в ваш «союз». Понятно вам? А зараз получается так, что Сталин этих местных коммунистов, какие народ силком загоняли в колхоз и церква без спросу закрывали, кроет почем зря, с должностев смещает. И получается хлеборобу легкая дыхания, чересседельня ему отпущенная — хочешь, иди в колхоз, а хочешь, сиди в своей единоличности. Вот мы и порешили — с вами добром... Отдайте нам расписки, какие мы вам по нашей дурости подписали, и ступайте, куда хотите, мы вам вреда чинить не будем через то, что сами мазаные...

    Заговор был нешуточный. Половцев и Лятьевский были лишь одним из звеньев огромной цепи. В разговорах с Яковом Лукичом Половцев постоянно упоминает каких-то полковников и генералов, обещает далее поддержку неких зарубежных сил. Одновременно с выступлением гремяченских заговорщиков и казаков Войскового хутора должны были выступить жители и других станиц. Должен был заполыхать весь Дон. И вот, словно по мановению какой-то волшебной палочки, все рушится. Гигантский заговор рассыпается, как карточный домик.

    Этой «волшебной палочкой», этим Deus ex machine стала статья Сталина «Головокружение от успехов».

    Если верить Шолохову, эта сталинская статья, помимо всех прочих своих достоинств, обладала одним — едва ли не главным. Она появилась как нельзя более своевременно, став мощным упреждающим

    В действительности все было иначе.

    Сталин выступил со своей статьей, когда не то что Дон, — вся страна уже полыхала. По наглухо засекреченным сведениям, которые после XX съезда чуть приоткрыли группе доверенных историков, по стране в то время полыхало около 40 ООО вооруженных восстаний.

    Да, собственно, никакие секретные сведения тут и не нужны: Сталин сам сказал Черчиллю, что ликвидация «кулачества» и переход от индивидуального крестьянского хозяйства к колхозному строю был второй гражданской войной.

    и полыхала Антоновщина: понял, что «замирить» крестьянство только военной силой не удастся.

    Но ленинский НЭП был не просто сильным тактическим ходом. Это была перемена стратегии. А сталинская статья «Головокружение от успехов» никакой перемены стратегии даже и не обещала.

    В ней ясно и недвусмысленно говорилось, что отказываться от той политической линии, о которой он объявил в своей речи на конференции марксистов-аграрников, то есть от политики ликвидации кулачества как класса и всеобщей коллективизации, он не собирается. Речь шла только о сроках. О том, что некоторые горячие головы на местах не то чтобы исказили, извратили линию партии, а просто — слегка поторопились, забежали вперед:

    > Искусство руководства есть серьезное дело. Нельзя отставать от движения, ибо отстать — значит оторваться от масс. Но нельзя и забегать вперед, ибо забежать вперед — значит потерять массы и изолировать себя. Кто хочет руководить движением и сохранить вместе с тем связи с миллионными массами, тот должен вести борьбу на два фронта — и против отстающих и против забегающих вперед.

    ((И. Сталин. Головокружение от успехов. В кн.: И. Сталин. Сочинения. Том 12. М, 1949. Стр. 199))

    И вот — самый яркий, едва ли даже не самый злокачественный пример такого «забегания вперед»:

    > Артель еще не закреплена, а они уже «обобществляют» жилые постройки, мелкий скот, домашнюю птицу...

    Один из таких ретивых «обобществителей» доходит даже до того, что дает приказ по артели, где он предписывает «учесть в трехдневный срок всё поголовье домашней птицы каждого хозяйства», установить должность специальных «командиров» по учету и наблюдению, «занять в артели командные высоты», «командовать социалистическим боем, не покидая постов».

    ()

    Давыдов еще раньше сообразил, что с обобществлением кур и гусей они малость поторопились. Так что не этим покорила сталинская статья гремяченцев и жителей Войскового. Покорила же она их тем, что в ней Сталин осудил нарушения принципа добровольности вступления крестьян в колхоз: «... получается хлеборобу легкая дыхания, чересседельня ему отпущенная — хочешь, иди в колхоз, а хочешь, сиди в своей единоличности...». О том, как на самом деле была отпущена эта «чересседельня» и надолго ли позволили не желавшим идти в колхоз крестьянам сидеть «в своей единоличности», мы теперь уже хорошо знаем. Да и тогда, надо полагать, это понимали, предвидели многие. Но даже если мы поверим, что жители Гремячего Лога и хутора Войскового оказались таким доверчивыми, — все равно: как-то уж очень легко и благостно развязывается у Шолохова этот крутой узел.

    Это я не про политику, и даже не к тому, чтобы поверять события романа жизненной правдой. Это я про то, как автор «Поднятой целины» строит сюжет своего романа.

    Роман, как мы помним, начинается с того, что «январским вечером 1930 года въехал в хутор Гремячий Лог верховой». Верховым этим был бывший есаул Половцев, и не зря этой сценой автор начинает свой роман: так завязывается главная интрига повествования, главный его сюжетный узел. По мере развития событий напряжение этой сюжетной линии романа усиливается. Половцев то уезжает, то вновь появляется: уже не один, а с бывшим хорунжим Лятьевским. Что-то они готовят, и это «что-то» вот-вот должно привести к какому-то драматическому сюжетному взрыву. И вдруг все кончается пшиком. Словно оболочку туго надутого воздушного шара пропороли ножом, и из него с шипением и свистом вышел весь воздух.

    — им родная:

    > — Вы, товарищ бывший офицер, на наших стариков не пошумливайте, вы на них и так предостаточно нашумелись в старую времю. Попановали — и хватит... Мы при Советской власти стали непривычные к таким обращениям, понятно вам?

    И между ними и Сталиным тоже, оказывается, совет да любовь, поскольку —

    > ... зараз получается так, что Сталин этих местных коммунистов, какие народ силком загоняли в колхоз и церква без спросу закрывали, кроет почем зря, с должностев смещает.

    Да и местные коммунисты, против которых они собрались восставать, оказывается, тоже не такие уж им чужие. Свои, родные, — не то что иноземцы, поддержку и помощь которых сулил им Половцев:

    > — Промахнулись мы, товарищ Половцев... Видит Бог, промахнулись! Не путем мы с вами связались... Прошедший раз слухали мы вас, как вы нам золотые горы сулили, и диву давались: уж дюже ваши посулы чижолые! Вы говорили, что, мол, союзники нам — на случай восстания — в один момент оружию примчат и всю военную справу. Наше, мол, дело только постреливать коммунистов. А посля раздумались мы, и что же оно получается? Оружию-то они привезут, это добро дешевое, но, гляди, они и сами на нашу землю слезут? А слезут, так потом с ними и не расцобекаешься! Как бы тоже не пришлось их железякой с русской землицы спихивать. Коммунисты — они нашего рода, сказать, свои, природные, а энти черт-те по-каковски гутарют, ходют гордые все, а середь зимы снегу не выпросишь, и попадешься им, так уж милости не жди! Я побывал в двадцатом году за границей, покушал французского хлеба на Галиполях и не чаял оттедова ноги притянуть! Дюже уж хлеб их горьковатый! И много нациев я перевидал, а скажу так, что, окромя русского народу, нету желанней, сердцем мягше.

    Надо ли объяснять, как фальшивы эти сусальные речи! Да и весь этот сюжетный поворот. Он фальшив не столько даже тем, что бесконечно далек от жизненного правдоподобия (хотя, конечно, и этим тоже), но прежде всего полным пренебрежением автора к художественной логике собственного повествования.

    Так круто завязавшийся сюжет не может быть развязан так облегченно, упрощенно и плоско, а главное, — так искусственно. Но именно на таких нарушениях самим автором заданной художественной логики повествования держится весь роман. Буквально каждая его драматическая коллизия, едва завязавшись, сразу же разрешается так же искусственно, так же сусально-фальшиво.

    Только что, читая жестко и правдиво написанную сцену «семенного бунта», мы сопереживали зверски избиваемому Давыдову. И вот — чуть ли не на следующей странице:

    > Хуторское собрание в Гремячем началось затемно. Давыдов, при небывалом стечении народа в школе, говорил:

    — Это что означает вчерашнее выступление недавних колхозников и части единоличников, граждане? Это означает, что они качнулись в сторону кулацкого элемента! Это факт, что они качнулись в сторону наших врагов. И это позорный факт для вас, граждане, которые вчера грабительски тянули из амбаров хлеб, топтали дорогое зерно в землю и расхищали в завесках. Из вас, граждане, шли несознательные возгласы, чтобы женщины меня били, и они меня били все, чем попадя, а одна гражданка даже заплакала оттого, что я виду слабости не подавал. Я про тебя говорю, гражданочка! — И Давыдов указал на Настёнку Донецкову, стоявшую у стены, суетливо закутавшую головным платком лицо, едва лишь Давыдов начал говорить. — Это ты меня гвоздила по спине кулаками и сама же плакала от злости и говорила: «Бью, бью его, а он, идол, как каменный!»

    Закутанное лицо Настёнки горело огнем великой стыдобы. Все собрание смотрело на нее, а она, потулившись от смущения и неловкости, только плечами шевелила, вытирая спиной побелку стены. [...]

    — В президиум неизвестный гражданин бросил записочку, в ней спрашивается: «Верно ли, что все, забиравшие хлеб, будут арестованы с конфискацией имущества и сосланы?» Нет, это неверно, граждане! Большевики не мстят, а беспощадно карают только врагов; но вас, хотя вы и вышли из колхоза, поддавшись уговорам кулаков, хотя вы и расхитили хлеб и били нас, — мы не считаем врагами. Вы — качающиеся середняки, временно заблужденные, и мы к вам административных мер применять не будем, а будем вам фактически открывать глаза.

    По школе прокатился сдержанный рокот голосов. Давыдов продолжал:

    — И ты, гражданочка, не бойся, раскутай лицо, никто тебя не тронет, хотя ты меня и здорово колотила вчера. Но вот если выедем завтра сеять и ты будешь плохо работать, то уж тогда я всыплю тебе чертей, так и знай! Только уж бить я буду не по спине, а ниже, чтобы тебе ни сесть, ни лечь нельзя было, прах тебя возьми!

    — ... Поволынили, граждане, и будет! Зябь перестаивается, время уходит, надо работать, а не валять дурака, факт. Отсеемся — тогда можно будет и подраться и побороться... Я вопрос ставлю круто: кто за Советскую власть — тот завтра едет в поле, кто против — тот пускай семечки лущит. Но кто не поедет завтра сеять, у того мы — колхоз — землю заберем и сами засеем!

    Давыдов отошел от края сцены, сел за стол президиума, и, когда потянулся к графину, из задних рядов, из сумеречной темноты, озаренной оранжевым светом лампы, чей-то теплый и веселый басок растроганно сказал:

    — Давыдов, в рот тебе печенку! Любушка Давыдов!.. За то, что зла на сердце не носишь... зла не помнишь...

    Народ тут волнуется... и глаза некуда девать, совесть зазревает... И бабочки сумятются... А ить нам вместе жить... Давай, Давыдов, так: кто старое помянет — тому глаз вон! А?

    > Наутро пятьдесят выходцев подали заявление с просьбой о принятии в колхоз. Единоличники и все три бригады гремяченского колхоза зарею выехали в степь...

    За четыре дня колхоз засеял почти половину своего зяблевого клина. Третья бригада второго апреля перешла на весновспашку.

    * * *

    В 1987 году в американском издательстве Ardis (Ann Arbor, Michigan) вышла книга «Неуслышанные голоса. Документы Смоленского архива». Составил ее социолог Сергей Максудов, занимавшийся демографической оценкой потерь советского населения во время коллективизации. Вслед за многими западными исследователями он обратился к уникальной коллекции документов того времени — партийному архиву Западной области, сотни тысяч листов которого хранятся в Национальном архиве США, а ксерокопии и микрофильмы — во многих университетах Америки и Европы.

    Изучением этих архивных документов занимались многие западные ученые (назову только двоих, самых у нас известных — Роберта Конквеста и Михаила Восленского), но сами эти документы, за исключением нескольких случайных публикаций в эмигрантских журналах, в печати не появлялись. Книга, составленная С. Максудовым, была первой и, по-видимому, до сих пор остается единственной публикацией извлечений из этого уникального архива.

    «Поднятой Целины» сцене «семенного бунта»:

    > Совершенно Секретно

    Информотдел ОГПУ г. Москва

    Обком ВКП(б) — тов. БОРИСОВУ

    ОБКК РКИ — тов. ЕЛАГИНУ

    — тов. КЛЯВИНУ

    2 сентября с. г., утром члены колхоза «Верный путь», села Ляличи, Суражского р-на, Клинцовского округа, выехали для коллективной запашки земли под рожь. Спустя полчаса на поле, где работали колхозники, явилась толпа женщин около 150 человек, вооруженные вилами, топорами, кольями, и сделала нападение на колхозников: — привели в негодность 12 штук плугов, изрезали 2 ременных сбруи, 8 войлочных и уворовали сапоги с ботинками, причинив убыток колхозу до 464-х рублей. Одной лошади выбили глаз, избили жену председателя колхоза и одного колхозника.

    Со стороны нападающих проявлялись самые враждебные выпады: — наставлялись вилы в грудь колхозников и т. д.

    Колхоз в данное время остался совершенно без инвентаря. Вечером, 1 сентября до выступления было проведено собрание части общества упомянутого села под видом раздела земли, оставшейся после выделения колхоза; между тем, на этом собрании обсуждался вопрос о нападении на колхоз. На собрании присутствовали 2 члена Сельсовета, из них — одна женщина, активно выступавшая против организации колхоза, которая утром 2 сентября и собрала толпу женщин, в том числе и жен кулаков. Толпа с криками направилась в поиски председателя колхоза, но он скрылся; напала на его заместителя, последнему также удалось скрыться. Преследовавшие заместителя председателя колхоза женщины кричали: — «держите, ловите бандита». Мужчины и в большинстве зажиточные во время нападения женщин на колхоз находились в засаде, ожидая сопротивления колхозников.

    Село Ляличи состоит из 190 дворов, имеется школа, кооперация, ячейки ВКП(б) и ВЛКСМ и т. п.

    — лишенцы (бывш. полицейские) и т. д.

    Приняты соответствующие меры.

    О результатах дальнейшего следствия будет сообщено дополнительно.

    Зам. ПП ОГПУ по Запобласти

    Давыдов

    Бочкарев

    (Неуслышанные голоса. Документы Смоленского архива, Ardis. Ann Arbor, Michigan, 1987. Стр. 75-76)

    К этому документу составителем сделано такое примечание:

    > Характерна решительность действий ОГПУ. За выступление, нанесшее ничтожный ущерб, арестован каждый десятый взрослый житель села. Беспомощность и беззащитность жителей села, жестокое подавление любого сопротивления позволяли властям поддерживать порядок и добиваться своего, несмотря на всеобщее недовольство.

    Выступления сельских жителей против колхозов происходили по всей стране. Например, партийные работники из села Сурьско-Михайловка Кринчанского района Днепропетровской области Украины сообщали:

    «Члены СОЗа организованно поехали пахать землю. Пришли мужики предупредить, чтоб не ездили, но созовцы не послушались, через какой-нибудь час собралось человек 150 в большинстве женщины и стали угрожать, что мы вас всех заколем вилами, если будете пахать нашу землю.

    На четвертом квартале женщины, вооружившись лопатами, побили члена СОЗа Дмитриенко, который работал в поле, а затем стали бить созовских коней, чтобы те повернули с поля. Вызвали милицию для наведения порядка...»

    Так происходило повсюду. От Днестра до Амура, от низовьев Печоры до верховьев Сыр-Дарьи толпы практически безоружных крестьян пытались отстоять свою землю, свои порядки, угрожая расправой немногочисленным сторонникам перемен. Но за спиной сельских активистов стояли партия, милиция и ОГПУ.

    (—79))

    О том, что такие выступления против колхозов происходили по всей стране, Шолохов мог и не знать. (Хотя, наверно, догадывался.) Но о том, что происходило на его родном Дону, знал очень хорошо. Но в описанной выше сцене это его знание никак не отразилось.

    Не отразилось оно и в описанном им столкновении Нагульнова с Банником.

    При всей жесткости этой сцены, тут благополучный (для Банника) ее финал заложен уже в самой завязке конфликта. Банник убежден в своем праве не сдавать колхозу свои семена. Держится уверенно (в восприятии Нагульнова — нагло), не только потому, что твердо знает: им отдай — назад не получишь, но и потому, что уверен, что закон тут на его стороне. Во всяком случае, он не сомневается, что у Нагульнова нет никакого права принуждать его сдать хлеб силой и что власть будет тут на его стороне:

    > —Я напишу, но это будет известно прокурору... С-под нагана я что хошь напишу... Бить при Советской власти не положено... Она — партия — тебя тоже за это не уважит!..

    — «Бог правду видит, да не скоро скажет», — «бог» (роль которого в этом случае исполняют коммунистическая партия и советская власть) эту правду изрекает мгновенно:

    > Размётнов, придя в сельсовет часов в шесть утра, еще застал Нагульнова спящим. На желтой Макаровой щеке, освещенной лиловым светом мартовского утра, напряженная и ждущая застыла улыбка, в мучительном напряжении шевелилась разлатая бровь... Разметнов растолкал Макара и выругался:

    — Наворошил делов и спишь? Веселые сны видишь, ощеряешься! За что ты Банника избил? Он на заре привез семенной хлеб, сдал и зараз же мотнулся в район. Любишкин прибегал ко мне, говорит: поехал Банник заявлять на тебя в милицию. Достукался! Приедет Давыдов, что он теперь скажет? Эх, Макар!

    Нагульнов потер ладонями опухшее от неловкого сна лицо и раздумчиво улыбнулся:

    — Андрюшка! Какой я зараз сон вида-а-ал! Дюже завлекательный сон!

    — Ты про сны свои оставь гутарить! Ты мне про Банника докладай.

    — Я про такую гаду ядовитую и докладать не хочу! Говоришь — привез он хлеб? Ну, значит, подействовало... Сорок два пуда семенного — это тебе не кот наплакал. Кабы из каждой контры посля одного удара наганом по сорок пудов хлеба выскакивало, я бы всею жизню тем и занимался, что ходил бы да ударял их!.. А какие он мне тут слова про Советскую власть и про партию говорил? На мне от обиды волосья дыбом поднялись!

    — Мало бы что! А бить не должон ты, лучше бы арестовать его.

    — Нет, не арестовать, а убить бы его надо! — Нагульнов сокрушенно развел руками. — И чего я его не стукнул? Ума не приложу! Вот об чем зараз я жалкую.

    — Дураком тебя назвать — в обиду примешь, а дури в тебе — черпать не исчерпать! Вот приедет Давыдов, он тебе разбукварит за такое подобное!

    — Семен приедет — одобрит меня, он не такой сучок, как ты!

    Но, к вящему удивлению Нагульнова, Давыдов, узнав о случившемся, тоже решительно его осудил:

    > — Такими-то методами ты начинаешь агитировать за сбор семян?

    — А он пущай мне такую подлость не говорит! Я зароку не давал терпеть издевку от врага, от белого гада!

    — А ты подумал о том, как это подействует на других, как это с политической стороны будет высматривать?

    — Тогда некогда было думать.

    — Это не ответ, факт! Ты должен был его арестовать за оскорбление власти, но не бить! Это поступок, позорящий коммуниста! Факт! И мы сегодня же поставим о тебе на ячейке. Ты принес нам вот какой вред своим поступком! Мы его должны осудить! И об этом я буду говорить на колхозном собрании, не дожидаясь разрешения райкома, фактически говорю! Потому что если нам промолчать, то колхозники подумают, будто мы с тобой заодно и такой же терпимости веры держимся в этом деле! Нет, братишечка! Мы от тебя отмежуемся и осудим! Ты — коммунист, а поступил, как жандарм.

    Но помимо Банника, которого избил и под дулом нагана заставил дать расписку, что завтра же сдаст хлеб, Макар еще и по-свойски расправился с другими упрямцами, не желавшими расставаться со своим семенным фондом. О чем он тут же и сообщил осудившему его Разметнову:

    > Уже держась за дверную скобу, не поворачивая головы, буркнул:

    — Эй, ты, умник! Выпусти из порожней комнаты мелких буржуев, да чтобы хлеб они нынче же отвезли, а то вот умоюсь да возвернусь и обратно их посажаю.

    дверь и обнаружил трех колхозников: Краснокутова, Антипа Грача и мухортенького Аполлона Песковатскова. Они благополучно переночевали на разостланных на полу комплектах старых газет, при появлении Разметнова поднялись.

    — Я, гражданы, конешно, должон.... — начал было Размётнов, но один из подвергшихся аресту, престарелый казак Краснокутов, с живостью перебил его:

    — Да что там толковать, Андрей Степаныч, виноваты, речи нету... Отпущай, зараз привезем хлеб... Мы тут ночушкой трошки промеж себя посоветовались, ну, и порешили отвезть хлеб... Чего уж греха таить, хотели попридержать пашеничку...

    Размётнов, только что собиравшийся извиняться за необдуманный поступок Нагульнова, учел обстоятельства и моментально перестроился:

    — Вот и давно бы так! Ить вы же колхозники! Совестно семена хоронить!

    — Пожалуйста, отпущай нас, а кто старое вспомянет... — смущенно улыбнулся в аспидно-черную бороду Антип Грач.

    Широко распахнув дверь, Размётнов отошел к столу, и надо сказать, что и в нем в этот момент ворохнулась мыслишка: «А может, и прав Макар? Кабы покрепче нажать — в один день засыпали бы!»

    Так благостно, «по-семейному» разрешается у Шолохова и этот конфликт.

    Стоит ли повторять, что в реальности эти конфликты разрешались иначе? Наверно, не стоит. Но еще одно документальное свидетельство я тут все-таки приведу:

    > 1) В Плешаковском колхозе два уполномоченных РК, Белов и другой товарищ, фамилия которого мне неизвестна, допытываясь у колхозников, где зарыт хлеб, впервые применили впоследствии широчайше распространившийся по району метод «допроса с пристрастием». В полночь вызывали в комсод, по одному, колхозников, сначала допрашивали, угрожая пытками, а потом применяли пытки: между пальцев клали карандаш и ломали суставы, а затем надевали на шею веревочную петлю и вели к проруби в Дону топить.

    на колени и продолжал допрос.

    3) В Лиховидовском колхозе уполномоченный РК на бригадном собрании приказал колхозникам встать, поставил в дверях вооруженного сельского, которому вменил в обязанность следить за тем, чтобы никто не садился, а сам ушел обедать. Пообедал, выспался, пришел через 4 часа. Собрание под охраной сельского стояло... И уполномоченный продолжал собрание.

    Я видел такое, чего нельзя забыть до смерти: в хуторе Волоховском, Лебяженского колхоза, ночью, на лютом ветру, на морозе, когда даже собаки прячутся от холода, семьи выкинутых из домов жгли на проулках костры и сидели возле огня. Детей заворачивали в лохмотья и клали на оттаявшую от огня землю. Сплошной детский крик стоял над проулками. Да разве же можно так издеваться над людьми?..

    В конце января или в начале февраля в Вешенскую приехал секретарь крайкома Зимин. По пути в Вешенскую он пробыл два часа в Чукаринском колхозе и на бюро РК выступил по поводу хода хлебозаготовок в этом колхозе. Первый вопрос, который он задал присутствовавшему на бюро секретарю Чукаринской ячейки: «Сколько у тебя выселенных из домов?» — «Сорок восемь хозяйств». — «Где они ночуют?» Секретарь ячейки засмеялся, потом ответил, что ночуют, мол, где придется. Зимин ему на это сказал: «А должны ночевать не у родственников, не в помещениях, а на улице».

    После этого по району взяли линию еще круче. И выселенные стали замерзать. В Базковском колхозе выселили женщину с грудным ребенком. Всю ночь ходила она по хутору и просила, чтобы ее пустили с ребенком погреться. Не пустили, боясь, как бы самих не выселили. Под утро ребенок замерз на руках у матери. Сама мать обморозилась. Женщину эту выселял кандидат партии — работник Базковского колхоза... Число замерзших не установлено, т. к. этой статистикой никто не интересовался и не интересуется; точно так же, как никто не интересуется количеством умерших от голода. Бесспорно одно: огромное количество взрослых и «цветов жизни» после двухмесячной зимовки на улице, после ночевок на снегу уйдут из этой жизни вместе с последним снегом. А те, которые останутся в живых, будут полукалеками.

    — это еще не самое главное. Вот перечисление способов, при помощи которых добыто 593 тонны хлеба:

    1. Массовые избиения колхозников и единоличников.

    2. Сажание «в холодную». «Есть яма?» — «Нет». — «Ступай, садись в амбар!» Колхозника раздевают до белья и босого сажают в амбар или сарай. Время действия — январь, февраль. Часто в амбары сажали целыми бригадами.

    3. В Ващаевском колхозе колхозницам обливали ноги и подолы юбок керосином, зажигали, а потом тушили: «Скажешь, где яма? Опять подожгу!» В этом же колхозе допрашиваемую клали в яму, до половины зарывали и продолжали допрос.

    4. В Наполовском колхозе уполномоченный РК кандидат в члены бюро РК Плоткин при допросе заставлял садиться на раскаленную лежанку. Посаженный кричал, что не может сидеть, горячо, тогда под него лили из кружки воду, а потом «прохладиться» выводили на мороз и запирали в амбар. Из амбара снова на плиту и снова допрашивают. Он же (ПЛОТКИН) заставлял одного единоличника стреляться. Дал в руки наган и приказал: «Стреляйся, а нет — сам застрелю!». Тот начал спускать курок (не зная того, что наган разряженный) и, когда щелкнул боек, упал в обмороке.

    (горчицы) и не приказал выходить из помещения. Этот же Аникеев и ряд работников агитколонны, командиром коей был кандидат в члены бюро РК Пашинский, при допросах в штабе колонны принуждали колхозников пить в огромном количестве воду, смешанную с салом, с пшеницей и с керосином.

    6. В Лебяженском колхозе ставили к стенке и стреляли мимо головы допрашиваемого из дробовиков.

    7. Там же: закатывали в рядно и топтали ногами.

    8. В Архиповском колхозе двух колхозниц, Фомину и Краснову, после ночного допроса вывезли за три километра в степь, раздели на снегу догола и пустили, приказав бежать к хутору рысью.

    9. В Чукаринском колхозе секретарь ячейки Богомолов подобрал 8 человек демобилизованных красноармейцев, с которыми приезжал к колхознику — подозреваемому в краже — во двор (ночью), после короткого опроса выводил на гумно или в леваду, строил свою бригаду и командовал «огонь» по связанному колхознику. Если устрашенный инсценировкой расстрела не признавался, то его, избивая, бросали в сани, вывозили в степь, били по дороге прикладами винтовок и, вывезя в степь, снова ставили и снова проделывали процедуру, предшествующую расстрелу...

    «Где хлеб зарыл?» — «Не зарывал, товарищ!» — «Не зарывал? А, ну, высовывай язык! Стой так!» Шестьдесят взрослых людей, советских граждан по приказу уполномоченного по очереди высовывают языки и стоят так, истекая слюной, пока уполномоченный в течение часа произносит обличающую речь. Такую же штуку проделал Ковтун и в 7 и в 8 бригадах; с той только разницей, что в тех бригадах он помимо высовывания языков заставлял еще становиться на колени.

    10. В Затонском колхозе работник агитколонны избивал допрашиваемых шашкой. В этом же колхозе издевались над семьями красноармейцев, раскрывая крыши домов, разваливая печи, понуждая женщин к сожительству.

    11. В Солонцовском колхозе в помещение комсода внесли человеческий труп, положили его на стол и в этой же комнате допрашивали колхозников, угрожая расстрелом.

    12. В Верхне-Чирском колхозе комсодчики ставили допрашиваемых босыми ногами на горячую плиту, а потом избивали и выводили, босых же, на мороз.

    13. В Колундаевском колхозе разутых добоса колхозников заставляли по три часа бегать по снегу. Обмороженных привезли в Базковскую больницу.

    15. В Базковском колхозе при допросе раздевали, полуголых отпускали домой, с полдороги возвращали, и так по нескольку раз.

    16. Уполномоченный РО ОГПУ Яковлев с оперативной группой проводил в Верхне-Чирском колхозе собрание. Школу топили до одурения. Раздеваться не приказывали. Рядом имели «прохладную» комнату, куда выводили с собрания для «индивидуальной обработки». Проводившие собрание сменялись, их было 5 человек, но колхозники были одни и те же... Собрание длилось без перерыва более суток.

    Примеры эти можно бесконечно умножить.

    Это — не из книги Роберта Конквеста «Большой террор». И не из вывезенных немцами и хранящихся в Национальном архиве США «Документов Смоленского архива». Это — из письма Шолохова Сталину от 4 апреля 1933 года.

    «Головокружение от успехов» и на политическом языке тех лет, — не только официальном, но и бытовом, — именовалось перегибами. Но теперь уже давно не секрет, что за каждой новой волной таких «перегибов» неизменно стояла очередная личная кровавая директива Сталина,

    Например, — вот такая:

    > ШИФРОМ

    и ЦК НАЦКОМПАРТИЙ

    Замечено, что большая часть бывших кулаков и уголовников, высланных одно время из разных областей в северные и сибирские районы, а потом, по истечении срока высылки вернувшихся в свои области, — являются главными зачинщиками всякого рода антисоветских и диверсионных преступлений как в колхозах и совхозах, так и на транспорте и в некоторых отраслях промышленности.

    ЦК ВКП(б) предлагает всем секретарям областных и краевых организаций и всем областным, краевым и республиканским представителям НКВД взять на учет всех возвратившихся на родину кулаков и уголовников, с тем чтобы наиболее враждебные из них были немедленно арестованы и были расстреляны в порядке административного проведения их дел через тройки, а остальные, менее активные, но все же враждебные элементы — были бы переписаны и высланы в районы по указанию НКВД.

    ЦК ВКП(б) предлагает в пятидневный срок представить в ЦК состав троек, а также количество подлежащих расстрелу, равно как и количество подлежащих высылке.

    3/VII-37r.

    ((«Новая газета», № 57 (1375). 7-10 августа 2008 г.))

    Можно представить себе, какой начался повсюду кровавый разгул, как только эта директива вождя (в «пятидневный срок»!) стала «руководством к действию».

    Приведя здесь эту — одну из многих — сталинскую «шифровку», я слегка забежал вперед: она датирована июлем 1937 года, а мы пока еще — в 1933-м. Но и тогда, в 1933-м, Шолохов не сомневался, что представленные им Сталину жуткие факты — не «загибы и перегибы» отдельных Макаров Нагульновых, а — линия.

    > Это — не отдельные случаи загибов, это — узаконенный в районном масштабе — «метод» проведения хлебозаготовок.

    Он только предполагал (лучше сказать — надеялся, а может быть, только делал вид, что предполагает и надеется), что линия эта определена не Сталиным, а потерявшими голову местными партийными функционерами:

    > Т. к. падающая кривая поступлений хлеба не обеспечивала выполнения плана к сроку, крайком направил в Вешенский район особого уполномоченного т. Овчинникова...

    На расширенном заседании бюро РК, в присутствии уполномоченных РК и секретарей ячеек... Овчинников громит районное руководство и, постукивая по кобуре нагана, дает следующую установку: «Хлеб надо взять любой ценой! Будем давить так, что кровь брызнет! Дров наломать, но хлеб взять!».

    Отсюда и начинается «ломание дров»...

    — «Дров наломать, но хлеб взять!» — подхватывается районной газетой «Большевистский Дон». В одном из номеров газета дает «шапку» «ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ, ЛЮБЫМИ СРЕДСТВАМИ ВЫПОЛНИТЬ ПЛАН ХЛЕБОЗАГОТОВОК И ЗАСЫПАТЬ СЕМЕНА!». И начали по району с великим усердием «ломать дрова» и брать хлеб «любой ценой».

    Год был, повторяю, еще не 37-й, а только 33-й, да и с Шолоховым Сталин был не так откровенен, как с секретарями обкомов и крайкомов в своих секретных «шифровках». И тем не менее, отвечая Шолохову на это его душераздирающее письмо, он все-таки счел нужным внести в затронутый писателем болезненный вопрос необходимую ясность:

    > Оба Ваши письма получены, как Вам известно...

    Для разбора дела прибудет к вам, в Вешенский район, т. Шкирятов, которому — очень прошу Вас — оказать помощь.

    Это так. Но это не все, т. Шолохов. Дело в том, что Ваши письма производят несколько однобокое впечатление. Об этом я хочу написать Вам несколько слов.

    садизма. Но это не значит, что я во всем согласен с Вами. Вы видите одну сторону, видите не плохо. Но это только одна сторона дела. Чтобы не ошибиться в политике (Ваши письма — не беллетристика, а сплошная политика), надо обозреть, надо уметь видеть и другую сторону. А другая сторона состоит в том, что уважаемые хлеборобы вашего района (и не только вашего района) проводили «итальянку» (саботаж!) и не прочь были оставить рабочих, Красную армию — без хлеба. Тот факт, что саботаж был тихий и внешне безобидный (без крови), — этот факт не меняет того, что уважаемые хлеборобы по сути дела вели «тихую» войну с советской властью. Войну на измор, дорогой тов. Шолохов...

    ((Писатель и вождь. Переписка М. А. Шолохова с И. В. Сталиным. 1931—1950 годы. Сборник документов из личного архива И. В. Сталина. Составитель Юрий Мурин. М., 1997. Стр. 68))

    В общем, как выражался один зощенковский персонаж, — «бывают ошибки, но линия правильная».

    Не исключено, что такую реакцию вождя Шолохов отчасти предвидел. Недаром то свое письмо он завершил такой многозначительной фразой:

    > Решил, что лучше написать Вам, нежели на таком материале создавать последнюю книгу «Поднятой целины».

    ((Там же. Стр. 58))

    Это читается как прямая угроза. Можно даже сказать — шантаж. Смотрите, мол: не сделаете своим бандитам укорот, опишу во второй книге «Поднятой целины» все как есть, по полной правде.

    Смелость неслыханная! В то время уже никто не осмеливался говорить со Сталиным в таком тоне. Но нам, уже прочитавшим не только первую, но и вторую книгу «Поднятой целины», эта шолоховская угроза напоминает похвальбу «храброго зайца» из знаменитой басни Сергея Михалкова:

    «Да что мне лев! — кричит. — Да мне ль его бояться?

    Подать его сюда! Пора с ним рассчитаться!
    Да я семь шкур с него спущу
    И голым в Африку пущу!..»

    Эта михалковская басня называется «Заяц во хмелю». И припомнилась она мне тут еще и потому, что вызвала в памяти другой известный эпизод из взаимоотношений Шолохова со Сталиным.

    вид и — представил пред светлые очи вождя.

    Но обмануть вождя им не удалось.

    — Пьешь? — едва глянув на явившегося пред ним Шолохова, будто бы сказал Сталин.

    И Шолохов будто бы храбро ответил:

    — От такой жизни запьешь!

    — 37-м. И другому дорого мог бы обойтись этот дерзкий ответ.

    Размышляя о том, почему же все-таки Шолохову сошла с рук эта его неслыханная дерзость, я опять возвращаюсь к михалковской басне. К ее финалу:

    Лев пьяных не терпел, сам в рот не брал хмельного.
    Но обожал... подхалимаж.

    И прямые, личные встречи Шолохова со Сталиным, и письменные его обращения к вождю особо подхалимским тоном отмечены как будто не были. Скорее наоборот. Но в одной из финальных сцен первой книги «Поднятой целины» — во всех ранних ее вариантах — автор романа не пожалел красок для описания колхозного собрания, на котором колхозу, созданному героическими усилиями гремяченских большевиков, было единогласно присвоено имя Сталина. И вот в каких выражениях говорил на этом собрании о вожде секретарь гремяченской партийной ячейки Размётнов:

    > Про него всем нам известно, что он с начала времен идет прямым путем, ни туда ни сюда не хитнется, и мы — за ним рассыпанной лавой в этот же самый родимый социализм, за какой мы бились, жен, детишков бросили, об молодой жизни позабыли, и в свою, и в чужую кровь руки помочили нещадно.

    ((М. Шолохов. Поднятая целина. 2-е издание. М., 1932) )

    «От начала времен».

    Раньше так говорили только про Господа Бога.

    * * *

    Б конце 1994 года в редакции журнала «Вопросы литературы» состоялось заседание «круглого стола», посвященное проблеме издания произведений И. Э. Бабеля. (Стенограмма этого «круглого стола» появилась на страницах журнала чуть позже, в январском номере «Вопросов литературы» 1995 года).

    советской цензурой. Как выяснилось, главные свои вещи Бабелю уже тогда, в 30-е годы, удалось опубликовать в том виде, в каком ему хотелось увидеть их напечатанными. Разумеется, не потому, что они так уж хорошо вписывались в канон социалистического реализма, и не потому, что цензурное давление на Бабеля было не таким сильным, как то, которому подвергались все его собратья по перу, а лишь по той единственной причине, что Бабель не уступал этому цензурному давлению, сопротивлялся, не шел ни на какие компромиссы.

    Вот как сформулировал это на заседании того «круглого стола» докладчик, посвятивший изучению этой проблемы специальное исследование:

    > При всех материальных тяготах и унижениях, связанных главным образом с необходимостью содержать семью, проживающую за границей, и мучительным своим «долгописанием», Бабель был, что называется, литератором преуспевающим и в каком-то смысле даже властями обласканным. Давалось это ему множеством жизненных компромиссов, активным участием в общественно-литературной жизни страны, неизменной лояльностью (на публицистическом уровне) в отношении к советской власти и социализму, тщательным выстраиванием собственной «автобиографии», которая вынужденно приобретала мифологизированный характер, и т. п.

    В художественном тексте, однако, этих компромиссов — ни политических, ни эстетических — Бабель себе не позволял. Стремление «соблюсти чувство достоинства и чистоту и гордость в работе <...>» (из письма матери 14 декабря 1930 года) было развито в нем до крайнего предела. В беседе с читателями на вечере, организованном 28 сентября 1937 года журналом «Литературная учеба», Бабель имел все основания сказать о своих произведениях: «Я считаю, что те вещи, которые написаны, могли быть лучше, проще <...> Единственное, что меня не огорчает, это то, что мне не приходится брать свои слова обратно».

    ((Вадим Ковский. Судьба текстов в контексте судьбы. Как издавать, как издают и как надо издавать Бабеля. «Вопросы литературы». 1995. Выпуск 1. Стр. 29))

    «властями обласканным», можно было бы и поспорить. Но что касается его «жизненных компромиссов», тут спорить, к сожалению, не приходится. Выступая с речью на Первом писательском съезде, он вдруг выдал такое:

    > На чем можно учиться? Говоря о слове, я хочу сказать о человеке, который со словом профессионально не соприкасается: посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованы его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры. Я не говорю, что всем нужно писать, как Сталин, но работать, как Сталин, над словом надо.

    ((Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934. Стр. 279))

    Как не вспомнить тут знаменитую словесную формулу самого Бабеля, уже в то время ставшую чуть ли не пословицей: «В номерах служить — подол заворотить». Но пошел Бабель на этот «жизненный компромисс» не только страха ради иудейска. Это была осознанная, продуманная тактика, своего рода игра.

    Одним из элементов этой игры был подготовленный им специальный номер журнала «СССР на стройке», целиком посвященный пропаганде успехов колхозного движения на Украине. В это время он уже работал над романом (или повестью? Или книгой рассказов?) об этом самом «колхозном движении». И уж там он был честен до конца. Та страшная правда о методах проведения «сплошной коллективизации», о которой Шолохов «сигнализировал» в своих письмах Сталину и которая ни одним атомом, ни одной молекулой не просочилась ни в первую, ни во вторую книгу «Поднятой целины», в художественной прозе Бабеля была явлена во всей своей неприкрытой и неприкрашенной жути.

    > — Вороньковский судья, — очнувшись, сказала старуха, — в одни сутки произвел в Воронькове колгосп... Девять господарей он забрал в холодную... Наутро их доля была идти на Сахалин. Доню моя, везде люди живут, везде Христос славится... Перебули тыи господари ночь в холодной, является стража — брать их... Видчиняет стража дверь от острога, на свете полное утро, девять господарей качаются под балками, на своих опоясках...

    В дубовой раме окна двинулась тьма. Рассвет раскрыл в тучах фиолетовую полосу...

    Весь день шел снег. У самого села, из льющейся прямой стены, навстречу Гапе вынырнул коротконогий Юшко Трофим в размокшем треухе. Плечи его, накрытые снежным океаном, раздались и осели.

    — Ну, просыпались, — забормотал он, подходя к саням, и поднял черное костистое лицо.

    — А именно што?.. — Гапа потянула к себе вожжи.

    — Ночью вся головка наехала, — сказал Трофим, — бабусю твою законвертовали... Голова рику приехал, секретарь райкому... Ивашку замели, на его должность — вороньковский судья...

    Усы Трофима поднялись, как у моржа, снег шевелился на них. Гапа тронула лошадь, потом снова потянула вожжи.

    — Трофиме, бабусю за што?..

    Юшко остановился и протрубил издалека, сквозь веющие, летящие снега:

    — Кажуть, агитацию разводила про конец света... Припадая на ногу, он пошел дальше, и сейчас же широкую его спину затерло небо, небо, слившееся с землей.

    Рассказ называется «Гапа Гужва» и во всех собраниях сочинений Бабеля он фигурирует именно как рассказ. Но в первой публикации («Новый мир», 1931, № 10) у этого рассказа был подзаголовок: «Первая глава из книги «Великая криница».

    Была, значит, — если не написана, так задумана, — целая книга.

    Даже по тем нескольким строчкам, которые я тут процитировал, можно представить, какое давление цензоров и редакторов пришлось испытать автору этого рассказа при прохождении его в печать. Но в своих взаимоотношениях с цензорами (равно как и с редакторами, выполнявшими роль цензоров) этот «вертлявый Бабель» неизменно проявлял неслыханную твердость и бескомпромиссность. Более уместно тут, пожалуй, даже другое, библейское слово — жестоковыйность.

    Источником этой его жестоковыйности было то «чувство достоинства», о котором он писал в письме к матери, — том самом, которое процитировал в своем докладе Вадим Ковский. Приведу это его высказывание еще раз, слегка раздвинув рамки цитаты:

    > Я сделан из теста, замешенного на упрямстве и терпении, — и когда эти качества напрягаются до высшей степени, тогда только я чувствую la joie de vivre{1}, что имеет место и теперь. А для чего же живем в конечном счете? Для наслаждения понимаемого в широком смысле, для утверждения чувства собственной гордости и достоинства.

    ((Исаак Бабель. Сочинения. Том первый. М., 1990. Стр. 311))

    Шолохов в этом смысле являл собой полную противоположность Бабелю. Он был сделан совсем из другого теста, и в этом своем качестве был так же уникален, как Бабель в своем.

    В своих взаимоотношениях с цензорами и редакторами он проявлял такую лакейскую готовность к компромиссу, что тут впору говорить уже не о компромиссе, а о .

    Американский шолоховед Герман Ермолаев, сравнивая издание «Тихого Дона» 1953 года с ранними изданиями романа, обнаружил «около 400 политических изъятий, три четверти которых пришлось на 2-ю книгу». И там же он выявил множество чужеродных вписок, которые «подчеркивали свершения Ленина и Сталина и осуждали Белое движение». Помимо этих политических поправок Ермолаев отметил около 300 пуританских исправлений. Целомудренные редакторы-пуристы убирали даже «упоминания волос на руках, ногах и груди мужчин». (Г. Ермолаев. «Шолохов: жизнь и творчество»).

    Эту податливость Шолохова, всегдашнюю его готовность смириться с любыми вторжениями цензора или редактора в художественную ткань «Тихого Дона» не может скрыть и отечественный биограф писателя, хоть это и находится в некотором противоречии с восторженным, апологетическим тоном его книги:

    > Издание «Тихого Дона» 1953 года — вопиющий образец издевательств над Шолоховым. Редактор вытравливал правду драматизма в описании революции. «Поправил», к примеру, сцену, когда Подтелков убил полковника-белогвардейца... В своем послесловии пустился в путаные психологические сентенции, чтобы оправдать и большевика Подтелкова, и себя, редактора, изуродовавшего сцену: «Он зарубил его — это правда. Но это был акт самозащиты: Чернецов выхватил из куртки пистолет и хотел убить Подтелкова, произошла осечка. Что оставалось делать Подтелкову? Ждать второго выстрела? Подставить свою грудь под револьвер злобного карателя?..»

    «исправлять» «натурализм» сцен родов Аксиньи, изнасилования Фрони, «обгуливания» Коршуновым купеческой дочери, проборонил языковые особенности говора Дарьи...

    ((Валентин Осипов. Шолохов. М., 2005))

    Разоблачительный пафос этой саркастической инвективы, разумеется, направлен не на «автора» романа, а на его редактора (цензора). Но вопрос: а где же был при этом «автор» и как стерпел он все эти измывательства над любимым своим детищем, — не может тут не возникнуть. «Автор» этот ведь был не так беззащитен, как другие советские писатели: мог бы и побороться.

    Положим, иным из этих цензорских изъятий он воспротивиться не мог. Тем, например, которые касались слишком уж благодушного, чуть ли далее не апологетического изображения генерала Корнилова. На эту тему, как мы знаем, однажды (во время первой своей встречи с Шолоховым) со всей определенностью высказался сам Сталин.

    Личное вмешательство Сталина определило и некоторые другие — уже не политические, а чисто эстетические, вкусовые посягательства редактора (цензора) на языковое своеобразие «шолоховского» текста:

    > Сталин находился в другом конце столовой в окружении группы писателей. Продолжался разговор о литературе. Генсек сравнивал «Бруски» Панферова и «Тихий Дон» Шолохова. Он считал, что Панферов глубже и вернее казачьего писателя отображает остроту классовых противоречий в деревне.

    К тому же, по мнению Сталина, казачий писатель злоупотребляет областным говором:

    — «Сбочь дороги», «сбочь дороги», — несколько раз повторил он. — Что такое «сбочь дороги»?

    ((Валерий Яковлевич Кирпотин. Ровесник железного века. Мемуарная книга. М., 2006. Стр. 200))

    О том, как раздражило Сталина это «областное» словечко, потом вспоминал и сам Шолохов:

    > В беседе со мной обронил внимание на необходимость очищения языка моих произведений от неполноценных, сорных слов. Например, обратил внимание на начало 34-й главы «Поднятой целины». «Сбочь дороги — могильный курган...» Что за слово «сбочь»? — говорил товарищ Сталин. — Нет его у нас в русском языке. Есть слово «сбоку», есть «обочина».

    ((Валентин Осипов. Шолохов. М., 2005. Стр. 422))

    Шолохов мог бы возразить на это, что в русском языке, помимо литературного, книжного «сбоку», есть еще слово «обочь» (отмечено у Даля), а значит, вполне допустимо (в художественном тексте) и это не понравившееся ему «сбочь». Но вступать в полемику с «корифеем всех наук» он, разумеется, не мог. («С ним трудно полемизировать, — сострил однажды Радек. — Ты ему цитату, а он тебе — ссылку».)

    Герман Ермолаев установил, что послушные воле вождя редакторы полностью исключили это слово из текста «Поднятой целины». А в «Тихом Доне» истребили его в 30 случаях.

    Он, правда, отметил, что в собрании сочинений Шолохова 1956—1960 годов некоторые из тех изъятий, которым подверглось издание 1953 года, были восстановлены. Но — не все. Он подсчитал, что из 400 поправок, внесенных цензорами и политредакторами в издание 1953 года, число так и не восстановленных превысило 250.

    все увечья, нанесенные редакторами и цензорами его роману. Возможностей для такой борьбы у него было побольше, чем у любого из его собратьев по перу. Что говорить! Конечно, мог бы! Но — не стал. Махнул рукой. «Сойдет-де и так!»

    Эта реплика, всплывшая вдруг в моей памяти, — из стихотворения Н. А. Некрасова «О погоде». Произносит ее там — посыльный (по-нашему, по-сегодняшнему сказать — курьер) Минай, всю жизнь носивший писателям корректуры:

    — А какие ты помнишь издания?
    «Пропасть их — перечесть мудрено,

    С Современником нянчусь давно:
    То носил к Александру Сергеичу,
    А теперь уж тринадцатый год
    Все ношу к Николай Алексеичу,
    »

    Припомнившуюся мне реплику этот старик Минай кинул однажды как раз Александру Сергеичу:

    «Тот частенько на водку давал.
    Да за то попрекал все цензурою:
    Если красные встретит кресты,

    Убирайся, мол, ты!
    Глядя, как человек убивается,
    Раз я молвил: сойдет-де и так!»
    — Это кровь, говорит, проливается,
    — ты дурак!..

    Посыльного, который, «глядя, как человек убивается», кинул Александру Сергеевичу эту утешающую реплику, понять, конечно, можно. Но у писателя, которому принесли корректуру, испещренную красными редакторскими или цензорскими вычерками, это добродушное «сойдет-де и так!» может вызвать только ярость, боль и отчаяние.

    Советская цензура (а редактура тем более) была не в пример круче той, с какой приходилось иметь дело Александру Сергеичу. И писателю — куда денешься! — приходилось уступать этому давлению тяжелого государственного пресса. Но та легкость, с какой уступал этому давлению Шолохов, невольно вводит в соблазн объяснить это тем, что текст, который он так равнодушно позволял уродовать и калечить, был не родным, не кровным его детищем, а — чужим, «усыновленным». Как у той ненастоящей, мнимой матери, которая согласилась с решением царя Соломона разрубить ребенка, из-за которого у нее шел спор с другой женщиной, на две половины.

    Есть тут, правда, одно обстоятельство, которое как будто не согласуется с этим объяснением и даже решительно ему противоречит.

    В январе 1958 года по какой-то «горящей» путевке я оказался в Доме творчества писателей в Ялте. Зимняя Ялта тогда мало кого привлекала, и Дом пустовал. Так называемых писателей в нем отдыхало (считалось, что они приехали сюда не отдыхать , а творить) было человек шесть. А не «так называемый», настоящий писатель из этих шести был только один — Константин Георгиевич Паустовский. У него была тяжелая астма, и зимняя Ялта ему была предписана врачами.

    «Тихий Дон» Сергея Герасимова.

    Сейчас мне уже не вспомнить, смотрели ли мы тогда все три серии или только одну, последнюю. Но не может быть никаких сомнений, что тот разговор, ради которого я все это сейчас вспомнил, завязался после просмотра именно последней, третьей серии этого фильма.

    Начал его Паустовский.

    — Теперь, — сказал он, — уже ни у кого не останется сомнений, что «Тихий Дон» роман контрреволюционный.

    И когда кто-то стал ему возражать, продолжил:

    — Ведь революция, если она была нужна, была нужна только для того, чтобы такой человек, как Григорий Мелехов, был счастлив. А он глубоко, трагически несчастлив. Значит... Герасимов, конечно, сказать это своим фильмом не хотел. Это у него вышло само собой. Вылезла художественная логика романа. Фильм эту его художественную логику обнажил.

    Не могу сказать, что эта сентенция Константина Георгиевича тогда особенно меня поразила. Поразила скорее интонация, с какой она была произнесена. В ней — этой интонации — не было и тени осуждения «Тихого Дона». Художественная логика романа, которую обнажил фильм Герасимова, Паустовским не осуждалась. Осуждалась революция, которая, как только что выяснилось, не принесла Григорию Мелехову счастья, а значит, была не нужна.

    Как я потом узнал, мысль эта — и даже сама формулировка («Тихий Дон» — роман контрреволюционный») — была не нова. Впервые она была высказана сразу после выхода в свет первых двух томов эпопеи. Но, конечно, с другим знаком: осуждалась при этом не революция, а именно вот эта — «не наша» — художественная логика романа. И уже тогда главные опасения критиков были связаны с будущей судьбой главного его героя:

    > ИЗ ПИСЬМА М. А. ШОЛОХОВА Е. Г. ЛЕВИЦКОЙ

    1930 г.

    Фадеев был не только одним из руководителей всесильного тогда РАППа, но и редактором журнала «Октябрь», в котором печатались очередные главы «Тихого Дона». И это его предупреждение не было пустой угрозой.

    > 24 мая этого года Шолохову исполнилось двадцать пять лет. И вот подарок ко дню рождения — Фадеев, редактор «Октября», останавливает публикацию очередной части «Тихого Дона».

    ((Валентин Осипов. Шолохов. М, 2005. Стр. 102))

    > «Миша, а ты все же контрик. Твой «Тихий Дон» ближе белым, чем нам», — в том же году сказал ему Генрих Ягода.

    ()

    В 1940-м, когда вышли в свет последние части «Тихого Дона», положение Шолохова в официальной писательской табели о рангах было уже совсем другим. В это время он уже был живым классиком, и даже самые непримиримые критики, говоря о своем несогласии с художественной логикой его романа, номинального автора «Тихого Дона» неизменно именовали при этом писателем великим, гениальным и даже величайшим из великих.

    > ОБСУЖДЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЙ КНИГИ РОМАНА «ТИХИЙ ДОН» (Из стенограммы заседания Секции критиков 19 мая 1940 г.)

    ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Пожалуйста, товарищ Гоффеншефер, вам слово.

    «Тихого Дона» читали. Подробно излагать ее не буду, и вряд ли это нужно.

    Перед нами 8-я часть «Тихого Дона», часть, которую мы все ждали с большим нетерпением. Мы гадали: чем же окончится судьба Григория, как развернутся события дальше? И надо сказать, эта 8-я часть написана так, что многие вряд ли предугадали то, что там написано...

    Более правомерным, мне лично кажется, и мне приходилось по этому поводу спорить с Шолоховым задолго до окончания «Тихого Дона», — более правомерным казался приход Григория в армию и смерть его в Красной армии...

    Мне кажется, Шолохов таким концом романа... вызовет очень много споров. [...]

    БЕК. Нет сомнения — перед нами великий писатель. И нет сомнения, что перед нами — великий художник. Но тем не менее мне кажется: имеется натяжка, которая заключается в том, что это не только великий писатель, но и писатель-социалист, что это явление социалистического реализма, что это основное произведение социалистического коммунистического общества...

    Безусловно, это самый настоящий положительный герой. Это герой, на стороне которого симпатии читателя. Это реалистический герой, которого автор любит, читатель любит и т. д. Построение образа в романе не вызывает других толкований.

    Другое дело — с точки зрения советской власти... Всякие наши разговоры, что это исключительный человек, который должен быть или сурово наказан, или прощен, тут прекращаются. Это — враг, и он должен быть наказан.

    Но в романе, конечно, это самый положительный герой, самый дорогой читателю. Но, видите ли, если бы взять такой гипотетический случай, который не осуществлен и странно было бы предполагать, что он может осуществиться, то идеальное царство для Григория — это республика, в которой не будет ни белых, ни красных.

    Это и есть крестьянское царство, или, как его назвать, — царство справедливости, что ли, царство правды. Одним словом, некая повстанческая республика, только в этой республике роман Шолохова «Тихий Дон» был бы самым любимым. Мне так думается. Может быть, я не прав. И Григорий там был бы положительным героем и с точки зрения этого образа романа, и с точки зрения законов этой республики, с точки зрения ее суда, морали и т. д.

    ((Валерий Яковлевич Кирпотин. Ровесник железного века. Мемуарная книга. М., 2006. Стр. 427—432))

    Ораторы высказываются крайне осторожно. Эпитет «контрреволюционный» по отношению к роману никто произнести не решается. Но смысл их речей именно таков.

    Эпитет «великий» в устах ораторов тут не с ветру взялся. Ходили слухи, будто в это самое время Сталин дал указание: «Великому писателю Шолохову должны быть созданы хорошие условия для работы». Но и за рассуждениями критиков романа о том, как надлежит понимать и трактовать образ Григория Мелехова, тоже просматривается наверняка хорошо им известное мнение Сталина.

    Еще в 1934 году — на встрече с писателями, приглашенными к Горькому в его особняк на Малой Никитской, Сталин завел с Шолоховым разговор о Григории Мелехове. Отдельные реплики из этих речений вождя слышал и записал один из участников той встречи — Корнелий Зелинский.

    > Беседуют о «Тихом Доне»... Сталин разбирает образ Григория Мелехова...

    Мелехова нельзя считать типичным представителем крестьянства. Белые генералы не могли назначить командовать дивизией крестьянина без офицерского чина...

    ((Б. Осипов. Шолохов. М., 2005. Стр. 156- 157))

    Какой вывод надлежало сделать Шолохову из этих рассуждений вождя, не слишком ясно. Но В. Осипов, знающий о том разговоре не только из записей Зелинского, но и от самого Шолохова, вывод делает категорический и безапелляционный. Вспоминая писателей, приглашенных на ту встречу с вождем, он замечает:

    >... Каждый четвертый ее участник погиб в лагере или был расстрелян.

    Была и еще одна жертва той встречи: после сталинского суждения о Мелехове этот персонаж по воле критиков чаще всего проходил только по одной статье: враг!

    ((Там же. Стр. 159))

    Вот и попробуйте проплыть, как между Сциллой и Харибдой, между этими двумя сталинскими высказываниями: с одной стороны — «великому писателю Шолохову должны быть созданы хорошие условия для работы», а с другой — главный и вызывающий безусловное сочувствие герой его романа — отщепенец, враг!

    Кстати, на той же встрече Сталин мимоходом кинул и такую реплику:

    > Почему вы требуете от беспартийного писателя обязательного знания законов диалектики?.. Толстой, Сервантес, Шекспир не были диалектиками. Но это не помешало им быть большими художниками...

    И еще даже такую:

    > Литературному мастерству можно учиться и у контрреволюционных писателей — мастеров художественного слова...

    ((Там же. Стр. 161))

    Может быть, именно на эти высказывания вождя опирался Александр Бек, когда называл Шолохова великим писателем и великим художником, оговаривая при этом, что из этого еще совсем не следует, что его можно считать писателем-социалистом, владеющим методом социалистического реализма.

    «Тихого Дона», стенограмму которого я тут цитировал, происходило в мае 1940 года. А спустя полгода «Тихий Дон», выдвинутый на соискание самой высокой в СССР литературной награды, уже обсуждался на заседании Комитета по Сталинским премиям.

    > ИЗ СТЕНОГРАММЫ ЗАСЕДАНИЯ КОМИТЕТА ПО СТАЛИНСКИМ ПРЕМИЯМ Ноябрь 1940 г.

    А. Н. ТОЛСТОЙ. Книга «Тихий Дон» вызвала и восторги, и огорчения среди читателей... Конец «Тихого Дона» — замысел или ошибка? Я думаю, что ошибка. Григорий не должен уйти из литературы как бандит. Это неверно по отношению к народу и к революции. Ошибка в том только случае, если на четвертой книге «Тихий Дон» кончается. Но нам кажется, что эта ошибка будет исправлена волей читательских масс, требующих от автора продолжения жизни Григория Мелехова...

    А. ФАДЕЕВ. Все мы обижены концом произведения в самых лучших советских чувствах. Потому что четырнадцать лет ждали конца: а Шолохов привел любимого героя к моральному опустошению. Четырнадцать лет писал, как люди друг другу рубили головы, — и ничего не получилось в результате рубки. Люди доходят до полного морального опустошения, и из этой битвы ничего не родилось. Шолохов поставил читателя в тупик. И вот это ставит нас в затруднительное положение при оценке... Шолохов с огромной силой таланта, зная казачью жизнь, быт, показал историю казачьей семьи, «обреченность» контрреволюционного дела. Но ради чего и для чего? Что взамен родилось? Этого в романе нет... Мое личное мнение, что там не показана победа сталинского дела.

    «Тихий Дон» с чувством глубокой внутренней неудовлетворенности. Суммируются впечатления следующим образом: жил веками тихий Дон, жили казаки и казачки, ездили верхом, выпивали, пели, был какой-то сочный, пахучий, устоявшийся, теплый быт. Пришла революция, советская власть, большевики — разорили тихий Дон, разогнали, натравили брата на брата, сына на отца, мужа на жену, довели до оскудения страну, заразили триппером, сифилисом, посеяли грязь, злобу, погнали сильных, с темпераментом людей в бандиты, и на этом дело кончилось. Это огромная ошибка в замысле автора.

    А. ГУРВИЧ. Неудовлетворенность происходит оттого, что здесь нет той активной народной силы, которая ведет революцию, которая оправдывает все трагические коллизии и жертвы, которые были принесены...

    Н. АСЕЕВ. Порочное, но любимое произведение!.. (В стенограмме помета: «Смех».)

    ((В. Осипов. Шолохов. М„ 2005. Стр. 294-295))

    Несмотря на все эти сомнения и колебания премию Шолохов все-таки получил. На последнем голосовании из 32 членов комитета за него проголосовали 31. За Сергеева-Ценского с его «Севастопольской страдой» — 29. За Панферова, «Бруски» которого тоже были выдвинуты на премию, — 1.

    премия была присуждена Виктору Некрасову за его повесть «В окопах Сталинграда», Всеволод Вишневский, прочитав в «Правде» список объявленных лауреатов и с изумлением обнаружив там Некрасова, сказал Виктору Платоновичу:

    — Вчера твоей фамилии в списке не было. Надеюсь, ты понимаешь, что это значит? Вписать ее мог ТОЛЬКО ОДИН ЧЕЛОВЕК.

    Вписывать в последний момент фамилию номинального автора «Тихого Дона» в окончательный список лауреатов Сталину не пришлось. Но о том, какова была роль Сталина в присуждении премии Шолохову, можно судить по такому факту. В марте 1941-го было подписано в печать полное издание «Тихого Дона» — впервые все четыре книги в одном переплете. Изданию этому была предпослана вступительная статья Юрия Лукина, в которой говорилось: «Шолохов — истинный любимец Сталина». Вряд ли искушенный в таких делах «правдист» мог высказать это утверждение, не будучи на то уполномочен.

    Была в той вступительной статье Лукина еще одна фраза, в которой упоминался Сталин:

    > Ярко, живым столкновением образов, показана нам обстановка, в которой осуществляется гениальный Сталинский план разгрома на Южном фронте.

    «Тихом Доне», как мы знаем, об этом «гениальном Сталинском плане» нету ни слова. Да и самое имя Сталина там не упоминается ни разу. Опытный царедворец Лукин попытался не то чтобы исправить эту грубую политическую ошибку автора романа (как мы знаем, исправил он ее позже, вписав в роман сцену «Ходоки у Сталина»), но хоть как-то ее замаскировать, замазать.

    Все это говорит о том, что в тот момент Сталин решил закрыть глаза на ошибки «знаменитого писателя нашего времени». В том числе и на ошибочное, политически неверное решение судьбы Григория Мелехова.

    Вот как изображает эту коллизию нынешний биограф Шолохова:

    > Все пытаются навязать могучему реалисту догмы соцреализма.... Не сдается романист...

    Кто станет воодушевляющим образом для миллионов строителей социализма — блукающий в поисках правды Григорий Мелехов или твердокаменный коммунист Михаил Кошевой? Три года тому назад автор «Тихого Дона» пообещал: «Из большевиков в четвертой книге выделится Михаил Кошевой. Я выдвину его с заднего плана и сосредоточу на нем большое внимание».

    «соцобязательств». В седьмой части этот персонаж вовсе не появился, а в восьмой — лишь в нескольких главах...

    Упрям Шолохов и тогда, когда от главы к главе описывает судьбу Мелехова тоже по правде жизни. Не исполняет указаний-советов: дескать, позволил этому «отщепенцу» в предшествующих томах пометаться-поблукать, изволь теперь дать ему возможность прозреть. От члена партии Шолохова требовали как бы дать рекомендацию в партию Мелехову.

    ((Валентин Осипов. Шолохов. М., 2005. Стр. 265))

    Критики романа толкали Шолохова на создание плоской агитки. Но Шолохов не поддался этому давлению. И — победил:

    > И вот экзамен — неизбежный — на мужество гражданина и творца. Делать Мелехова «своим» значило бы писать агитку с плакатным большевиком, значило бы изменить правде жизни и отказать главному своему герою в праве быть правдоискателем. Это значило бы предать свое писательское предназначение — рассказать своему исстрадавшемуся народу о неправде и при царе, и при Керенском, и при белых, и при зеленых, и даже при красных.

    Знал: правду говорить — себе досадить...

    Сделан выбор: «Делать Григория окончательно большевиком я не могу... Об этом я написал Фадееву... Заявляю это категорически. Я предпочту лучше совсем не печатать...» [...]

    «А я все ж таки допишу «Тихий Дон»! И допишу так, как я его задумал».

    В этих словах из шолоховского письма слышится мне выкрик великого средневекового упрямца: «И все-таки она вертится!»

    ()

    Получается, что Шолохов оказался даже упрямее «великого средневекового упрямца». Тот, как мы знаем, под нажимом инквизиции сперва все-таки отрекся от своих «ошибочных» взглядов и уже после отречения, так сказать, «под сурдинку», произнес ту свою знаменитую фразу. Шолохов же, пообещав дописать «Тихий Дон» так, как он его задумал», это свое обещание выполнил. Устоял! Не сдался!

    На самом деле, как мы теперь уже знаем, не был Михаил Александрович ни строптивцем, ни упрямцем. Послушно соглашался на сотни поправок, купюр и вписок, калечащих, уродующих художественную ткань романа. Согласился даже на то, что чужая рука вписала в роман целую сцену. «И так-де сойдет».

    Но факт остается фактом. Григория Мелехова он «им» не отдал. Ломать его судьбу, заканчивать роман так, как от него требовали, не стал.

    Чем же объяснить это неожиданное, во всех иных случаях совсем ему не свойственное упрямство?

    «Тихого Дона» был не М. А. Шолохов, а кто-то другой, естественно предположить, что к моменту публикации первых двух книг романа, последняя, четвертая его книга уже была написана.

    Есть факты и даже прямые высказывания Шолохова, которые это предположение подтверждают.

    В декабре 1931 года Шолохов в письме Е. Г. Левицкой, подводя итоги прошедшего года и рассказывая о замысле нового романа (речь идет о будущей «Поднятой целине», для которой у него тогда еще предполагалось другой название: «С потом и кровью»), он мимоходом роняет:

    > Что касается «Тихого Дона», то его я за малостью не кончил...

    ((В. Осипов. Шолохов. М., 2005. Стр. 135))

    «Тихий Дон» не будет напечатан, если он не сделает Григория «своим». Наверняка знал, что судьба Григория уже решена, и требовал не решить, а изменить, перерешить ее.

    В том письме Е. Г. Левицкой, которое я цитировал, Шолохов так объяснял, почему он не хочет уступить настояниям Фадеева:

    > Тон письма безапелляционен, а я не хочу, чтобы со мной говорили таким тоном, и ежели они все будут обсуждать со мной вопросы, связанные с концом книги, то не лучше ли вообще не обсуждать...

    Если я работаю, то основным служит не хорошее «святое» желание творить, а голое упрямство...

    ((Там же. Стр. 100))

    «святое» желание творить свободно, а не по их указке, ни голое упрямство, на которое он ссылается как на главную причину своего решения закончить роман по-своему.

    Роман был уже написан. И изменить его финал он не мог не потому, что не хотел, а ПОТОМУ, ЧТО НЕ МОГ.

    Одно дело — позволить редактору портить живую ткань романа и даже самому принять посильное участие в этой порче. Но изменить, повернуть по своему произволу судьбу главного его героя — это было за пределами его художественных возможностей.

    Ведь для этого надо было бы написать новый, совсем другой роман. Конгениальный уже написанному, но — с другим героем и другим художественным итогом.

    Такое мог бы совершить разве только настоящий автор «Тихого Дона».

    характера его главного героя.

    Раздел сайта: