• Приглашаем посетить наш сайт
    Хомяков (homyakov.lit-info.ru)
  • Сарнов Б. М.: Сталин и писатели.
    Сталин и Симонов.
    Сюжет третий. "Не за успехи, а за поведение... "

    Сюжет третий

    «НЕ ЗА УСПЕХИ, А ЗА ПОВЕДЕНИЕ...»

    Это обрывок знаменитой реплики В. Б, Шкловского.

    — Оценки, — сказал Виктор Борисович, — нам ставят не за успехи, а за поведение.

    Конечно, лучше бы ценили за успехи. Но Б. Л. Пастернак полагал, что художнику и это ни к чему. Жажда успеха может даже помешать ему исполнить истинное свое предназначение:

    Цель творчества — самоотдача,
    А не шумиха, не успех.
    Позорно, ничего не знача,
    Быть притчей на устах у всех.

    Последние две строки этого четверостишия вряд ли метили в Симонова. Да и вообще в кого-либо из знаменитых тогдашних писателей и поэтов. Это была не стрела, пущенная в какую-то определенную мишень, а общее рассуждение, скорее философского, чем сатирического порядка. Но когда вспоминаешь тех, чьи громкие имена были в то время «притчей на устах у всех», первым приходит на ум имя именно Симонова. (Как позже — Евтушенко.)

    Борис Леонидович, однако, и сам был не чужд стремления к успеху. И даже официальному, о чем прямо свидетельствуют два его письма, обращенные к секретарю ЦК А. С. Щербакову (я их однажды уже цитировал).

    ► ИЗ ПЕРВОГО ПИСЬМА

    Б. Л. ПАСТЕРНАКА А. С. ЩЕРБАКОВУ

    16 июля 1943 г. 

    Мне кажется, я сделал не настолько меньше нынешних лауреатов и орденоносцев, чтобы меня ставили в положение низшее по отношению к ним.

    Мне казалось мелким и немыслимым обращаться к Иосифу Виссарионовичу с этими страшными пустяками.

    Любящий Вас

    Б. Пастернак.

    (Б. Пастернак. Полное собрание сочинений. Том 9. Стр. 349). 

    ► ИЗ ВТОРОГО ПИСЬМА

    Б. Л. ПАСТЕРНАКА А. С. ЩЕРБАКОВУ

    5 мая 1944 г. 

    Я ничего не прошу. Но пусть не затрудняют мне работы в такой решающий момент, ведь я буду жить не до бесконечности, надо торопиться... Надо напомнить, что я не дармоед далее и до премии и без нее...

    Простите, что занял у Вас так много времени и говорю с Вами без обиняков. Вы единственный, обращение к кому не унижает меня.

    Неизменно верный Вам и любящий Вас

    Б. Пастернак.

    (Там же, стр. 374). 

    В его стремлении получить Сталинскую премию не было не только ничего противоестественного, но и ничего несбыточного. Ему казалось, что он вполне мог стать лауреатом, — не за собственные свои произведения (он, конечно, понимал, что это невозможно), так за переводы Шекспира. Получил же тогда (в 1943—1944 гг.) Сталинскую премию (ПЕРВОЙ СТЕПЕНИ!) Михаил Лозинский!

    Как было — несколько неуклюже — сказано в «наградном листе»:

    ► ... за образцовый перевод в стихах произведения Данте «Божественная комедия».

    (Сталинские премии: две стороны одной медали. Сборник документов и художественно-публицистических материалов. Новосибирск, 2007. Стр. 758). 

    Борису Леонидовичу казалось — и как будто не без некоторых к тому оснований, — что он тоже мог бы удостоиться такой же премии. Ну, не первой, — так хоть второй степени, — с такой, скажем, формулировкой: «... за образцовый перевод в стихах произведения Шекспира «Гамлет».

    На самом деле такое случиться, конечно, не могло.

    При всем своем незаурядном уме природу официального советского успеха БЛ. не понимал. Не понимал того, что понял и с присущим ему блеском выразил Виктор Борисович Шкловский.

    Оценки-то давали не за успехи, а за поведение. А поведение у Бориса Леонидовича, как мы знаем, было неважное.

    Константин Михайлович Симонов получил не одну, а ШЕСТЬ Сталинских премий.

    В 1941 году — за пьесу «Парень из нашего города».

    В 1942-м — за пьесу «Русские люди».

    В 1943—1944-м — за повесть «Дни и ночи».

    — за сборник стихов «Друзья и враги».

    В 1949-м — за пьесу «Чужая тень».

    Из всех этих наград Симонов только одну считал не вполне заслуженной:

    ► В Москве «Чужую тень» поставил МХАТ, в Ленинграде — Большой драматический. Несмотря на все отрицательные стороны пьесы — ее грубую прямолинейность, ложную патетику, фальшивые ноты в рассуждениях о науке и низкопоклонстве в одних местах, ряд психологических натяжек в других, Ливанов и Болдуман силой своих незаурядных актерских дарований как-то вытащили свои роли, сыграли их, совершив почти невозможное. То же самое можно сказать и о Полицеймако в Большом драматическом театре.

    Пьесу и спектакли густо хвалили в печати, ей была присуждена Сталинская премия, но все это... было уже для меня как-то безрадостно или почти безрадостно.

    (К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 397). 

    Что же касается остальных ПЯТИ полученных им Сталинских премий, то их, как это ему представлялось, он получил по заслугам. То есть — за подлинные, а не мнимые свои успехи.

    Так оно на самом деле и было. Во всяком случае, с точки зрения того, кто ему эти премии давал.

    Но не последнюю роль тут играло и поведение.

    А поведение у него — опять же с точки зрения того, кто эти его успехи оценивал, — всегда было самое образцовое.

    * * *

    В сентябре 1946 года специальным постановлением Оргбюро ЦК ВКП(б) была изменена структура управления Союзом писателей СССР. При этом были произведены существенные персональные замены и перемены в персональном составе руководства этого гигантского литературного департамента. После двухгодичной отставки на должность главы Союза вновь вернулся на время отстраненный Фадеев, сменив два года тому назад назначенного на эту должность Н. Тихонова. Изменилось при этом и наименование этой должности: Тихонов назывался председателем Правления Союза советских писателей, а назначенный на эту должность Фадеев стал именоваться (как Сталин) генеральным секретарем.

    В том же постановлении был объявлен уже утвержденный список заместителей генерального секретаря.

    ► ИЗ ПОСТАНОВЛЕНИЯ ОРГБЮРО ЦК ВКП(Б) О СМЕНЕ РУКОВОДСТВА ССП СССР

    13 сентября 1946 г. 

    № 277. п. 7 — Вопросы Союза писателей СССР.

    1. Освободить т. Тихонова Н. С. от работы председателя Правления Союза советских писателей СССР.

    2. Для руководства текущей работой Союза советских писателей образовать секретариат Союза в составе 13 человек: генерального секретаря, 4 заместителей генерального секретаря и 8 членов Секретариата.

    3. Утвердить:

    а) генеральным секретарем Союза советских писателей т. Фадеева А. А.,

    в) членами Секретариата Союза советских писателей тт. Горбатова Б. Л., Упитса А. М., Венцлова А. Т., Семпер И., Чиковани С. И., Якуба Коласа, Айбека (Ташмухамедова Мусу), Леонова Л. М.

    Всем, кто знал, как надо читать тексты таких партийных постановлений, сразу бросилось в глаза, что заместители генерального секретаря и члены секретариата были поименованы в нем НЕ ПО АЛФАВИТУ. Это означало, что тот, кто шел в этом списке первым, назначался ПЕРВЫМ ПО ДОЛЖНОСТИ. Первым же в нем шел Симонов. Стало быть, этот хотя и очень известный, но никаких официальных должностей никогда не занимавший молодой (ему было тогда немногим более тридцати) писатель станет ПЕРВЫМ ЗАМОМ ФАДЕЕВА, то есть ВТОРЫМ ЧЕЛОВЕКОМ в Союзе писателей!

    Это неожиданное решение Сталина (а решить это мог только он) стало полной неожиданностью и для самого Симонова:

    ► ... К концу лета сорок шестого года, когда после постановлений ЦК были предрешены перемены руководства в Союзе писателей и предполагалось изменение самой структуры этого руководства, я... к деятельности Союза писателей практически не имел никакого отношения и оставался в этом смысле совершенно зеленым и неопытным человеком... Кажется, один раз, может быть, два — между поездками на фронт — присутствовал на не запомнившихся мне заседаниях Президиума. Вот и всё... И когда в конце августа или в сентябре сорок шестого года, после моего возвращения в Москву, нас всех, членов Президиума Союза писателей, собрали у Жданова для обсуждения вопроса о том, как дальше работать Союзу, я был, повторяю, человеком совершенно зеленым в этом смысле.

    Первое из двух обсуждений было длительным, продолжалось несколько часов. Разные люди называли разные кандидатуры в состав секретариата, который, как предполагалось, практически будет руководить работою Союза. И когда Борис Горбатов вдруг как одну из возможных кандидатур в руководители Союза предложил мою, в неумеренных выражениях расхвалив перед этим меня как организатора и главу нашей писательской бригады в Японии, то все только улыбались этому предложению как весьма дружелюбному по отношению ко мне, но в то же время несерьезному. А я, когда кончилось заседание и мы двинулись домой, ругательски ругал Бориса, который после общей реакции на его предложение, кажется, чувствовал себя немножко смущенным..

    А через два или три дня нас собрали там же, у Жданова, и Жданов сказал, что о предыдущем обсуждении дел Союза писателей, которое происходило здесь, было рассказано товарищу Сталину, что состоялось решение поручить партийной группе правления Союза писателей рекомендовать организацию секретариата Союза писателей в следующем составе: генеральный секретарь правления Союза писателей Фадеев, заместители генерального секретаря Симонов, Вишневский, Тихонов, секретари Леонов и Горбатов...

    ... Фадеев как глава Союза не был ни для кого из нас неожиданностью, сама формулировка «генеральный секретарь», несомненно, не могла прийти в голову никому, кроме Сталина. Автором этой формулировки был он. Очевидно, он же, по каким-то своим соображениям, расставил не по алфавиту, а по порядку заместительства трех заместителей генерального секретаря...

    В общем, все было решено за нас, и мы были расставлены по своим местам Сталиным, и расставлены, насколько я могу судить по первым годам работы Союза, довольно разумно. Так, всего еще неделю назад не думая ни о чем близко похожем, я оказался одним из руководителей Союза писателей, и это на многие годы определило и характер моей жизни, и некоторые особенности моей работы как литератора.

    (К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 359—361). 

    А неделю спустя последовало еще одно назначение: он стал (разумеется, тоже по личному распоряжению Сталина) редактором «Нового мира».

    Это новое назначение, в отличие от первого, не было для него неожиданностью. Разговоры на эту тему с ним уже велись, и он даже излагал в ЦК разные свои соображения насчет того, каким он себе представляет журнал. Соображения эти были доложены Сталину и были им одобрены. Доволен он был и тем, как Симонов проявил себя в роли редактора. И некоторое время спустя он подобрал ему новую должность, которую — о причинах этого речь впереди — считал более важной: сделал его редактором «Литературной газеты».

    Так Симонов стал «порученцем» уже не в метафорическом, а самом прямом, буквальном смысле этого слова. Эти новые его назначения даже еще в большей степени, чем должность первого зама Фадеева, определили, как он сам это сформулировал, «характер его жизни и особенности его работы как литератора».

    О многих поручениях, которые ему приходилось исполнять на всех этих разных его должностях, он потом вспоминал со стыдом. (К этой неприятной теме мне еще придется вернуться.) Но Симонов был не ординарным порученцем. В сложной системе сталинских порученцев ему (как Эренбургу) была назначена особая роль.

    * * *

    В предыдущем сюжете я привел отрывок из «Русского дневника» Стейнбека, в котором рассказывалось о маленьком скандале, разыгравшемся во время прощального ужина, который ВОКС устроил ему и Роберту Капе в ресторане «Арагви».

    Кто-то из присутствовавших на этом ужине чиновников, — а может быть, даже и литераторов, — сказал, что существуют разные правды, и они, Стейнбек и Капа, вернувшись домой, должны рассказать американцам такую правду, которая способствовала бы развитию добрых отношений между русским и американским народами. И тут вскочил Эренбург и обрушил на этого чиновника (а может быть, и литератора) яростную речь, смысл которой был в том, что никто не смеет указывать писателю, ЧТО И КАК он должен писать.

    Эренбурга поддержал Симонов.

    Этот свой рассказ Стейнбек заключил так:

    ► Нам всегда внушали, что партийная линия настолько непоколебима, что среди писателей не может быть никаких расхождений. Атмосфера этого ужина показала нам, что это совсем не так...

    (Дж. Стейнбек. Русский дневник). 

    — не только Стейнбеку, но и всему мировому общественному мнению.

    Я вовсе не хочу этим сказать, что яростная реакция Эренбурга на тупую реплику дурака-чиновника была задумана им как некий пропагандистский ход. Нет, конечно! Это был искренний душевный порыв. Но этот его искренний, живой, непосредственный душевный порыв великолепно вписывался в систему сталинской пропаганды. Не только не «подрывал», но даже укреплял ее.

    Для этого и нужен был Сталину Эренбург.

    Для тех же целей мог пригодиться ему и Симонов. Но роль Симонова все-таки была другая.

    Эренбург говорил о себе:

    — Мне многое позволено, потому что я Эренбург. Так оно на самом деле и было.

    Соглашаясь выполнить то или иное поручение Сталина, он даже позволял себе выдвигать некоторые встречные условия.

    Для наглядности напомню эпизод, к которому я уже обращался однажды.

    21 сентября 1948 года в «Правде» появилась большая статья Эренбурга. Называлась она - «По поводу одного письма».

    Она была как бы ответом на письмо некоего Александра Р., студента-еврея из Мюнхена, который обратился к нему, Эренбургу, с жалобами на антисемитизм в Западной Германии и доказывал, что единственное спасение для всех евреев от этой их общей беды — эмиграция в Израиль.

    Если не всем, то многим читателям этой статьи уже тогда было ясно, что никакого Александра Р. в действительности не существует, что фальшивое это письмо было состряпано в недрах советского агитпропа, а так называемый ответ Эренбурга этому несуществующему германскому студенту был Илье Григорьевичу заказан. И не кем-нибудь, а самим Сталиным.

    Сейчас эта нехитрая догадка подтверждена обнаруженными (сравнительно недавно) документами.

    В архивах отыскалась записка Маленкова Сталину, отправленная ему 18 сентября вместе с оттиском эренбургов-ской статьи:

    ► Перед отпуском Вы дали указание подготовить статью об Израиле. Дело несколько задержалось из-за отсутствия в Москве Эренбурга. На днях Эренбург прибыл. Мы с Кагановичем, Поспеловым и Ильичевым имели с ним разговор. Эренбург согласился написать статью.

    (Советско-израильские отношения. Сборник документов. 1941—1953. т. 1, кн. 1, стр. 375—383). 

    На оттиске посланной Сталину статьи Эренбурга — сделанная рукой Поскребышева пометка: «Товарищ Сталин согласен».

    Итак, сомнений нет: статья Эренбурга «По поводу одного письма» — чистейшей воды заказуха.

    Однако самое интересное в этой записке Маленкова не это. Самое интересное и даже поразительное в ней вот эти два слова: «Эренбург согласился». Попробовал бы он не согласиться!!!

    Но и «товарищ Сталин» тоже выразил свое согласие. С чем же он согласился? По-видимому, с каким-то встречным предложением Эренбурга, не так ли? Да, именно так.

    В начале сентября, уезжая в отпуск, Сталин распорядился подготовить статью о том, как советские евреи должны относиться к государству Израиль. Статья эта по его замыслу должна была быть подписана несколькими громкими именами. Первым в этом списке им был назван Эренбург. Естественно, к нему первому и обратились. Но Эренбург, как доложили Сталину, «высказался против того, чтобы статья вышла за несколькими подписями». Он готов был нести личную ответственность за все, что будет написано в этой статье, но при условии, что напишет это сам и (в рамках сталинского заказа, конечно) напишет . (Антисионистская направленность статьи не противоречила его собственным взглядам на будущее мирового еврейства)

    Вот в этом и была разница между Эренбургом и Симоновым.

    Чтобы создать иллюзию некоторого свободомыслия в монолите советской пропаганды, Эренбурга Сталин использовал.

    Симонову он такое задание просто поручил.

    ► — Мы здесь думаем, — сказал он, — что Союз писателей мог бы начать выпускать совсем другую «Литературную газету», чем он сейчас выпускает. Союз писателей мог бы выпускать своими силами такую «Литературную газету», которая одновременно была бы не только литературной, а политической, большой, массовой газетой. Союз писателей мог бы выпускать такую газету, которая остро, более остро, чем другие газеты, ставила бы вопросы международной жизни, а если понадобится, то и внутренней жизни. Все наши газеты так или иначе официальные газеты, а «Литературная газета» — газета Союза писателей, она может ставить вопросы неофициально, в том числе и такие, которые мы не можем или не хотим поставить официально. «Литературная газета» как неофициальная газета может быть в некоторых вопросах острее, левее нас, может расходиться в остроте постановки вопроса с официально выраженной точкой зрения. Вполне возможно, что мы иногда будем критиковать за это «Литературную газету», но она не должна бояться этого, она, несмотря на критику, должна продолжать делать свое дело.

    Я очень хорошо помню, как Сталин ухмыльнулся при этих словах.

    (К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 377-378). 

    На этой встрече со Сталиным их было трое: Фадеев, Симонов и Горбатов. И обращался Сталин ко всем троим, - как руководителям Союза писателей. Но я не оговорился и не погрешил против истины, написав, что это поручение Сталина было дано Симонову. Потому что именно Симонов был назначен главным редактором этой новой «Литературной газеты». И именно он сделал ее такой, какой ему поручил сделать ее Сталин.

    Это сталинское поручение, предполагающее некоторую свободу действий, определило не только направление изменившей свой облик «Литературной газеты», но и выходящий за рамки тогдашних стандартов стиль общественного поведения ее главного редактора.

    * * *

    27 февраля 1951 года в «Комсомольской правде» появилась статья Михаила Бубеннова — «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы?»

    Автор «Белой березы» Михаил Бубеннов был самым злостным антисемитом в Союзе писателей. А может быть, даже и во всем СССР. И эта его статейка, конечно, отражала и личные его чувства. Но — не только.

    Идеологическая кампания 49-го года, дойдя до верхней точки, постепенно сошла на нет и в конце концов окончательно угасла. И вот теперь, спустя два года кто-то (кто? Не один же Бубеннов) решил ее, так сказать, реанимировать. Во всяком случае — кинуть пробный камень:

    ► Белорусская поэтесса Ю. Каган выбрала псевдоним Эди Огнецвет. А какая необходимость заставила ее сделать это?.. Молодой московский поэт Лидес стал Л. Лиходеевым, С. Файнберг - С. Северцевым, Н. Рамбах — Н. Гребневым.

    Выбор «мальчиков для битья» о намерениях автора говорил достаточно ясно. Но для полной ясности он решил все-таки «под занавес» поставить все точки над «i»:

    ► Нередко за псевдонимами прячутся люди, которые антиобщественно смотрят на литературное дело и не хотят, чтобы народ знал их подлинные имена. Не секрет, что псевдонимами охотно пользовались космополиты в литературе.

    (М. Бубеннов. Нужны ли сейчас литературные псевдонимы? Комсомольская правда, 27 февраля 1951 года). 

    Слово «космополиты» не оставляло уже никаких сомнений насчет того, куда метит автор и ради чего написана эта его статейка. И зловещий смысл ее всеми был понят однозначно: как сигнал к новому погрому.

    Не вполне ясно было только, стоят ли за этой акцией отдельные, хоть и влиятельные, но все же никем не уполномоченные энтузиасты, или — как и в тот раз — все наше великое и могущественное государство, то есть — сам Хозяин.

    «Литературной газете» появился ответ. Он был краток. И назывался скромно: «Об одной заметке».

    И малый размер реплики, и скромное ее название призваны были подчеркнуть, что выстрелу «Комсомольской правды» не стоит придавать особого значения. Автор реплики, в сущности, даже не полемизировал с Бубенновым. Он просто высек его. Как мальчишку:

    ► ОБ ОДНОЙ ЗАМЕТКЕ

    В советском авторском праве узаконено, что «только автор вправе решить, будет ли произведение опубликовано под действительным именем автора, под псевдонимом или анонимно» (БСЭ, изд. 2-е, т. 1, с. 281). Однако ныне решение этого вопроса, ранее решавшегося каждым литератором самостоятельно, взял на себя единолично писатель Михаил Бубеннов и, решив его один за всех, положил считать отныне литературные псевдонимы «своеобразным хамелеонством», с которым «настало время навсегда покончить».

    В своей заметке «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы?» («Комсомольская правда», № 47) Михаил Бубеннов привел список ряда молодых литераторов, литературные псевдонимы которых пришлись ему, Бубеннову, не по вкусу...

    «Любители псевдонимов, — пишет Бубеннов, — всегда пытаются подыскать оправдание своей странной склонности». Непонятно, о каких оправданиях говорит здесь Бубеннов, ибо никто и ни в чем вовсе и не собирается перед ним оправдываться.

    А если уж кому и надо теперь подыскивать оправдания, то разве только самому Михаилу Бубеннову, напечатавшему неверную по существу и крикливую по форме заметку, в которой есть оттенок зазнайского стремления поучать всех и вся, не дав себе труда разобраться самому в существе вопроса. Жаль, когда такой оттенок появляется у молодого, талантливого писателя.

    Константин Симонов (Кирилл Михайлович Симонов)

    (Литературная газета, 6 марта 1951 года). 

    Самым обидным для Бубеннова тут было то, что его назвали молодым писателем. Трудно было найти формулу более уничижительную, чем эта. Ведь эпитет «молодой» определялся тогда отнюдь не возрастом писателя и даже не его литературным стажем, а прежде всего — и даже исключительно — местом, которое этот писатель занимал в негласной, но хорошо всем известной табели о рангах.

    Зачислив Бубеннова в ряды «молодых талантливых писателей», ему как бы указали его место. Прямо дали понять, что он слишком много — не по чину! — на себя берет. И сделал это не кто-нибудь, а второй (после Фадеева) человек в ареопаге литературного начальства — секретарь СП и главный редактор «Литературной газеты», любимец Сталина — К. М. Симонов.

    Но те, кто стоял за Бубенновым, тоже были не лыком шиты. И сдаваться они не собирались. К полю боя быстро была подтянута тяжелая артиллерия, и ответный выстрел последовал почти мгновенно. Через два дня, восьмого марта, в той же «Комсомольской правде» появился ответ Симонову, подписанный Михаилом Шолоховым. Я говорю «подписанный», поскольку не уверен, что ответ самого Шолохова, живущего, как известно, в Вешенской, можно было организовать так быстро.

    Не исключаю, что Шолохов в это время действительно был в Москве и, в отличие от «Тихого Дона», это свое произведение сочинил сам. Но тем, кто подвигнул его на эту акцию, нужно было, конечно, не «золотое перо» Шолохова, не божественный его художественный дар. Им нужно было его имя. Именем этим они хотели сказать Симонову:

    — Наш козырь старше!

    Старшинство, подтвержденное той же негласной табелью о рангах, давало Шолохову право разговаривать с Симоновым свысока, с той же мерой снисходительности, с какой тот обращался к Бубеннову. Но он эту меру даже слегка превысил:

    ► Кого защищает Симонов? Что он защищает? Сразу и не поймешь... Спорить надо, честно и прямо глядя противнику в глаза. Но Симонов косит глазами...

    Кто же ответит Шолохову?

    Сомнительно было, чтобы кто-нибудь посмел ему ответить. Ведь другого такого козыря во всей той карточной колоде больше не было.

    Статейка Шолохова, как я уже говорил, появилась на страницах «Комсомольской правды» 8 марта. А ответ на нее был обнародован даже быстрее, чем на статью Бубеннова, — 10 марта, то есть через два дня. Под ним стояла подпись того же Симонова.

    Ответ был написан в очень решительном тоне. Он, в сущности, завершал дискуссию, о чем автор объявлял с некоторой даже надменностью.

    ► Я убежден, что вся поднятая Бубенновым мнимая проблема литературных псевдонимов высосана из пальца в поисках дешевой сенсационности и не представляет серьезного интереса для широкого читателя.

    Именно поэтому я стремился быть кратким в обеих своих заметках и не намерен больше ни слова писать на эту тему, даже если «Комсомольская правда» вновь пожелает предоставить свои страницы для недостойных нападок по моему адресу.

    К. Симонов.

    (Литературная газета, 10 марта 1951 года). 

    Прочитав тогда этот его ответ, я был уверен, что на этом дело не кончится. Что Симонову непременно кто-нибудь возразит. Быть может, далее тот же Шолохов.

    Но ответа не последовало. Последнее слово так и осталось за Симоновым.

    Этот симоновский поступок казался тогда отчаянно смелым. И не только казался, но и был.

    Но эта его смелость все-таки была разрешенной смелостью. И не только потому, что, назначая его редактором «Литературной газеты», Сталин выдал ему некий карт-бланш.

    Совершая этот свой смелый поступок, Симонов исходил из предположения, что второй раз кампанию, подобную той, какую он развязал в 49-м году, Сталин больше не развяжет.

    Это было даже не предположение, а уверенность. И надо сказать, что кое-какие основания для такой уверенности у него имелись.

    * * *

    На одном из заседаний Политбюро, где в очередной раз решался вопрос о присуждении Сталинских премий, Симонов стал свидетелем неожиданного спектакля, который перед ними разыграл Сталин.

    Обсуждали роман Ореста Мальцева «Югославская трагедия». И тут Сталин вдруг (а может быть, и не вдруг) увидал, что вслед за фамилией автора этого романа «Мальцев» в скобках стоит другая — «Ровинский». Он, естественно, решил, что в скобках обозначена еврейская фамилия автора «Югославской трагедии». И, к изумлению всех присутствующих, разразился по этому поводу таким монологом:

    ► — Почему Мальцев, а в скобках стоит Ровинский? В чем дело? До каких пор это будет продолжаться? В прошлом году уже говорили на эту тему, запретили представлять на премию, указывая двойные фамилии. Зачем это делается? Зачем пишется двойная фамилия? Если человек избрал себе литературный псевдоним — это его право, не будем уже говорить ни о чем другом, просто об элементарном приличии. Человек имеет право писать под тем псевдонимом, который он себе избрал. Но, видимо, кому-то приятно подчеркнуть, что у этого человека двойная фамилия, подчеркнуть, что это еврей. Зачем это подчеркивать? Кому это надо? Человека надо писать под той фамилией, под которой он себя пишет сам. Человек хочет иметь псевдоним Он себя ощущает так, как это для него естественно. Зачем же его тянуть, тащить назад?

    Вот и вся моя запись по этому поводу. Добавлю, что Сталин говорил очень сердито, раздраженно, даже, я бы сказал, с оттенком непримиримости к происшедшему...

    (К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 445). 

    Это заседание Политбюро происходило в марте 1952 года. Но реплика Сталина — «В прошлом году уже говорили на эту тему», — показывает, что отрицательное отношение Сталина к «раскрытию скобок» и в марте 51-го, когда Симонов отвечал Бубеннову и Шолохову, было ему уже известно.

    В свете происходивших в стране событий многое, конечно, тут было ему неясно. При всей своей слепой вере в Сталина не мог лее он не видеть, не замечать того, что происходит вокруг:

    ► Внезапная гибель Михоэлса, которая сразу же тогда вызвала чувство недоверия к ее официальной версии; исчезновение московского еврейского театра; послевоенные аресты среди писавших на еврейском языке писателей; появление вслед за псевдонимами скобок, в которых сообщались фамилии; подбор людей, попавших в статью «Об одной антипатриотической группе театральных критиков», по тому же признаку; различного рода попущения действующим в этом направлении доброхотам, иногда делавшим или пытавшимся делать на антисемитизме собственную карьеру, — все это, однако, не складывалось в нечто планомерное и идущее от Сталина. Мне, например, в его антисемитизм верить не хотелось: это не совпадало с моими представлениями о нем, со всем тем, что я читал у него, и вообще казалось чем-то нелепым, несовместимым с личностью человека, оказавшегося во главе мирового коммунистического движения.

    А все-таки чувствовалось, что происходит нечто ненормальное...

    ... При том отношении к Сталину, которое у подобных мне людей продолжало в те годы оставаться почти некритическим, мы в разговорах между собою не раз возвращались к тому, кто же закоперщик этих все новых и новых проявлений антисемитизма. Кто тут играет первую скрипку, от кого это идет, распространяется? Кто, используя те или иные неблагоприятные для евреев настроения и высказывания Сталина, существование которых мы допускали, стремится все это гиперболизировать и утилизировать? Разные люди строили разные предположения, подразумевая при этом то одного, то другого, то третьего, то сразу нескольких членов тогдашнего Политбюро...

    —458). 

    И вот, наконец, все разъяснилось:

    ► ... Сам Сталин, может быть, к чьему-то неудовольствию, но к радости большинства из нас, недвусмысленно заявил, что если есть люди, которые уже второй год не желают принимать к исполнению, казалось бы, ясно выраженное им, Сталиным, отрицательное отношение к этим двойным фамилиям, к этому насаждению антисемитизма, то сам он, Сталин, не только далек от того, чтоб поддерживать нечто похожее, но счел нужным при нас с полной ясностью высказаться на этот счет и поставить все точки над «и», объяснив, что это идет не от него, что он этим недоволен, что он это намерен пресечь.

    (Там же. Стр. 458-459). 

    Но дальнейшее развитие событий заставило его отказаться от этого объяснения и найти другое, более правдоподобное:

    ► Просто Сталин сыграл в тот вечер перед нами, интеллигентами, о чьих разговорах, сомнениях и недоумениях он, очевидно, был по своим каналам достаточно осведомлен, спектакль на тему «держи вора», дав нам понять, что то, что нам не нравится, исходит от кого угодно, но только не от него самого. Этот маленький спектакль был сыгран мимоходом. Сколько-нибудь долго объясняться с нами на эту тему он не считал нужным и был прав, потому что мы привыкли верить ему с первого слова.

    (Там же. Стр. 459). 

    Итак, спектакль. Но для чего? С какой все-таки целью этот спектакль был разыгран?

    Поначалу Симонов предполагал, что Сталин хотел таким образом отмазаться от гнусной кампании 49-го года, дав понять, что ничего подобного больше не повторится. Но не прошло и года, и все повторилось в еще более разнузданном, совсем уже жутком варианте. И тут уже совсем нельзя было ничего понять:

    ► В голове была полная сумятица. С одной стороны, я хорошо помнил, как совсем недавно в моем присутствии Сталин выступал против антисемитизма, я слышал это своими ушами. И вдруг эти врачи-убийцы, этот список с преимущественно еврейскими фамилиями, эти обличения в связи с «Джойнтом», вся та муть, которая поднялась со дна вокруг этого.

    Врачи-убийцы — страшнее, кажется, придумать было невозможно. Все, начиная от самой формулировки, было намеренно рассчитано на огромный резонанс, на то, что люди, хоть немного поддавшиеся на это, хоть в какой-то степени этому поверившие, станут людьми со сдвинутыми мозгами, людьми, боящимися повседневно за собственную жизнь, за собственное здоровье и, что еще страшнее, за здоровье своих детей. В общем, было ощущение, что последствия всего этого могут оказаться поистине невообразимыми. Я мысленно спрашивал себя: что же произошло? Что Сталин? Что, он сознательно обманывал нас тогда, когда говорил совершенно обратное тому, что делалось (тут не приходилось сомневаться) по его прямому указанию и разрешению теперь, или он был искренен и тогда, и теперь? И верны те страшные, робко просачивавшиеся слухи о каких-то смещениях в его психике?

    (Там же. Стр. 474-475). 

    Версия о каких-то смещениях в психике вождя в последние годы (или месяцы?) его жизни бытует по сей день. И не только на уровне слухов. Ее всерьез высказывают порой даже солидные ученые, историки:

    ► Думается, что масштабы антисемитизма, которые имели место в СССР в начале 1953 года, были предельно допустимыми в рамках существовавшей тогда политико-идеологической системы. Дальнейшее следование тем же курсом, не говоря уже о проведении еврейской депортации, поставило бы страну перед неизбежностью радикальных политических и идеологических преобразований (легализация антисемитизма, а значит, и введение расовой политики, отказ от коммунистической идеологии, освящавшей государственное единство советских народов, и т. д.), чреватых самыми непредсказуемыми последствиями. Ибо зверь стихийного антисемитизма мог вырваться на свободу, и тогда страна погрузилась бы в хаос национальных и социальных катаклизмов. Подобная перспектива, разумеется, Сталина не устраивала. Да и по складу своего характера он не решился бы открыто выступить против евреев, хотя в душе, особенно в последние годы жизни, мог быть, что называется, патологическим антисемитом. Поэтому вождь, ревностно оберегавший свой революционный имидж; большевика-ленинца, был обречен переживать муки психологической амбивалентности, которая, возможно, и ускорила его конец.

    (Т. Костырченко. Тайная политика Сталина. М., 2001. Стр. 678). 

    В подтверждение верности и даже неоспоримости этой своей «научной» гипотезы историк приводит такой факт:

    ► Показателен в этой связи эпизод, описанный композитором Т. Н. Хренниковым. В конце 1952 года Сталин, в последний раз присутствовавший на заседании комитета по премиям своего имени, совершенно неожиданно заявил: «У нас в ЦК антисемиты завелись. Это безобразие!»

    (Там же). 

    Какие-то смещения в психике у Сталина, может быть, и были. Но что касается мук «психологической амбивалентности», которые он якобы был «обречен переживать» и которые ускорили его конец, то ничего подобного уж точно не было. И на это, между прочим, указывает как раз тот самый эпизод, о котором рассказал Т. Н. Хренников и на который ссылается наш ученый историк:

    ► ... Последняя встреча была в декабре 1952 года, за 2—3 месяца до смерти Сталина, мы сидим, обсуждаем (а вел всегда Политбюро Маленков, а Сталин сидел в сторонке, не имел вроде бы к этому отношения), — и вдруг Сталин говорит: «Товарищ Маленков, у нас что, в ЦК антисемиты завелись?! Это же безобразие, это же позорит нашу партию!» И такой произнес монолог, а в это время было «дело врачей», шла такая антисемитская атмосфера. Мы переглянулись с Фадеевым: оказывается, Сталин ничего не знает, что происходит. А здесь уже дело доходило почти до того, что собирались евреев вывозить из Москвы. Маленков говорит: «Мы из слов товарища Сталина должны сделать далеко идущие выводы». Я пришел домой, у меня жена еврейка, и я говорю: «Клара, Сталин ничего, оказывается, не знал об этом. Только что он говорил о том, что это позор для партии. Все изменится, все!»... Мы думали, что со следующего дня все изменится, а ничего не изменилось, а стало все ухудшаться и ухудшаться. И только смерть Сталина помешала тому позорному явлению, которое могло бы быть, для нашей страны, для нашей партии. Если бы Сталин остался жив — и депортацию бы совершили евреев, и так далее, и я бы поехал с Кларой в Биробиджан или куда-то еще.

    к черту и всё, а он такой Бог, нетронутый. И я понял это актерство Сталина, потому что до его смерти все ухудшалось и ухудшалось.

    (Радио «Свобода». Наши гости: лицом к лицу. Тихон Хренников. Ведущая Марина Тимашева. 27 февраля 2005 г. Цит. по: Сталинские премии: две стороны одной медали. Новосибирск, 2007. Стр. 539-540). 

    Читая это, я вспомнил рассказ Симонова о сталинских указаниях ему как одному из руководителей Союза писателей СССР и будущему редактору «Литературной газеты»:

    ► — «Литературная газета» как неофициальная газета может быть в некоторых вопросах острее, левее нас, может расходиться в остроте постановки вопроса с официально выраженной точкой зрения. Вполне возможно, что мы иногда будем критиковать за это «Литературную газету», но она не должна бояться этого, она, несмотря на критику, должна продолжать делать свое дело.

    Я очень хорошо помню, как Сталин ухмыльнулся при этих словах.

    (К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 377). 

    Вот так же, наверно, он (мысленно) ухмылялся, когда произносил свои гневные монологи о том, что в ЦК завелись антисемиты и это позорит нашу партию.

    В литературе — теперь уже очень обширной — о последней сталинской антисемитской кампании, начатой сообщением ТАСС о «деле врачей», среди множества версий предполагаемого развития событий есть такая.

    Осужденных врачей повесят на Красной площади, после чего по доведенной до истерии стране прокатится волна еврейских погромов. И тогда, спасая уцелевших евреев от справедливого гнева народного, их сошлют в места отдаленные, где уже загодя выстроены для них бараки. И даже точно просчитан процент тех, кто доедет до этих бараков, а кому суждено будет погибнуть в пути.

    Ну, а потом — откат. В дело вмешивается Вождь. И начинается волна новых посадок — теперь уже сажают погромщиков: ведь в гигантскую печь ГУЛАГа надо постоянно подбрасывать все новые и новые дрова.

    Вот для чего он считал нужным время от времени напоминать, что всегда был и остается твердым и последовательным борцом с таким позорным явлением, как антисемитизм.

    Таков ли на самом деле был сталинский сценарий развития событий, теперь нам уже не узнать. Быть может, у Сталина имелись в запасе и какие-то другие планы и варианты. Но одно несомненно. Отказываться от наращивания и ужесточения своей политики государственного антисемитизма он не собирался. И Константин Михайлович Симонов по долгу службы вынужден принимать в этом самое активное и деятельное участие.

    * * *

    В числе других своих поступков, о которых он потом вспоминал со стыдом, Симонов в своих записках упоминает и эти. Но — как-то глухо:

    ► За некоторые вещи, из происходивших тогда, на мне лежит горькая доля моей личной ответственности, о которой я и говорил, и писал потом в печати... Но антисемитом я, разумеется, не был и, когда я выступал и писал в те мрачные времена, скобок вслед за псевдонимами не ставил. Хорошо помню, как больно, прямо по сердцу, меня хлестнуло возмущенное письмо, присланное мне писательницей Фридой Абрамовной Вигдоровой, человеком чистым и строгим, которого я уважал. В этом письме она возмущалась: как же я мог, как я позволил себе в одном из своих выступлений поставить эти проклятые скобки вслед за псевдонимами. На самом деле я был тут ни при чем, просто, излагая мое без того достаточно дурное выступление на каком-то обсуждении, составитель отчета сам понаставлял скобки всюду, где ему это вздумалось.

    (К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 446). 

    Скобки в том газетном отчете, наверно, и в самом деле «понаставлял» не он, а кто-то другой. Но выступление его, о котором идет речь, и без того, как он сам говорит, было «достаточно дурное». Да и не только о выступлениях не мешало бы ему тут вспомнить, но и о некоторых тогдашних его служебных записках.

    Например, вот об этой:

    ► К. М. СИМОНОВ,

    А. В. СОФРОНОВ - В ЦК ВКП(Б)

    С ПРЕДЛОЖЕНИЕМ ИСКЛЮЧИТЬ

    «КРИТИКОВ-АНТИПАТРИОТОВ»

    26 марта 1949 г. 

    Секретно

    Товарищу СТАЛИНУ И. В.

    Товарищу МАЛЕНКОВУ Г. М.

    В связи с разоблачением одной антипатриотической группы театральных критиков, Секретариат Союза советских писателей ставит вопрос об исключении из рядов Союза писателей критиков-антипатриотов: Юзовского И. И., Гурвича А. С., Борщаговского А. М., Альтмана И. Л., Малюгина Л. А., Бояджиева Г. Н., Субоцкого Л. М., Левина Ф. М., Бровмана Г. А. как не соответствующих п. 2 Устава Союза советских писателей, в котором говорится: «Членами Союза советских писателей могут быть писатели (беллетристы, поэты, драматурги, критики), стоящие на платформе советской власти и участвующие в социалистическом строительстве, занимающиеся литературным трудом, имеющие художественные или критические произведения, напечатанные отдельными изданиями или в литературно-художественных и критических журналах (а также ставящиеся на профессиональных и клубных сценах) и имеющие самостоятельное художественное или научное (критические работы) значение» (п. 2).

    Заместитель Генерального секретаря

    Союза советских писателей СССР

    К. СИМОНОВ

    Секретарь Правления

    Союза советских писателей СССР

    А. СОФРОНОВ

    (Государственный антисемитизм в СССР. 1938— 1953. Документы. М., 2005. Стр. 307). 

    Для Софронова это был майский день, именины сердца. Симонову же сочинять и подписывать такие документы, надо полагать, удовольствия не доставляло. Но, как сказано у Бабеля, в номерах служить — подол заворотить. При его должности первого зама генерального секретаря Союза писателей отказаться от связанных с этой должностью малопривлекательных обязанностей было, разумеется, невозможно. Во всяком случае, пока был жив Сталин.

    Но вот документ, сочиненный и отправленный «в инстанцию» уже после смерти отца народов. Я уже приводил его в главе «Сталин и Фадеев», но тут приведу (в сокращенном виде) снова, поскольку, хоть стояли под ним, кроме симоновской, еще две подписи (Фадеева и Суркова), есть все основания полагать, что автором его был именно Симонов.

    ► ИЗ ЗАПИСКИ ПРАВЛЕНИЯ

    СОЮЗА СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ

    В ЦК КПСС «О МЕРАХ СЕКРЕТАРИАТА

    СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ ПО ОСВОБОЖДЕНИЮ

    ОТ БАЛЛАСТА»

    Не позднее 24 марта 1953 г.  

    ЦК КПСС. Тов. Хрущеву НС.

    В настоящее время в Московской организации Союза советских писателей СССР состоит 1102 человека (955 членов и 147 кандидатов в члены Союза советских писателей СССР).

    Свыше 150 человек из этого числа не выступают с произведениями, имеющими самостоятельную художественную ценность, от пяти до десяти лет.

    Эти бездействующие литераторы являются балластом, мешающим работе Союза советских писателей, а в ряде случаев дискредитирующим высокое звание советского писателя...

    Значительную часть этого балласта составляют лица еврейской национальности, и в том числе члены бывшего «Еврейского литературного объединения» (московской секции еврейских писателей), распущенного в 1949 году.

    Из 1102 членов московской организации Союза писателей русских — 662 чел. (60%), евреев — 329 чел.

    (29,8%), украинцев - 23 чел., армян - 21 чел., других национальностей — 67 чел.

    При создании Союза советских писателей в 1934 году в московскую организацию было принято 351 чел., из них — писателей еврейской национальности 124 чел. (35,3%). В 1935 - 1940 гг. принято 244 человек, из них писателей еврейской национальности - 85 человек (34,8%); в 1941 - 1945 гг. принято 265 чел., из них писателей еврейской национальности 75 человек (28,4%). В 1947 — 1952 гг. принят 241 чел., из них писателей еврейской национальности - 49 чел. (20,3%).

    Такой искусственно завышенный прием в Союз писателей лиц еврейской национальности объясняется тем, что многие из них принимались не по их литературным заслугам, а в результате сниженных требований, приятельских отношений, а в ряде случаев и в результате замаскированных проявлений националистической семейственности...

    Полностью сознавая свою ответственность за такое положение с творческими кадрами, руководство Союза советских писателей СССР считает необходимым путем систематического и пристального изучения членов и кандидатов в члены Союза писателей последовательно и неуклонно освобождать Союз писателей от балласта..

    За последнее время Секретариат и Президиум Союза советских писателей СССР приняли первые меры в этом направлении. За ряд месяцев Президиумом Правления ССП СССР исключено из Союза писателей 11 чел; Секретариатом ССП внесена в Президиум рекомендация — исключить еще 11 чел Работа эта будет продолжаться.

    Генеральный секретарь

    Союза советских писателей СССР

    А. Фадеев

    Заместители Генерального секретаря

    Союза советских писателей СССР

    А. Сурков

    (Государственный антисемитизм в СССР. 1938-1953. Документы. М., 2005. Стр. 254-258). 

    Об особой роли Симонова в создании этого постыдного документа свидетельствует такое примечание к его публикации, сделанное составителями тома:

    ► Автором записки, по всей видимости, был К. М. Симонов, что следует из приложенного к ней следующего сопроводительного письма:

    К. М. Симонов — А. А. Фадееву

    19 марта 1953 г. 

    Дорогой Александр Александрович! Посылаю тебе сделанную по твоему поручению работу.

    В понедельник в 10.30 утра буду у тебя.

    Твой К. Симонов

    (Там же. Стр. 254). 

    У Фадеева были свои, особые причины, толкнувшие его на этот постыдный шаг. Сталин был мертв, но еще был жив — и не только жив, но и более чем когда-либо всесилен — Берия, который Фадеева ненавидел и давно уже «копал под него».

    Но у Симонова-то таких особых обстоятельств ведь не было?

    Да, таких не было. Но страх был. И были свои, тоже немалые основания для этого страха.

    * * *

    Записка о засилье евреев в Союзе писателей Фадеевым, Сурковым и Симоновым была отправлена Н. С. Хрущеву в последних числах марта. А несколько месяцев спустя, в июле того же (1953-го) года Симонов вновь — на сей раз уже единолично — обратился в высшую партийную инстанцию. Повод для этого обращения был не такой животрепещущий, на первый взгляд даже как будто совсем пустяковый. На очередном заседании Политбюро (которое тогда называлось Президиумом) В. М. Молотов критически отозвался о напечатанном в возглавляемой Симоновым «Литературной газете» отчете о только что завершившейся дискуссии о Маяковском. Симонов счел нужным защитить «честь мундира». Не то чтобы вступить в полемику (о полемике с вторым, — а в некотором смысле даже и первым — человеком в тогдашней партийной иерархии, разумеется, не могло быть и речи), но — объясниться.

    ► ИЗ ПИСЬМА

    К. М. СИМОНОВА В. М. МОЛОТОВУ

    О СВОЕЙ ПОЗИЦИИ

    В ДИСКУССИИ О ТВОРЧЕСТВЕ

    В. В. МАЯКОВСКОГО

    17 июля 1953 г. 

    Глубокоуважаемый Вячеслав Михайлович!

    16 июля с. г. на заседании Президиума Вы указали на то, что в «Литературной газете» во время дискуссии по вопросам изучения творчества Маяковского в отчете не только не была подвергнута критике, но даже была поддержана неверная точка зрения, что Маяковскому в его юные годы партийная работа якобы мешала заниматься творчеством.

    Вопрос был поставлен неожиданно для меня, и, очевидно, я не сумел сразу достаточно убедительно объяснить, как все обстояло на деле. Но как писатель-коммунист, которому никогда в жизни не приходило в голову и не могло прийти какое бы то ни было противопоставление творчества партийной работе, — я не могу не поставить Вас в известность, что в данном случае произошло недоразумение.

    В отчете «Литературной газеты» о дискуссии, и в частности в изложении упомянутого Вами доклада, не только не содержалось поддержки подобной неверной позиции, но, напротив, содержалось ее осуждение.

    Вот текст изложения соответствующего места доклада В. Друзина («Литературная газета» № 10 от 22 января 1953 г.):

    «В редакционной статье «Комсомольской правды» при ее общей правильной установке есть высказывания, которые вызывают решительное возражение. Так, например, там сказано: «В. Новиков допускает прямое искажение исторических фактов. На стр. 12 он пишет: «Мелкобуржуазная анархическая группа футуристов, с которой сотрудничал Маяковский, оказала на молодого поэта отрицательное влияние. Прекратив партийную работу, Маяковский отошел от революционной среды, сделал неверный шаг». Так ли это? Нет. Известно, что это произошло в 1910 году, т. е. еще тогда, когда Маяковский не только не был связан ни с какой футуристической группой, но и ни одного футуриста в глаза не видел. Что же касается причин этого поступка, то лучше всего об этом сказал сам Маяковский в своей автобиографии...»

    Я подчеркнул синим карандашом текст цитаты из «Комсомольской правды» и красным — текст «Литературной газеты», где неверная позиция «Комсомольской правды», бравшей под защиту отход юного Маяковского от партийной работы, была осуждена...

    Такова была на самом деле позиция «Литературной газеты» по этому вопросу...

    Я знаю, что... я как редактор газеты допускал ошибки и промахи в своей работе...

    Но я не хочу в Ваших глазах, в глазах Президиума ЦК КПСС быть виноватым в том, в чем я не виноват. Никогда ни как писатель, ни как критик, ни как редактор я не стоял на гнилых и глубоко чуждых мне позициях противопоставления партийной работы творчеству.

    Я решился отнять у Вас несколько минут времени своим письмом потому, что мне очень важно, чтобы Вы знали об этом правду.

    Глубоко уважающий Вас

    Константин Симонов

    (Культура и власть. От Сталина до Горбачева. Аппарат ЦК КПСС и культура. 1953—1957. Документы. Стр. 120-121). 

    Молотов на это его письмо ответил с неожиданной резкостью. Я бы даже сказал, — с яростью:

    ► ПИСЬМО В. М. МОЛОТОВА

    К. М. СИМОНОВУ

    ОБ ОШИБОЧНОСТИ ЕГО ПОЗИЦИИ

    В ДИСКУССИИ О ТВОРЧЕСТВЕ

    3 августа 1953 г.

    Тов. К. Симонову

    Дорогой товарищ!

    Получил Ваше письмо от 17 июля и никак не могу согласиться с Вами.

    талантливейшего поэта Маяковского нам нужны и полезны. Однако Ваше письмо, на мой взгляд, лишь подтверждает критическое замечание, сделанное мною на заседании Президиума 16 июля, хотя мне приходится сразу же отметить, что в письме неправильно изложено сказанное мною.

    Вы цитируете, между прочим, следующий отрывок из отчета о дискуссии, напечатанного в «Литературной газете» 22 января, при изложении доклада В. Друзина:

    «Действительно, с самого начала своей деятельности Маяковский стремился создавать революционное искусство. Но можно ли считать, что это субъективное желание Маяковского исчерпывающе объясняет и оправдывает факт его выхода из партии? Нет, ибо и в то время были литераторы, которые создавали революционную поэзию, работая в легальной и нелегальной большевистской печати, оставаясь в рядах партии».

    Неужели Вы не заметили антиреволюционной фальши в этой странной тираде?.. Разве такие половинчатые рассуждения достойны коммуниста или даже просто революционного демократа!

    В. Друзин пошел еще дальше по этой скользкой дорожке. Он заявляет: «И в то время были литераторы, которые создавали революционную поэзию, работая в легальной и нелегальной большевистской печати, оставаясь в рядах партии».

    «создавать революционную поэзию» для человека, остававшегося в дореволюционное время в рядах большевистской партии. Друзин, видите ли, только допускает эту возможность и, как бы извиняясь за нашу партию, говорит, что «и в то время были литераторы», которые создавали революционную поэзию, оставаясь в рядах партии. Трудно даже понять, чему больше сочувствует В. Друзин: партии или ренегатам партии?

    Откровенно говоря, я не мог и не могу без негодования читать всю эту антиреволюционную болтовню Друзина о нашей большевистской партии. Я слишком мало знаю о В. Друзине, чтобы судить о нем, но что Друзин не способен по-настоящему защищать знамя и честь партии, это достаточно ясно.

    Удивляет меня то, что Вы, тов. Симонов, не заметили этого и даже взялись за столь неуместную защиту этих чуждых нашей партии рассуждений В. Друзина.

    В. Молотов

    (Там же. Стр. 129—130). 

    взрыва эмоций и таких жестких формулировок («В. Друзин пошел еще дальше по этой скользкой дорожке...», «Я не мог и не могу без негодования читать всю эту антиреволюционную болтовню...», «Друзин не способен по-настоящему защищать знамя и честь партии...») явно не заслуживали. Внимательно перечитав это молотовское письмо, я, по правде говоря, так и не понял, в чем, собственно состоит страшная вина, чуть ли даже не преступление этого несчастного Друзина перед партией. (Кому охота в этом разбираться, может обратиться к полному тексту этой переписки в разделе «Документы».)

    Но еще более странной, совсем уж неадекватной выглядит ответная реакция Симонова:

    ► ПИСЬМО К. М. СИМОНОВА В. М. МОЛОТОВУ 

    С ПРИЗНАНИЕМ СВОИХ ОШИБОК

    В ДИСКУССИИ О ТВОРЧЕСТВЕ

    4 августа 1953 г. 

    Дорогой Вячеслав Михайлович!

    Благодарю Вас за Ваше письмо. Оно помогло мне понять, в чем состояла моя ошибка и с публикацией изложения доклада В. Друзина, и с последующей неверной оценкой с моей стороны содержавшихся там половинчатых, беспринципных суждений.

    Но дело не только в этом, Ваше письмо для меня — сравнительно еще молодого коммуниста — послужит большой наукой на будущее. Что это так, надеюсь доказать делом.

    К. Симонов

    (Там же. Стр. 131). 

    Даже с самим Сталиным Симонов не держался так подобострастно. В куда более страшных, смертельно опасных объяснениях с ним ему удавалось сохранить свое человеческое достоинство:

    ► После того как Сталин отнесся положительно ко всем моим предложениям как редактора «Нового мира»... я вдруг решился на то, на что не решался до этого, хотя и держал в памяти, и сказал про Зощенко — про его «Партизанские рассказы»... — что я отобрал часть этих рассказов, хотел бы напечатать их в «Новом мире» и прошу на это разрешения.

    — А вы читали эти рассказы Зощенко? — повернулся Сталин к Жданову.

    — Нет, — сказал Жданов, — не читал

    — А вы читали? — повернулся Сталин ко мне.

    — Я читал, — сказал я и объяснил, что всего рассказов у Зощенко около двадцати, но я отобрал из них только десять, которые считаю лучшими.

    — Значит, вы как редактор считаете, что это хорошие рассказы?

    — Ну, раз вы как редактор считаете, что их надо печатать — печатайте. А мы, когда напечатаете, почитаем.

    Думаю сейчас, спустя много лет, что в последней фразе Сталина был какой-то оттенок присущего ему полускрытого, небезопасного для собеседника юмора, но, конечно, поручиться за это не могу. Это мои нынешние догадки, тогда я этого не подумал, слишком я был взволнован — сначала тем, что решился сам заговорить о Зощенко, потом тем, что неожиданно для меня Жданов, который, по моему представлению, читал рассказы, сказал, что он их не читал...

    (К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 382-383). 

    Нелегко было ему на прямой вопрос Сталина («Значит, вы как редактор считаете, что это хорошие рассказы?») ответить «да». Во-первых, потому что, как выяснилось, он вовсе не считал их такими уж хорошими. Но пускаться по этому поводу в длинные объяснения («Это не очень сильно художественно, но это очень честная попытка стать на правильные позиции») в той ситуации он счел для себя невозможным. Надо было отвечать прямо, определенно и недвусмысленно. Так он и ответил.

    «небезопасного для собеседника» сталинского юмора, на самом деле была довольно-таки зловещей: что ж, мол, печатайте. А мы, когда напечатаете, почитаем. Это была прямая угроза. Почитаем, поглядим, не пропитаны ли и эти новые рассказы Зощенко духом пошлости и безыдейности.

    А тут еще — предательское поведение Жданова, которому Симонов эти рассказы давал и который их, конечно, читал, но не рискнул в этом признаться.

    В общем, что говорить, — в той ситуации Симонов держался молодцом.

    А тут, перед Молотовым, в ситуации куда менее опасной, — как будто бы даже совсем не опасной, — вдруг спасовал. Вытянулся по струнке, как нашкодивший приготовишка перед грозным учителем.

    Что же в этом случае заставило его «потерять лицо»? Утратить всегда присущее ему чувство собственного достоинства?

    — или хоть попытаться ответить — на этот вопрос мне помогут кое-какие мои личные воспоминания.

    * * *

    В январе 1953 года в Союзе писателей началась долгожданная дискуссия о Маяковском. Впрочем, как для других — не знаю: уж больно время было тогда неподходящее для таких дискуссий, но для меня она была именно долгожданная.

    В Маяковского я в те годы был совершенно по-сумасшедшему влюблен, считал его обойденным, несправедливо забытым, оттесненным на обочину литературного процесса. В какой-то мере это было действительно так: футуризм разоблачали как мелкобуржуазное, упадочническое направление в искусстве XX века, особенности поэтики Маяковского, еще недавно считавшиеся выдающимися его новаторскими достижениями, почти открыто объявляли формалистическим трюкачеством, и вообще главными поэтами века тогда считались Алексей Сурков, Твардовский и Исаковский.

    Всё это приводило меня в ярость. Я даже написал однажды (и отправил!) письмо самому Сталину, в котором предлагал ему (вот дурак-то!) поставить Маяковского в один ряд с Горьким, как равноправного с ним основоположника социалистического реализма, а прах Маяковского похоронить — рядом с Горьким, в Кремлевской стене.

    На мое счастье, это мое письмо до Сталина не дошло. Но я не унимался. Писал и пытался печатать разные статьи на эту тему. Но ничего из этих моих попыток не получалось: торжествовали враги Маяковского — явные и тайные.

    — открытая дискуссия. Поняли наконец, что тут что-то не так.

    Я не сомневался, что уж теперь-то правда восторжествует. Я жаждал реванша, и если даже и не вполне рассчитывал на успех, то, во всяком случае, радовался открывшейся вдруг возможности высказать вслух, публично, с трибуны всё, что у меня накипело.

    Короче говоря, я не пропустил из этой дискуссии ни одного дня, и на первом же ее заседании послал в президиум записку с просьбой предоставить мне слово.

    При этом, надо сказать, у меня состоялся довольно-таки странный на мой тогдашний взгляд разговор с моим школьным учителем литературы — Николаем Ивановичем Калитиным. (Он был в то время довольно известным литературным критиком, хотя больше писал о театре.)

    — Вы собираетесь выступать? — удивленно спросил он меня.

    — Да, — сказал я. — А вы?

    — Что вы! — испуганно ответил он. — Это же очень опасно! Извратят, перетолкуют, потом во всю жизнь не отмоешься!

    Я подумал, что старик, судя по всему, совсем спятил. Во всяком случае, испуг, отразившийся на его лице, показался мне ни на чем не основанным: свободная же дискуссия!

    И вот тут — с тем же вопросом — подошла ко мне моя литинститутская профессорша Вера Васильевна Смирнова:

    — Вы хотите выступить? Я сказал, что да, хочу.

    — У меня к вам просьба, — сказала она. — Я вас очень прошу. — Она сильно надавила на слово «очень». — Не делайте этого.

    — Но ведь я уже послал в президиум записку, — растерянно сказал я.

    — Все равно, откажитесь.

    — Не могу, — сказал я.

    Она изменилась в лице. Мне даже показалось, что побледнела.

    — Ладно, — сказал я. — Если меня не выкликнут, я настаивать не стану. Ну, а уж если объявят, тут ничего не поделаешь.

    Она хотела еще что-то добавить, но почему-то раздумала. Сказала только:

    — Хорошо. Бог даст, пронесет. Но если выйдет так, что вы уже не сможете отказаться и вам все-таки придется выступить, ни в коем случае, — вы слышите? — ни в коем случае не солидаризируйтесь с Трегубом.

    Я кивнул. Хорошо, мол, не буду.

    Вообще-то я ни с каким Трегубом солидаризироваться и не собирался. Но предупреждение Веры Васильевны, чтобы я с ним не солидаризировался, было и не совсем беспочвенно.

    Перцов был автором недавно вышедшей толстенной монографии о Маяковском, выдвинутой на Сталинскую премию. Человек он был знающий, в былые времена даже близкий к ЛЕФу. Но основная идея его книги была мне, мягко говоря, не близка: он доказывал, что Маяковский постоянно боролся с футуризмом и формализмом, преодолевал его и наконец-то преодолел

    Но и Трегуб тоже не был героем моего романа.

    Все идеи его были такие же примитивные, вульгарные и такие же официозно-советские, как у Перцова. Да и сам облик его не внушал особых симпатий. (Злые языки про него говорили, что он — «двулик, двуязычен и трегуб».)

    Но в нем меня привлекала задиристость, «боевитость», живой и даже яростный темперамент.

    Согласно официальной тогдашней точке зрения, которую выражал Перцов, главным у Маяковского был его советский патриотизм, его революционный пафос, его верность идеям социализма и пролетарского интернационализма. И с этой точки зрения учениками и последователями Маяковского, верными продолжателями его дела должны были считаться все советские поэты. В том числе и те, кому Маяковский был бесконечно чужд и даже враждебен.

    Трегуб же доказывал, что учениками Маяковского и продолжателями его дела имеют право называться лишь те, кому близка поэтика Маяковского, его революционный переворот в системе русского стихосложения, его новые ритмы, его невиданные рифмы, его новаторское образное мышление.

    Мне тогда была близка именно эта точка зрения, и поэтому всё, что я мог пробормотать с той трибуны, вполне могло быть истолковано как свидетельство моей принадлежности к «группе Трегуба».

    Но за самого Трегуба я не держался и обещание ни при какой погоде с ним не консолидироваться дал Вере Васильевне легко. С чистым, как говорится, сердцем.

    — Вы поняли меня? Ни в коем случае! Обещайте мне.

    Я пообещал.

    Из президиума меня на трибуну так и не позвали, и весь мой запал пропал даром, что меня, с одной стороны, конечно, огорчило, а с другой — не то чтобы обрадовало, но, во всяком случае, сняло с моей души какой-то камень. Хотя я так и не понял, почему Вера Васильевна так настойчиво просила меня отказаться от выступления. Непонятна мне была не столько даже сама ее странная просьба, сколько вот это, мгновенно вдруг изменившееся выражение ее лица.

    Разъяснилось всё это потом, когда «ус откинул хвост», и слухи о разных закулисных подробностях так и не реализовавшегося из-за внезапной смерти вождя сталинского сценария дошли наконец и до меня тоже.

    Дискуссия началась 19 января. То есть еще и недели не прошло после потрясшего страну сообщения о разоблачении чудовищного заговора врачей-убийц. В перечне имен названных в этом сообщении злодеев доминировали еврейские фамилии: Фельдман, Этингер, Вовси, Коган... Коганов было даже двое. И хотя упоминался в этом перечне и знаменитый русский врач — профессор Виноградов, — сообщение не оставляло ни малейших сомнений насчет того, КТО был душой и главной действующей силой этого вселенского заговора.

    Все это я, конечно, прекрасно понимал. И не только понимал, но чувствовал собственной шкурой. Но с дискуссией о Маяковском, начавшейся шесть дней спустя, все эти события в моей башке никак не связывались. А связь, между тем, тут была. И довольно-таки прямая.

    Оказывается, уже тогда кое-кому было известно, что параллельно с делом врачей готовился еще и другой процесс — о еврейском вредительстве в литературоведении.

    Как раз в это самое время — или чуть раньше — три кагэбэшных чина в потрепанном номере гостиницы «Октябрьской» (дело было в Ленинграде) выколачивали из Лидии Яковлевны Гинзбург компромат на Бориса Михайловича Эйхенбаума, которому, как она поняла (об этом я прочел в сравнительно недавно опубликованных ее «Записных книжках»), в готовящемся процессе была уготована едва ли не главная роль.

    «Метрополя» или «Националя»). А может быть, у нее были какие-то другие источники информации.

    Но что-то она знала

    Во всяком случае, не без некоторых к тому оснований полагала, что вся эта — вроде бы совсем не ко времени затеянная дискуссия о Маяковском — на самом деле была задумана как гигантская провокация для выявления будущих фигурантов готовящегося процесса. И, по-видимому, еще больше было нее оснований предполагать, что критику Семену Трегубу, с которым она умоляла меня ни в коем случае не солидаризироваться, уготована на том будущем процессе особая роль. А именно — роль козла, который ведет за собою на бойню всё стадо баранов.

    От участи одного из таких вот баранов она и хотела меня уберечь.

    Всего этого я знать, конечно, не мог. (Да и Вера Васильевна вряд ли знала всё это так уж точно.) Но кое-что если не понять, так почуять — это ведь носилось в воздухе! — я бы всё-таки мог. Мог бы, например, сообразить, что с Трегубом мне лучше не солидаризироваться уже по одному тому, что он был (как и я) евреем...

    * * *

    Среди драматических, трагических и трагикомических сюжетов, о которых я рассказывал на страницах этой книги в связи с антикосмополитической кампанией 49-го года, был такой:

    ► Украинского литературоведа, человека аристократического немецко-русского происхождения Евгения Георгиевича Адельгейма исключали в 1949 году из партии. Ветерана войны и редактора журнала «Вiтчизна» обвиняли в космополитизме, антипатриотизме и прочих «измах», пришпилив ему все те ярлыки, которые в ту пору навешивались литераторам с «подозрительными» пахнущими иностранщиной фамилиями...

    Окончательное решение об исключении из партии должно было вынести Бюро ЦК Компартии Украины. Решение, естественно, было предопределено... В ходе краткого и предельно ясного «обсуждения» кто-то не удержался и сказал «Адельгеим скрыл, что он — еврей!»

    — Что я должен был ответить, — вспоминал спустя четверть века Евгений Георгиевич, — неужели опровергать приписываемое мне еврейство? Очень уж это противно было... Я молчал.

    — Хочу уточнить, товарищи, — сказал он, — последнее обвинение неверно. Предки Адельгейма покоятся на лютеранской территории Байкова кладбища. Мы проверяли, они нееврейского происхождения.

    (А. Жовтис. Непридуманные анекдоты. М., 1995. Стр. 84-85). 

    В январе 1953-го, вскоре после появления в «Правде» сообщения ТАСС о врачах-убийцах, такой же сюжет склубился вокруг Симонова.

    ► На протяжении этих первых месяцев пятьдесят третьего года Алексей Александрович Сурков, который сидел в Союзе писателей, как в былые времена я, заменяя длительное или довольно длительное время отсутствовавшего Фадеева, дважды рассказывал мне о разговорах с работниками аппарата ЦК в связи с имевшими ко мне касательство письмами...

    анонимным, его подписал один из тех бывалых людей, которые, имея немалые заслуги в годы войны, воспользовались сделанной чужими руками литературной записью своих подвигов для того, чтобы пробиться в Союз писателей. Не буду называть здесь фамилию этого человека, которую я узнал от Суркова, не посчитавшего нужным скрывать ее от меня...

    В своем письме он хотел обратить внимание отдела агитации и пропаганды ЦК, что то потворство евреям и то засилье евреев, с которым связана деятельность руководимой мною «Литературной газеты», объясняются моим собственным еврейским происхождением. Как он выяснил, я был на самом деле не Симоновым, а Симановичем, родился в еврейской семье и являлся сыном шинкаря в имении графини Оболенской, впоследствии взявшей меня на воспитание и усыновившей. Эти сведения он, видимо, считал достаточно серьезными для того, чтобы, подписавшись собственной фамилией, направить их в ЦК. Сурков, как я уже упомянул, говорил об этом с яростью, а я, услышав это, в первую минуту расхохотался. Расхохотался потому, что моей первой реакцией была мысль о том, как я расскажу про это своей маме, которая не имела имения с шинкарем по фамилии Симанович, и вообще имения не имела, и не была графиней Оболенской, потому что графов Оболенских не было, были только князья Оболенские. Но что правда, то правда, была урожденной княжной Оболенской, вышедшей перед Первой мировой войной замуж за полковника Симонова и именно от него имевшей ею рожденного сына Кирилла, к ее большому, кстати, неудовольствию подписывавшего свои сочинения как Константин Симонов. И мама потом действительно ужасно смеялась над всем этим. Но Сурков первой моей реакции тогда не разделил.

    — Напрасно смеешься, — сказал он мне...

    И он был, конечно, прав — несмотря на смехотворную форму как знак времени это письмо имело и свою серьезную сторону.

    (К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 475—476). 

    рассказа, стало уже не до смеха:

    ► В самом конце января, когда в «Литературной газете» печатался не то последний, не то предпоследний материал о происходившей среди писателей дискуссии «Об основных вопросах изучения творчества В. В. Маяковского», Суркова снова вызвали туда же, куда и в первый раз, в связи с тем, что что-то кому-то в этих отчетах не понравилось. И в связи с этими, обращенными ко мне как к редактору газеты да и практическому руководителю этой дискуссии недовольствами работавший тогда в отделе агитации и пропаганды Владимир Семенович Кружков... сказал Суркову, что у них имеются серьезные, хотя еще и не до конца проверенные сигналы о том, что в Москве существует в писательских кругах, непосредственно связанных с «Джойнтом», группа лиц, возглавляет которую не кто иной, как Константин Симонов.

    (Там же. Стр. 476—477). 

    Для тех, кто не помнит или по молодости лет просто не знает, как звучало тогда и что означало забытое ныне слово «Джойнт», приведу короткую цитату из «Сообщения ТАСС» о врачах-убийцах:

    ► Установлено, что все эти врачи-убийцы, ставшие извергами человеческого рода, растоптавшие священное знамя науки и осквернившие честь деятелей науки, — состояли в наемных агентах у иностранной разведки. Большинство участников террористической группы (Вовси, Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и др.) были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией «Джойнт», созданной американской разведкой якобы для оказания материальной помощи евреям в других странах. На самом деле эта организация проводит под руководством американской разведки широкую шпионскую террористическую и иную подрывную деятельность в ряде стран, в том числе в Советском Союзе.

    «об истреблении руководящих кадров СССР» из США от организации «Джойнт» через врача в Москве Шемилиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса.

    (Правда, 13 января 1953 г.). 

    Вот с какой страшной организацией был, значит, «связан» Симонов.

    Случись все по-другому, — не так, как оно повернулось после смерти Сталина, — и на том, замышлявшемся «органами» процессе сионистов, окопавшихся в советском литературоведении, главным фигурантом, возглавлявшим и направлявшим их вредительскую деятельность, вполне мог оказаться совсем не Трегуб и не Эйхенбаум (слишком мелкие были фигуры для такого громкого дела), а первый заместитель генерального секретаря Союза писателей СССР и главный редактор «Литературной газеты» К. М. Симонов. При жизни Сталина такой поворот событий вряд ли был возможен. Скорее всего, вождь не отдал бы на заклание своего любимца. (Хотя, кто знает? Мало разве было у него любимцев, которых он уничтожил?)

    Но Сталин был уже мертв. А куда повернет дело новая команда властителей страны, было еще не совсем ясно.

    ► ... в разговорах между собою не раз возвращались к тому, кто же закоперщик этих все новых и новых проявлений антисемитизма. Кто тут играет первую скрипку, от кого это идет, распространяется? Кто, используя те или иные неблагоприятные для евреев настроения и высказывания Сталина, существование которых мы допускали, стремится все это гиперболизировать и утилизировать? Разные люди строили разные предположения, подразумевая при этом то одного, то другого, то третьего, то сразу нескольких членов тогдашнего Политбюро...

    (К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 457—458). 

    Один из этих «тогдашних членов Политбюро», имя которого в тех разговорах упоминалось чаще других (Г. М. Маленков), после смерти Сталина унаследовал обе сталинские должности и тем самым, как тогда казалось, всю необъятную сталинскую власть. Куда он поведет страну?

    ► Вторую половину января, февраль и первую половину марта, включая недели полторы после смерти Сталина, — вокруг дела врачей-убийц создавалась гнетущая атмосфера. Казалось, что нависает что-то страшное, повторение тридцать седьмого — тридцать восьмого годов. Даже смерть Сталина не сразу разрядила эту атмосферу, могу это сказать, опираясь на собственные ощущения.

     

    Не могу тут не вспомнить услышанный мною лет двадцать спустя рассказ моего соседа по дому (мы с ним тогда приятельствовали) Рудольфа Юльевича Бершадского.

    В конце 52-го и начале 53-го он был заведующим отделом фельетонов возглавлявшейся тогда Симоновым «Литературной газеты». В фельетонах, появлявшихся на ее страницах, — это тогда всем бросалось в глаза, — еврейские фамилии — в скобках или без скобок — никогда не упоминались. В тех обстоятельствах это казалось — да и было — истинным чудом. И чудо это, конечно, объяснялось не только позицией заведующего отделом фельетонов (хотя и этим, конечно, тоже), но и твердой установкой на этот счет главного редактора.

    Р. Ю. Бершадского, разумеется, арестовали.

    Рано или поздно это, конечно, должно было случиться. Но случилось на удивление поздно. Советские газеты вышли без упоминания о врачах-убийцах и без антисемитских фельетонов 1 марта. А Бершадский был арестован в ночь с 5-го на 6-е.

    — сейчас уже не вспомню, то ли в редакции «Литературной газеты», то ли в Союзе писателей, — состоялось открытое партийное собрание, на котором с большой покаянной речью выступил К. М. Симонов.

    Нет, он не бил себя в грудь и не рвал на себе тельняшку, а в свойственном ему спокойном, раздумчивом тоне объяснял товарищам по партии, как случилось, что он не разглядел в своем коллективе затаившегося врага.

    Я доверял Бершадскому, сказал он, потому что знал, что он храбро воевал. Но только сейчас у меня открылись глаза, и я понял, что воевал он не как русский и советский патриот, а как еврей. Не за Россию, не за нашу Советскую родину, не за коммунизм, а только лишь потому, что Гитлер, с которым у нас шла война, уничтожает евреев.

    Силен, видать, был страх, охвативший его в те дни, — иначе никогда бы он не унизился до таких объяснений.

    Бершадский, выйдя на свободу (сидел он недолго), то ли прочитав стенограмму того собрания, то ли узнав про ту его речь от товарищей, на первом же партсобрании потребовал, чтобы Симонов перед ним извинился.

    Все это, конечно, многое объясняет. Но когда Симонов сочинял свое раболепное, испуганное письмо Молотову, со смерти Сталина прошло почти ПОЛГОДА. Теперь-то ему как будто уже ничто не грозило?

    Переписка его с Молотовым началась в середине июля, завершилась в первых числах августа. А только что (26 июня) был арестован Берия. 2 июля начался пленум ЦК КПСС, на котором решалась — и решилась — судьба этого разоблаченного заговорщика и английского шпиона.

    Казалось бы, это последнее событие должно было еще больше укрепить уверенность Симонова в том, что «темные дни миновали», и стрелка политического барометра теперь уже прочно стоит на отметке «Ясно».

    Но был тут один тревожный нюанс.

    «убийц в белых халатах» было объявлено в специальном «Сообщении ТАСС». А потрясшее мир сообщение о том, что дело это было сфальсифицировано, появилось под заголовком: «СООБЩЕНИЕ МИНИСТЕРСТВА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ СССР». Министром же этого, только что созданного в результате слияния двух бывших министерств (МГБ и МВД) нового министерства был Берия.

    Получалось, что реабилитация врачей — чуть ли не личная заслуга этого разоблаченного заговорщика и шпиона. Отчасти так оно на самом деле и было:

    ► ПРИКАЗАНИЕ МИНИСТРА

    ВНУТРЕННИХ ДЕЛ СССР Л. П.

    БЕРИИ О СОЗДАНИИ СЛЕДСТВЕННЫХ ГРУПП

    13 марта 1953 г. 

    Совершенно секретно

    В целях ускорения рассмотрения следственных дел, находящихся в производстве отделов и управлений МВД СССР, создать следственные группы в следующем составе:

    I По делу арестованных врачей —

    — заместителя начальника Следственной части по особо важным делам;

    Левшина А. В. — помощника начальника Следственной части по особо важным делам;

    Иванова В. В. — начальника отдела 4-го Управления.

    II По делу арестованных бывших сотрудников МГБ СССР — Грибанова О. М. — заместителя начальника 1-го Главного управления; Федотова П. В. — заместителя начальника Следственной части по особо важным делам; Цветаева Е. А. — помощника начальника Следственной части по особо важным делам...

    Руководство работой групп и рассмотрение заключений по делам поручить тт. Круглову С. Н., Кобулову Б. З. и Гоглидзе С. А. Установить срок окончания работ двухнедельный.

    Министр внутренних дел Союза ССР

    Л. Берия

    (Лаврентий Берия. 1953. Документы. М., 1999. Стр. 17-18). 

    Приказание это было выполнено точно в назначенный срок, и ровно через две недели Берия уже докладывал высшему органу только что сформированного «коллективного руководства» свои предложения по результатам проведенного по его инициативе «тщательного расследования»:

    ► ЗАПИСКА Л. П. БЕРИИ В ПРЕЗИДИУМ

    ЦК КПСС О РЕАБИЛИТАЦИИ ЛИЦ,

    ПРИВЛЕЧЕННЫХ ПО ТАК НАЗЫВАЕМОМУ

    ДЕЛУ О ВРАЧАХ-ВРЕДИТЕЛЯХ №17/Б

    1 апреля 1953 г.  

    т. МАЛЕНКОВУ Г. М.

    В 1952 году в Министерстве государственной безопасности СССР возникло дело о так называемой шпионско-террористической группе врачей, якобы ставившей своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям советского государства. Делу этому, как известно, было придано сенсационное значение, и еще до окончания следствия было опубликовано специальное сообщение ТАСС, сопровождаемое редакционными статьями «Правды», «Известий» и других центральных газет.

    Ввиду особой важности этого дела Министерство внутренних дел СССР решило провести тщательную проверку всех следственных материалов. В результате проверки выяснилось, что все это дело от начала и до конца является провокационным вымыслом...

    Постановление специальной следственной комиссии с подробным изложением результатов проверки материалов следствия по этому делу прилагается. Министерство внутренних дел СССР считает необходимым:

    2) привлечь к уголовной ответственности бывших работников МГБ СССР, особо изощрявшихся в фабрикации этого провокационного дела и в грубейших извращениях советских законов;

    3) опубликовать в печати специальное сообщение;

    4) рассмотреть вопрос об ответственности бывшего министра государственной безопасности СССР т. ИГНАТЬЕВА С. Д.

    Министерством внутренних дел СССР приняты меры, исключающие впредь возможность повторения подобных извращений советских законов в работе органов МВД.

    (Там же. Стр. 21—23). 

    Все это не могло не всплыть на июльском пленуме ЦК КПСС в ходе обсуждения, как сообщалось об этом в печати, доклада Президиума ЦК «о преступных антипартийных и антигосударственных действиях Л. П. Берия, направленных на подрыв Советского государства в интересах иностранного капитала и выразившихся в вероломных попытках поставить Министерство внутренних дел СССР над правительством и Коммунистической партией Советского Союза». Роль Берии в реабилитации арестованных врачей легко могла быть объявлена одной из таких «вероломных попыток». И, хоть и в осторожной форме, тема эта в речах некоторых ораторов действительно была затронута.

    Секретарь ЦК Н. Н. Шаталин в своем выступлении прямо сказал, что «это было сделано в ущерб интересам нашего государства». Конечно, он при этом оговорил, что имеет в виду не сам факт реабилитации врачей, а то, что о ней так громко, открыто было объявлено:

    ► ... взять дело о врачах. Это, я думаю, даже общее мнение, что произошло правильное в конечном итоге решение, но зачем понадобилось коммюнике Министерства внутренних дел, зачем понадобилось склонение этого вопроса в нашей печати и т. д. То, что врачей неправильно арестовали, как теперь выяснилось, заранее знали, что это было сделано неправильно. Надо было поправить, но надо было поправить, чтобы это было не в ущерб нашему государству, не в ущерб интересам нашего государства. Зачем это нужно было публиковать?

     

    В том же духе высказался Л. М. Каганович:

    ► ... Его линия, которую он проводил, будучи министром внутренних дел, была направлена на натравливание одной нации на другую... Даже такое дело, которое выглядит благородным, либеральным, как выпуск врачей... даже это как будто бы либеральное дело... нужное дело, как говорили товарищи, но оно было преподнесено сенсационно, бурно, искусственно... Все вы знаете, что это было преподнесено сенсационно, что у некоторых вызвало реакцию противопоставления и натравливания.

    (Там же. Стр. 131). 

    Вот ведь как повернул! Не сообщение об аресте врачей, значит, а сообщение об их реабилитации было направлено на «натравливание одной нации на другую».

    Он, конечно, понимал, что отправлять только что реабилитированных врачей опять за решетку никто уже не станет. В тех обстоятельствах, как бы кому этого ни хотелось, это было уже невозможно. Но как еще дело повернется с другими агентами «Джойнта», к которым он был недавно причислен (и именно в связи с его позицией в дискуссии о Маяковском), ему могло быть не вполне ясно.

    Как мы теперь знаем, тогдашняя реальность не давала для этих тревог никаких оснований. Но это ясно и очевидно ТЕПЕРЬ. А тогда...

    Важна ведь не реальность, в которой живешь. Важно то, КАК ТЫ СЕБЯ В ЭТОЙ РЕАЛЬНОСТИ ОЩУЩАЕШЬ.

    Бывает и так, что в минуту смертельной опасности о ней не думаешь, ее не замечаешь. А потом, как вспомнишь, чего удалось избежать (да еще и удалось ли?), и обольешься холодным потом.

    * * *

    — Так называемые хорошие люди хороши в хорошее время. В плохие времена они — плохие. В ужасные времена они ужасны.

    Описанная выше ситуация была экстремальной. Поэтому вспомним лучше, как Симонов вел себя не в ужасные, а просто в плохие — и даже не самые плохие — времена.

    В июне 1954 года на общем собрании писателей Ленинграда в очередной раз «прорабатывали» Зощенко.

    Замордованный, затравленный, доведенный до отчаяния, он кинул в зал:

    — Я заканчиваю... Я могу сказать — моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены... Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын! Как я могу работать?.. У меня нет ничего в дальнейшем! Я не стану ни о чем просить! Не надо мне вашего снисхождения, ни вашей брани и криков! Я больше, чем устал! Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею!

    Произнеся эти слова, он сошел с трибуны и медленно спустился в зал.

    Раздались одинокие аплодисменты.

    Д. Гранин пишет в своих записках, что аплодировали два человека: одного из них он узнал, это был писатель Меттер.

    Другие очевидцы свидетельствуют, что аплодирующих было по крайней мере четверо: И. Меттер, Е. Шварц, В. Глинка и И. Кичанова-Лифшиц (жена художника В. В. Лебедева, впоследствии— жена поэта Вл. Лифшица).

    Речь Зощенко произвела на всех такое сильное впечатление, что его надо было как-то сбить. Надо было немедленно исправлять положение.

    В президиуме забеспокоились, зашептались.

    И тут, по свидетельству другого очевидца, встал К. М. Симонов. Грассируя, он сказал:

    — Това'ищ Зощенко бьет на жа'ость...

    речью.

    Начал он с каких то других сюжетов, делая вид, что новая гражданская казнь Зощенко — это частность, что у ленинградских писателей есть и более важные дела и заботы. Но и про Зощенко и про его взволнованную речь тоже кое-что все-таки еще сказал:

    ► ИЗ СТЕНОГРАММЫ ЗАСЕДАНИЯ

    ОБЩЕГО СОБРАНИЯ ЛЕНИНГРАДСКОГО

    ОТДЕЛЕНИЯ ССП СССР 15 ИЮНЯ 1954 Г.

    . Теперь мне хотелось бы несколько слов сказать о выступлении Зощенко.

    Видите ли, в чем дело — не так ведь он изображал многое неправильно и необъективно. Зачем же говорить об участии в мировой и Гражданской войнах, о том, что было тридцать лет назад? Когда его критиковали по вопросу об участии в этой войне, мы прекрасно знали, что не все люди были на фронте, что были прекрасные люди, которые работали и выполняли свой долг и в Алма-Ата, и в Ташкенте, Зощенко тогда был не тридцатилетним человеком, а сорокапятилетним, следовательно, мог и не быть на фронте. Но когда человек сидит в Алма-Ата и выходит его повесть «Перед восходом солнца», когда в разгар войны, в которой погибают миллионы жизней, и во время блокады Ленинграда — в «Октябре» печатается гробокопательская вещь, где чувствуется, что народ живет войной, борьбой с фашизмом, а человек живет черт знает чем, — вот это вызвало критику, и это было вполне закономерно. Нужно было понять это и почувствовать, а не писать такую вещь в 1943 году, во время Курской дуги, когда миллионы людей пали. Что же тут оправдываться своим обозрением. Это нехорошо, и это доказывает, что человек не понял. Никто не призывает человека выходить на трибуну, бить себя в грудь, кричать: «я — подонок», но ты пойми глубину своей вины, и что, может быть, самые резкие слова, адресованные к тебе, когда ты так вел себя во время войны, — эти слова по отношению к тебе несправедливы. Так докажи это своей работой, докажи, что ты не таков, что при всех своих ошибках ты являешься советским писателем...

    Такие слова снимают работой, что ты не советский писатель или «литературный подонок», или что ты вел себя недостойно во время войны (это в связи с опубликованием этой повести «Перед восходом солнца»), это снимают работой.

    Если бы за эта годы были написаны настоящие произведения, а мы очень горячо чувствуем, когда человек по-настоящему хочет исправить ошибку, по-настоящему потрудиться на пользу народу, и всегда это очень поддерживаем.

    — появляется делегация из разной публики, в основном буржуазной, и вот советский писатель, принятый заново в Союз писателей, говоривший о том, что понял ошибки, напечатавший ряд произведений, член Союза, — апеллирует к буржуазным щенкам, срывает у них аплодисменты.

    Я не знаю! Тут пара товарищей присоединилась к аплодисментам. Их дело, если хотят присоединяться к этим аплодисментам, пусть присоединяются!

    Помимо всего прочего — противно, стыдно, незачем делать из этого историю, но противно и стыдно!..

    В связи с этим хотел сказать об одной вещи: помимо всего, что сказано, тут есть еще одна сторона дела — мне кажется, что в каких-то писательских, литераторских головах бродило неправильное представление по поводу отношения к решению партии по идеологическим вопросам, принятому в 1946 году. Это не в оправдание Зощенко — человек должен сам за себя отвечать, но не было ли тут «добрых советчиков»?

    С мест : Правильно, правильно!

    — да, теперь другое отношение, тогда было слишком резко и жестко поставлено. У некоторых нетвердых в марксизме и в идейности людей такие настроения проявились. И в Ленинграде, и в Москве мы встречались с такими фактами. Люди не поняли того, что говорилось в 1946 году...

    (Культура и власть от Сталина до Горбачева. Аппарат ЦК КПСС и культура. 1953— 1957. Документы. Стр. 241—243). 

    Этот эпизод — один из самых постыдных в общественной биографии Симонова. Сам он, конечно, так это не формулировал и вряд ли даже так осознавал. Но что-то все-таки его тут мучило. Не зря же, спустя почти четверть века, в одном частном письме он вдруг предпринял попытку объяснить тогдашнее свое поведение.

    ► ИЗ ДНЕВНИКОВЫХ ЗАПИСЕЙ

    СЕКРЕТАРЯ К. М. СИМОНОВА

    13 ноября 1976 

    Только что мне позвонил Виталий Яковлевич Виленкин, совершенно потрясенный письмом моего шефа к нему. Потрясен и самим фактом его написания, и прямотой и честностью написанного, и самой темой.

    — Только что получил его. Два раза перечитал и сейчас буду читать в третий раз. Знаете, я весь красный, взволнованный... — говорил он. — Удивительное письмо.

    Письмо я это читала, и тоже дважды, прежде чем отправила его. Виленкин попросил КМ. прочитать его рукопись об Анне Ахматовой. Я ее читала в Малеевке, где был и В. Я., — и он тоже дал мне почитать.

    сильно, а главное — правдиво и честно.

    Это из тех случаев, когда я бываю особенно горда за своего шефа.

    (Константин Симонов в воспоминаниях современников. М, 1984. Стр. 331). 

    Письмо, о котором идет тут речь, опубликовано. (Не наследники Симонова, а он сам — еще при жизни — счел нужным опубликовать его.) Так что у нас есть возможность внимательно его прочитать и попытаться понять, что именно в нем привело Нину Павловну в состояние такого неуемного восторга.

    Процитировать это огромное письмо целиком я тут, конечно, не смогу, — да в этом и нет особой необходимости. Но довольно обширную выдержку из него привести мне все-таки придется.

    ► ИЗ ПИСЬМА К. М. СИМОНОВА

    В. Я. ВИЛЕНКИНУ

    9 ноября 1976 г. 

    Моя разница в отношении к Зощенко и к Ахматовой объяснялась в то время различием моего восприятия их человеческого и писательского поведения в годы войны. Зощенко был для меня мужчиной, в прошлом боевым офицером, уехавшим на всю войну в эвакуацию и написавшим там напечатанную в «Октябре» повесть, которая по моим тогдашним чувствам и настроениям была мне поперек души. Вообще надо сказать, что мои тогдашние притяжения или отталкивания были связаны в литературе, и не только в литературе, с моими представлениями о том, как люди вели себя во время войны, остались ли они на всю блокаду в Ленинграде, как Тихонов, или уехали в Ташкент, как Зощенко.

    Короче говоря, в тот момент, о котором я говорю, я был взволнован случившимся с Ахматовой и был довольно равнодушен к происшедшему с Зощенко. Правда, потом, через какое-то время, я сообразил задним умом, что одно дело я — человек молодой и здоровый, а другое дело — человек совсем другого возраста, под пятьдесят лет, и, как я узнал о нем, далеко не здоровый. Почувствовав всю тяжесть положения, в которое попал Зощенко, я, став редактором «Нового мира», при первой представившейся мне возможности постарался помочь ему. Узнал, что у него есть партизанские рассказы, которые, по словам моих ленинградских друзей, можно было бы, наверное, судя по их содержанию, напечатать, я пригласил его приехать в Москву, отобрал большую часть этих рассказов и предложил опубликовать их в журнале. Это было в начале лета сорок седьмого года, и так вышло, что на вопросы, что из себя представляют эти рассказы и почему я предлагаю их напечатать, мне пришлось отвечать непосредственно Сталину. Он принял мои объяснения, и тем же летом рассказы эти были напечатаны в «Новом мире». Эта история немного уводит нас в сторону, но мне показалось необходимым написать Вам о ней, потому что одно без другого, наверное, было бы не до конца понятным.

     

    Тема письма (отзыв на рукопись о творчестве Ахматовой) не требовала обращения к Зощенко. Но у Симонова, видимо, была потребность объясниться. (Не так даже объясниться, как оправдаться.)

    Отнестись к этому его самооправданию можно по-разному. Но есть в нем одна несообразность.

    В предисловии к книге, которая в 1943 году пришлась Симонову «поперек души» (речь идет о повести «Перед восходом солнца»), сказано:

    ► Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов. Известкой и кирпичами был засыпан портфель, в котором находились мои рукописи. Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились.

    Таким образом, КМ. Симонов не мог не знать, что Зощенко не просто «уехал на всю войну в эвакуацию», — что его вывезли из осажденного Ленинграда, когда кольцо блокады уже замкнулось.

    В том, что Зощенко бежал из Ленинграда, его обвинял в своем докладе Жданов.

    ► ... наш народ обливался кровью в неслыханно тяжелой войне, когда жизнь советского государства висела на волоске, когда советский народ нес неисчислимые жертвы во имя победы над немцами. А Зощенко, окопавшись в Алма-Ате, в глубоком тылу, ничем не помог в то время советскому народу в его борьбе с немецкими захватчиками.

    (А. Жданов. Доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград». Сокращенная и обобщенная стенограмма докладов А. А. Жданова на собрании партийного актива и на собрании писателей в Ленинграде). 

    — хоть и в несколько иной тональности, — в сущности, повторяет это обвинение Жданова.

    Как видим, у Нины Павловны Гордон не было оснований так уж гордиться своим шефом. В особенности, если вспомнить еще один эпизод общественной биографии Симонова, как и этот, тоже связанный с его отношением к Зощенко.

    * * *

    В том же июне того же 1954 года на заседании Президиума Союза писателей СССР обсуждался вопрос о восстановлении М. М. Зощенко в Союзе писателей.

    Вообще-то обсуждать тут было нечего. Исход дела ни у кого из членов Президиума сомнений не вызывал и решить его можно было в две минуты. Но надо было соблюсти все формальности, и обсуждение началось в точном соответствии с предписанной заранее процедурой:

    ► т. СОФРОНОВ.

    — о восстановлении его в Союзе писателей. Это заявление было получено Секретариатом, Секретариат слушал его и поручил товарищам Симонову, Грибачеву и Соболеву ознакомиться с новыми произведениями Зощенко и свои соображения представить Президиуму.

    (Из стенограммы заседания Президиума ССП. 23/VI 1953 г.). 

    После этого краткого вступления слово взяла Мариэтта Сергеевна Шагинян:

    ► т. ШАГИНЯН.

    Я видела Зощенко каждый год после постановления ЦК, и я должна сказать, что это по-настоящему человек. Он хорошо реагировал на постановление, понял свои ошибки. Он работящий и по-настоящему талантливый советский писатель. И нам стыдно, если мы сейчас не протянем ему руку помощи. Он находится в очень тяжелом моральном и материальном положении. Вопрос о восстановлении Зощенко может быть решен нами единогласно.

    сулит никаких неожиданностей: все, конечно, как и предложено, проголосуют единогласно.

    И тут заговорил К. М. Симонов.

    Заговорил в обычном своем, мягком, раздумчивом тоне:

    ► т. СИМОНОВ.

    Я был бы против того, чтобы восстанавливать Зощенко. Мы в свое время исключили его из Союза правильно, исключили за серьезные ошибки.

    — не восстановить, а принять в Союз.

    Я бы Зощенко принял в Союз на основании произведений, написанных им за эти годы, с 1946-го по 1953-й, среди них и партизанские рассказы (это первое, что он опубликовал). Это не очень сильно художественно, но это очень честная попытка стать на правильные позиции. Там есть и хорошие вещи — в этих рассказах. Его переводческая деятельность во многом просто блестяща. Это тот случай, когда я принял бы в члены Союза как переводчика за один перевод. Это блестящее художественное произведение.

    Я предложил бы принять Зощенко в члены Союза писателей как прозаика и переводчика.

    Какие еще есть предложения?

    (Там же) 

    «Я был бы против...», «Я бы предложил...»), по самой сути своей оно было чудовищным. Одного из самых крупных русских писателей XX века, живого классика предлагалось принять в Союз писателей, как новичка и — что еще оскорбительнее — КАК ПЕРЕВОДЧИКА.

    Сослагательным наклонением Симонов словно бы давал понять собравшимся, что он ничего им не предписывает, не навязывает, — просто предлагает. Но никто из них (кроме Мариэтты Сергеевны) не посмел ему возразить. Все, как один, дружно залопотали:

    ► т. ТВАРДОВСКИЙ.

    Если употребить выражение «восстановить», это значит отменить решение об исключении из Союза. Восстанавливают тогда, когда признают неправильным исключение, тогда восстанавливают. Возьмем даже более серьезное дело: исключение из партии. Восстанавливают только в случае признания высшим органом неправильности исключения...

    т. ГРИБАЧЕВ.

    т. СОБОЛЕВ.

    Если после известного случая и постановления ЦК мы приняли решение о том, чтобы расстаться с писателем, исключить его из наших рядов, то если мы сейчас будем говорить о восстановлении, то по логике русского языка это означает, что мы признаем свою ошибку по поводу исключения из Союза Зощенко и считаем это исключение ошибочным.

    Мариэтта Сергеевна сражалась, как лев. Но осталась в одиночестве.

    ► т. ШАГИНЯН.

    — это значит признать его стаж, это значит дать ему право на пенсию. Человек находится в страшно тяжелом психическом состоянии. Принять его в Союз как новичка — это значит делать его начинающим писателем. Кажется, это простая форма, а есть в ней глубокий смысл.

    Давайте обратимся с нашим решением в ЦК, может быть, он санкционирует наше решение. Но ставить вопрос, что будто бы восстановление отменяет исключение, это неверно.

    Был прецедент: Ахматову мы восстановили. Слабый, чуждый нам поэт.

    т. СИМОНОВ.

    Мы ее приняли или восстановили?

    А Зощенко, который сформировался при Советской власти, который ближе нам по существу, по внутренней позиции, которую он не менял всё время, — его мы будем принимать, а не восстанавливать. Почему вы так отнеслись к Ахматовой?

    т. СИМОНОВ.

    Для объяснения своих позиций я хочу сказать, что я не присутствовал при восстановлении Ахматовой, а если бы присутствовал, несомненно, голосовал бы не за восстановление, а за прием. Считаю, что и Ахматову надо было бы принимать в Союз заново, а не восстанавливать. А если есть формулировка о восстановлении, то это — неверная формулировка.

    т. ШАГИНЯН.

    т. СОБОЛЕВ.

    Мы его исключили из Союза. Прошел какой-то срок, он поработал, показал себя как человек не бесполезный, и мы считаем возможным, чтобы он был в нашей организации, не восстанавливая его, а вновь принимая на общих основаниях, как старого литератора

    т. СИМОНОВ.

    Есть два предложения: предложение Мариэтты Сергеевны Шагинян восстановить Зощенко в ССП, и моё предложение - принять его в члены ССП. Я хотел бы, чтобы члены комиссии, назначенной Секретариатом, высказались по этому вопросу.

    А как же быть с Ахматовой?

    т. СОБОЛЕВ.

    Была допущена ошибка, если она была «восстановлена», а не «принята». Если бы я присутствовал на этом заседании, я сказал бы так же. Если вы говорите, что это на него подействует, — то тогда он просто не понял, что тогда произошло.

    т. СИМОНОВ.

    (Один.) Кто за моё предложение — принять в члены Союза? (Единогласно.)

    ПОСТАНОВИЛИ:

    Принять М. М. Зощенко в члены ССП.

    Мариэтта Сергеевна Шагинян в те годы вольномыслием не отличалась. Скорее, наоборот. Не только шагала в ногу, но иногда даже забегала вперед, демонстрируя свою преданность власти, верность генеральной линии. В 1946-м выступила с доносительской речью, в которой обвинила литературоведа Г. Гуковского в том, что в своей работе о русском баснописце Крылове он проявил низкопоклонство перед Западом. Гуковский вскоре был арестован и погиб в сталинских лагерях. В 52-м она активно участвовала в травле В. Гроссмана И даже после смерти Сталина, когда он уже был разоблачен и труп его был выброшен из Мавзолея, не стеснялась повторять (публично и даже печатно): «Я счастлива и горда тем, что жила в одну эпоху с этим великим человеком!»

    Вот и сейчас тоже, защищая Зощенко, она делала это, не выходя за рамки партийной ортодоксии: «ЦК не вычеркивал всего литературного пути Зощенко...», «Всё же партия не вычеркивает всей прежней его работы...»

    ей руку, что было довольно противно. И вот, пожалуйста: «Слабый, чуждый нам поэт...».)

    Все это я к тому, что, защищая Зощенко, границы дозволенного Мариэтта Сергеевна не переступила. И Симонову с этим его предложением не восстанавливать Зощенко, а принять его в Союз заново, тоже выступать было совсем не обязательно. Не сделай он этого, все присутствующие даже не обратили бы внимания на «не ту» формулировку, дружно проголосовали бы: «Восстановить!», и никто бы их за эту «не ту» формулировку не осудил и даже не пожурил. Тем более что и прецедент такой уже был: Ахматова.

    Ради чего же так старался Симонов?

    Во всех других случаях, как уже рассмотренных, так и еще не рассмотренных нами, поступая таким образом, он делал это, потому что не смел — да и не мог осмелиться — поступить иначе. Не только при жизни Сталина, но даже и после его смерти. Взять хоть вот это собрание ленинградских писателей, на котором он кинул в зал свою ужасную фразу: «Това'ищ Зощенко бьет на жа'ость...». Ведь он не сам, не по собственной инициативе приехал тогда в Ленинград, а был послан туда с определенной миссией. Провести то собрание на должном уровне ЕМУ БЫЛО ПОРУЧЕНО. И он выполнил это партийное поручение так, как, по его представлениям, ему надлежало его выполнять.

    Но тут — совсем другой случай.

    — и был решен — в другой, более высокой инстанции. Но вряд ли руководителям писательского Союза при этом было строго предписано, КАКОЙ ДОЛЖНА БЫТЬ ФОРМА этого, утверждаемого ими, постановления. И никто Симонову таких указаний не давал гляди, мол, не промахнись, проследи, чтобы формулировка была наша, правильная, партийная. Наверняка это была собственная, личная его инициатива.

    Зачем же понадобилось ему эту инициативу проявлять? Да еще так упрямо на ней настаивать?

    Ответить на этот вопрос несложно.

    Он хотел быть в ладу с самим собой. Хотел уговорить себя — и других, конечно, тоже, но прежде всего себя, — что в 46-м, когда вместе со всеми одобрял исключение Ахматовой и Зощенко из Союза писателей, делал это не по указанию свыше, а по глубокому внутреннему убеждению, что это ПРАВИЛЬНО, что ТАК НАДО.

    Но если ему приходится себя в этом уговаривать, значит, теперь он уже не так в этом уверен? А может быть, даже и тогда, в 46-м, в монолите его партийной убежденности уже была какая-то трещинка?

    ► То, что говорилось об Ахматовой в ту пору... задело меня... Я пытался понять, объяснить, даже уговорить себя, что, быть может, я неправ, но уговорить себя не смог. И когда ко мне обратились с предложением написать на эти темы в одну из газет, ответил, что о своем отношении к тому, что вышло из-под пера Зощенко в годы войны, написать могу. А об Ахматовой писать не буду. После этого к предложению написать статью больше не возвращались.

    (Из письма В. Я. Виленкину). 

    Тогда, в 46-м, повел себя так. А теперь:

    ► ... Я не присутствовал при восстановлении Ахматовой, а если бы присутствовал, несомненно, голосовал бы не за восстановление, а за прием. Считаю, что и Ахматову надо было бы принимать в Союз заново, а не восстанавливать. А если есть формулировка о восстановлении, то это — неверная формулировка.

     

    Вряд ли этим — и другими подобными — проявлением этой своей несгибаемой «принципиальности» он был так уж доволен.

    Позже он и сам в этом признался.

    Это было на вечере в ЦДЛ, посвященном его 50-летию. Небольшая речь, которую он там произнес, была ответом на обращенные к нему комплименты и славословия. Вот что он там тогда сказал:

    ► — Ну что же, когда вот такой вечер — пятьдесят лет человеку, — конечно, больше вспоминают хорошее. Я просто хочу, чтобы присутствующие здесь, собравшиеся здесь мои товарищи знали, что не все мне в моей жизни нравится, не все я делал хорошо, — я это понимаю, — не всегда был на высоте. На высоте гражданственности, на высоте человеческой. Бывали в жизни вещи, о которых я вспоминаю с неудовольствием, случаи в жизни, когда я не проявлял ни достаточной воли, ни достаточного мужества. И я это помню. А говорю это не в порядке, так сказать, каких-то покаяний, это личное дело каждого, а просто потому, что, помня это, хочется не повторять ошибок. И я постараюсь их не повторить, как бы трудно ни приходилось...

     

    Текст этого тогдашнего симоновского монолога я извлек из воспоминаний Л. И. Лазарева, где он приведен в кавычках, а значит, документально точен. (Лазарь Ильич был человек аккуратный и не стал бы закавычивать текст, цитируемый по памяти.) Но, приведя его, мемуарист этим не ограничился, а в продолжение и развитие той же темы вспомнил еще один связанный с Симоновым «юбилейный» эпизод, пожалуй, даже более выразительный:

    ► Дома у Константина Михайловича празднуется его 55-летие. В середине вечера, когда все были уже несколько разгорячены, один из его былых приятелей с особой многозначительностью преподнес виновнику торжества репродукцию его портрета сорок шестого года и произнес небольшую речь в стихах, общий смысл которой можно довольно точно передать словами некогда популярной песни — «каким ты был, таким ты и остался». Идея эта не понравилась мне — я не считал то время лучшим и в жизни Симонова, и в его творчестве, а так как следующий тост пришлось провозглашать мне, я предложил выпить за мужество хозяина дома, который не боится меняться, уходить от старого, порывать с ним. Мой оппонент, хотя я его не назвал, был, однако, задет и бросил мне не совсем вежливую реплику, кто-то ему ядовито ответил, кто-то его поддержал. Возникла короткая, но напряженная и, самое главное, не очень подходящая для праздничного застолья перепалка. На следующий день, считая себя возмутителем спокойствия, я позвонил Константину Михайловичу, чтобы извиниться. Оказалось, он вовсе не был раздосадован этим маленьким происшествием, — напротив, возникшая дискуссия, сказал он, посмеиваясь, весьма полезна, потому что помогает определиться; разумеется, лучше, когда человек меняется, если, конечно, он меняется в хорошую сторону...

    (Там же. Стр. 291—292). 

    Автор этого мемуарного отрывка не счел нужным назвать имя «давнего приятеля», который с особой многозначительностью преподнес Симонову в тот вечер его портрет 46-го года. Но угадать, о ком тут идет речь, не так уж трудно. Это был Александр Юрьевич Кривицкий — не просто приятель, а на протяжении многих лет очень близкий Симонову человек. И в «Новом мире», и в «Литературной газете» он был его первым замом (по должности), а по существу — комиссаром. Именно на эту роль Симонов всегда брал его себе в замы. Он и сам, как мы знаем, всегда знал, куда дует политический ветер. Но Кривицкий был в этом деле еще большим виртуозом, и Симонов безгранично ему доверял, неизменно прислушиваясь к его советам и послушно следуя его рекомендациям. Подробно об этой его роли «злого демона» в «Новом мире» рассказала в своих записях Л. К. Чуковская. (Я неоднократно ссылался на них в главе «Сталин и Платонов».)

    «неприсоединение» Симонова на том юбилейном застолье к тосту Кривицого было в своем роде не менее многозначительно, чем демонстративно подаренный ему Кривицким его портрет 46-го года.

    И обещая на своем пятидесятилетии, что будет стараться не повторять прошлых «ошибок», и пять лет спустя, отвечая на телефонные извинения Л. И. Лазарева, он не лукавил.

    Он искренне хотел «меняться в хорошую сторону» и даже немало в этом преуспел. Но трудно это ему давалось. И совсем очиститься от сталинской скверны он так и не смог.

    Раздел сайта: