• Приглашаем посетить наш сайт
    Северянин (severyanin.lit-info.ru)
  • Сарнов Б. М.: Сталин и писатели.
    Сталин и Замятин.
    Сюжет первый. "Мое имя вам, вероятно, известно... "

    Сюжет первый

    «МОЕ ИМЯ ВАМ, ВЕРОЯТНО, ИЗВЕСТНО...»

    Это начальная фраза письма Замятина Сталину (документ №13) — того самого, результатом которого стало неслыханное в те времена разрешение писателю свободно покинуть СССР, уехав, как теперь говорят, на ПМЖ (постоянное место жительства) в Париж.

    Слово «вероятно» было тут не более, чем знаком вежливости (скромности). На самом деле Замятин был уверен, что имя его Сталину, конечно же, известно. В этом у него не могло быть ни малейших сомнений. Ведь только что отгремела грандиозная идеологическая кампания, одним из двух главных фигурантов которой был он (вторым был Борис Пильняк), которую Сталин скорее всего сам инициировал, и, уж во всяком случае, санкционировал и одобрил.

    Но имя Замятина могло стать — и скорее всего стало — известно Сталину раньше, поскольку он был в числе первых — и главных — кандидатов на высылку за границу представителей старой интеллигенции, объявленных злейшими врагами советской власти. В «Списке антисоветской интеллигенции г. Петрограда» он фигурировал под № 9, между такими известными пассажирами «философского парохода», как Питирим Сорокин (№1) и о. Сергий Булгаков (№ 11).

    Чуть позже мы подробно рассмотрим все перипетии этого непростого сюжета, пока же отметим только, что, помимо этого списка, а также и других таких же списков, в которых неизменно фигурировало его имя, вопрос о высылке Замятина (так сказать, его «персональное дело») дважды обсуждался на заседаниях высшего органа тогдашней партийной и государственной власти — Политбюро ЦК РКП(б). (Документ № 9 и документ № 12).

    Так что имя его вполне могло Сталину запомниться еще с тех времен. Память на такие вещи у него, как мы знаем, была хорошая. А тут еще надобно учесть, что именно он, Сталин, непосредственно, так сказать, напрямую занимался высылкой за границу сперва «верхушек враждебных интеллигентских группировок» (документ № 1), а потом, когда дело приняло более широкий размах, уже всех «враждебно настроенных» представителей старой интеллигенции. Не случайно именно к нему, к Сталину, Ленин обратился со своей знаменитой директивой, в которой предлагал «очистить Россию надолго» от всех, кто в той или иной форме обозначил свое неприятие начатого им и его товарищами по партии социального эксперимента.

    В конце мая 1922 года Ленин уехал на отдых в подмосковные Горки, где 25—27 мая у него случился первый инсульт. Это, однако, не помешало ему уже 18 июня расспрашивать Крупскую о ходе судебного процесса над эсерами. А 11 июля в Горки — навестить больного Ленина — приехал Сталин. С ним Ленин тоже обсуждал ход судебного процесса над эсерами. И тут, видимо, и возник вопрос о высылке — уже не только эсеров и меньшевиков, а всех, невзирая на их партийную принадлежность.

    Нельзя сказать, чтобы идея эта была так уж нова. К тому времени она уже была высказана — и отнюдь не в секретном меморандуме, предназначенном для узкого круга избранных, а в открытой печати.

    Ровно за две недели до директивы Ленина Сталину — 2 июня 1922 года — в «Правде» появилась статья Троцкого «Диктатура, где твой хлыст?».

    И патетический этот заголовок, и злобно яростный тон, обозначившийся уже в первых строках этого грозного памфлета давали основания предполагать, что речь в нем пойдет о ком-то из самых коварных и самых опасных противников диктатуры пролетариата. Но, вопреки этим ожиданиям, не то что главным, а прямо-таки единственным объектом ярости наркомвоенмора, разразившегося вдруг этой гневной статьей, стал не Деникин, не Колчак и не Врангель (с ними в то время было уже покончено), а, казалось бы, вполне безобидный, во всяком случае, никакой реальной угрозы для молодой советской республики не представляющий литературный критик Юлий Айхенвальд, вся вина которого состояла в том, что он исповедовал давно разоблаченную марксистскими идеологами «философию чистого искусства»:

    > Мы всегда знали, что философия «чистого» искусства, как и само чистое искусство, есть ложь... Философия чистого искусства и литературная критика, стоящие под этим же знаком, всегда и неизменно обнаруживали ослиные уши реакции. И уши эти отличались в разные периоды только длиною.

    У господина Ю. Айхенвальда уши длины непомерной, и первое впечатление от его книги — это удивление: как это в Советской России — даже в момент десятимесячного перемирия с буржуазным миром — нашлись бумага, шрифт и типографские чернила для того, чтобы дать столь полное отражение длиннейшим ушам айхенвальдовского чистого искусства. Мы здесь не литературную критику или антикритику собираемся писать. Мы ставим чисто политический вопрос. Или вернее — мы зовем к политическому ответу.

    Книжка г. Айхенвальда насквозь пропитана трусливо-пресмыкающейся гнидой, гнойной ненавистью к Октябрю и к России, какой она вышла из Октября. Сей жрец чистого искусства подходит к поэтам и к поэтессам, проще всего, с той бескорыстной эстетической целью, чтобы найти у них чуть-чуть замаскированный булыжник, которым можно было бы запустить в глаз или в висок рабочей революции. Если удар неметок, то никак не потому, что не хватает злой воли. Господин Айхенвальд начинает издалека. Мы упомянули об ушах, это дает основание думать, что у него имеются и другие соответствующие атрибуты...

    Это философский, эстетический, литературный, религиозный блюдолиз, т. е. мразь и дрянь. Во внутренних борениях трусости с надеждой он и не успел, очевидно, в свое время бежать из пределов «бесславия». Пять лет он накоплял свой гной низверженного приживала. А теперь НЭП открыл шлюзы его творчеству. И он осмелел. И он вынес в литературу свои длинные уши, свои эстетические копыта и злобный скрип своих изъеденных пеньков.

    Старый мир был «родовит», в этом Айхенвальд подобострастно прав. Но представители, защитники, адвокаты и эстеты старого мира в рабочей республике — безродные псы. В этом великолепно прав Блок. Безродные псы — несмотря на НЭП, на десятимесячное перемирие с буржуазной Европой и на все каннские пункты. Безродные псы!

    — он не один — свободного удара хотя бы древком копья. Но у нее, у диктатуры, есть в запасе хлыст, и есть зоркость, и есть бдительность. И этим хлыстом пора бы заставить Айхенвальда убраться за черту, в тот лагерь содержанства, к которому он принадлежит по праву — со всей своей эстетикой и со всей своей религией.

    ((«Очистим Россию надолго...» Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 — начало 1923 г. М., 2008. Стр. 121-124))

    Как видим, Лев Давыдович не зря почитался ближайшим соратником Владимира Ильича. В этой дышащей гневном статье — тот же, хорошо нам знакомый ленинский дух нетерпимости. Та же брезгливая ненависть к старой русской интеллигенции. Даже лексика та же. (У Ленина — «не мозг нации, а говно нации». У Троцкого — «пресмыкающаяся гнида», «мразь и дрянь».) И даже вывод тот же — то же, что у Ленина предлагаемое практическое решение:

    > ТРОЦКИЙ:

    ... у диктатуры, есть в запасе хлыст... И этим хлыстом пора бы заставить Айхенвальда убраться за черту, в тот лагерь содержанства, к которому он принадлежит по праву...

    > ЛЕНИН:

    ... надо бы несколько сот подобных господ выслать за границу безжалостно. Очистим Россию надолго.

    Но тут же видна и разница. И разница эта яснее ясного показывает, что хоть и звучал тогда повсеместно лозунг «Да здравствуют наши мировые вожди, товарищи Ленин и Троцкий!», истинным вождем пролетарской диктатуры был все-таки Ленин. А Троцкий — всего лишь его соратником, хоть и ближайшим.

    У Троцкого его предложение пустить в ход хлыст пролетарской диктатуры и, воспользовавшись этим хлыстом, заставить кое-кого «убраться за черту», носит все-таки несколько риторический характер. И направлено оно персонально на Айхенвальда, которому посвящена вся статья.

    Иными словами, Троцкий выступает тут как публицист. В лучшем случае — идеолог.

    Ленин же тут предстает перед нами как политик. И политик воистину нового типа.

    В блеснувшей ему на миг ослепительной идее он сразу увидел возможность решить проблему «инакомыслия» радикально — сразу и навсегда. И сразу же поставил это на реальную, деловую основу:

    > Комиссия под надзором Манцева, Мессинга и др. должна представить списки... Арестовать несколько сот и без объявления мотивов — выезжайте, господа!

    Несколько сот... Без объявления мотивов...

    Что говорить! По смелости и беспрецедентности принимаемых им решений Ленин был на десять голов выше всех своих соратников.

    24 сентября в «Правде» были напечатаны заметки Сталина — «Товарищ Ленин на отдыхе». В этих заметках он подробно рассказал о двух своих посещениях Ленина после случившегося с ним инсульта — первого, июльского, о котором мы уже знаем, и второго, случившегося месяц спустя:

    > Мне кажется, что не следовало бы писать о «тов. Ленине на отдыхе», когда отдых кончается и тов. Ленин скоро вернется к работе. Кроме того, впечатлений у меня так много и они так ценны, что писать о них в виде маленькой заметки, как этого требует редакция «Правды», не вполне целесообразно. Тем не менее приходится писать, ибо редакция настаивает.

    Мне приходилось встречать на фронте старых бойцов, которые, проведя «напролет» несколько суток в непрерывных боях, без отдыха и сна, возвращались потом с боя как тени, падали как скошенные и, проспав «все восемнадцать часов подряд», вставали после отдыха, свежие для новых боев, без которых они «жить не могут». Тов. Ленин во время моего свидания с ним в июле, после полуторамесячного перерыва, произвел на меня именно такое впечатление старого бойца, успевшего отдохнуть после изнурительных непрерывных боев и посвежевшего после отдыха. Свежий и обновленный, но со следами усталости, переутомления.

    «Мне нельзя читать газеты, — иронически замечает тов. Ленин, — нельзя говорить о политике, я старательно обхожу каждый клочок, валяющийся на столе, боясь, как бы он не оказался с газетой и как бы не вышло из этого нарушения дисциплины».

    Я хохочу и превозношу до небес дисциплинированность тов. Ленина. Тут же смеемся над врачами, которые не могут понять, что профессиональным политикам, получившим свидание, нельзя не говорить о политике.

    — все эти вопросы мелькают один за другим...

    Совершенно другую картину застал я спустя месяц. На этот раз тов. Ленин окружен грудой книг и газет (ему разрешили читать и говорить о политике без ограничения). Нет больше следов усталости, переутомления. Нет признаков нервного рвения к работе — прошел голод. Спокойствие и уверенность вернулись к нему полностью... Зато и беседа наша на этот раз носит более оживленный характер.

    Внутреннее положение... Урожай... Состояние промышленности... Курс рубля... Бюджет... Внешнее положение... Антанта... Поведение Франции... Англия и Германия... Роль Америки...

    ((«Очистим Россию надолго...» Репрессии против инакомыслящих Конец 1921 — начало 1923 г. М., 2008. Стр. 343-344))

    В этом перечне обсуждаемых политических тем и сюжетов вопрос о высылке за границу нескольких сот строптивых интеллигентов не значится. Из этого, разумеется, не следует, что вопрос этот не обсуждался: как-никак — дело секретное, Для гласного обсуждения на страницах «Правды» не предназначенное.

    На самом деле этот вопрос для Ленина был — из числа первостепенных. Недаром же он озадачил Сталина этой проблемой еще в июле, когда размышлять и говорить о политике ему было запрещено.

    Ну, а теперь, когда запрет снят, он не выпускает этот вопрос из поля своего зрения, постоянно к нему возвращается, хочет знать поименно, кто арестован, кто уже выслан, а кто еще нет, хочет во всех подробностях знать, в каком положении находится дело сейчас, в данную минуту:

    > ЗАПИСКА В. И. ЛЕНИНА И. С. УНШЛИХТУ С ПРОСЬБОЙ СООБЩИТЬ О РЕЗУЛЬТАТАХ ВЫСЫЛКИ 16. сентября 1922 г.

    т. Уншлихт!

    Будьте добры распорядиться вернуть мне все приложенные бумаги с заметками, кто выслан, кто сидит, кто (и почему) избавлен от высылки?..

    Ваш ЛЕНИН

    > ЗАПИСКА Г. Г. ЯГОДЫ В. И. ЛЕНИНУ С ПРИЛОЖЕНИЕМ СПИСКА ВЫСЫЛАЕМЫХ И УКАЗАНИЕМ РЕЗУЛЬТАТОВ ВЫСЫЛКИ 18 сентября 1922 г. 23 час. 45 мин.

    Тов. В. И. Ленину

    Согласно Вашего распоряжения посылаю обратно присланные Вами списки с соответствующими пометками на них, с фамилиями лиц (выделенных отдельно), кои оставлены по тем или иным причинам в Москве и Питере.

    С коммунистическим приветом

    Г. ЯГОДА

    Р. S.

    Первая партия уезжает из Москвы 22 сентября (пятница)

    ()

    В этой записке Ягоды есть одна курьезная деталь. На всех документах такого рода обычно ставится дата: день, месяц, год. Здесь же указан не только день, но и точное время отправления «Записки» и прилагаемых списков: 23 часа 45 минут. Что это? Знак особого значения, которое имеют для Ленина затребованные им документы? Или просто подчеркиваемая дотошность исполнительного чиновника?

    Скорее, наверно, все-таки последнее. Не собирался же Ленин лично, да еще точно — по минутам — осуществлять непосредственное руководство задуманной операцией.

    Практическое выполнение этой задачи он поручил Сталину. (Знал, кому что поручать.) А может быть, Сталину просто полагалось этим заниматься — по его должности генсека.

    Так или иначе, все списки, доклады, рапорты и жалобы, имеющие отношение к этой теме, направлялись именно ему. (См.: Документ № 4, документ № 6, документ № 8.)

    Как я уже не раз отмечал, память у Сталина была хорошая. Но из этого, разумеется, еще не следует, что он поименно запомнил каждого, попавшего в представлявшиеся ему проскрипционные списки. Но чтобы выделить в этих списках, отметить и запомнить Замятина, у него были особые, дополнительные причины.

    Причин этих было по меньшей мере две.

    Первая заключалась в том, что Е. И. Замятин был в этих списках единственным писателем. (К писателям у Сталина, как мы знаем, был особый интерес). А вторая, — быть может, даже главная, — состояла в том, что судьба Замятина тогда решилась не сразу, а после множества самых разнообразных и причудливых колебаний, да и решилась в конце концов не по шаблону — не так, как у всех, взятых по этому «делу».

    Слово «дело» я взял в кавычки, потому что никакого «дела» ведь, в сущности, не было. Не было, — в отличие от только что отшумевшего процесса эсеров и всех последующих советских политических процессов, — даже попытки состряпать какое-никакое дело.

    Но Замятин и тут был в особом положении.

    В отношении него такое «дело» чуть было не возникло.

    * * *

    У советской власти Замятин был под подозрением с первых лет ее существования. Несмотря на то, что до революции он был большевиком. А может быть, как раз именно поэтому.

    Впрочем, в 1919 году, когда он впервые был арестован органами «пролетарской диктатуры», большевиком он уже не был. (Он им уже не был и в 17-м).

    Арестовали его 15 февраля 1919 года по подозрению в принадлежности к партии левых эсеров. (По той же причине в тот же день, вечером 15 февраля 1919 года по ордеру Петроградской Чрезвычайной Комиссии был арестован А. А. Блок. И кажется, в тот же день — или днем позже — Ремизов и Иванов-Разумник.)

    > ПРОТОКОЛ

    На основании ордера Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контр-революцией и спекуляцией при Союзе Коммун Северной области, за № 5809, от 15 февраля 1919 года, произведен обыск в доме № 19, кв. № 4, по ул. Карповка в кв. у гр. Замятина Евгения Ивановича.

    Указанный гражданин задержан и «взято для доставления в ЧК: разная переписка».

    «Все указанное в протоколе удостоверяем: Евг. Замятин». Ниже — подпись Представителя Домового Комитета: Воробьев.

    На допросе гражданин Замятин показал:

    — русский, 35 лет, женат, писатель-беллетрист, преподаватель 1-го СПб Политехнического института.

    В настоящее время — ни в какой партии не состоит. Место службы: Комиссариат Народного Просвещения — редактор Издательства Комиссариата Народного Просвещения «Всемирная Литература»; преподаватель 1-го Петроградского Политехнического Института.

    Окончил Петроградский Политехнический Институт. В бытность студентом состоял в соц. -демократической партии, во фракции большевиков; работал в Выборгском районе. В 1905 г. был арестован по делу этой же партии. Состоял членом студенческого Совета старост от партии с. -д. большевиков.

    С 1910 года — начал писать повести и рассказы. С 1913 года, по напечатании повести «Уездное» и «На куличках» (запрещенной цензурой за сообщение «ложных сведений» об армии) — главным образом занимаюсь худож. литературой. Состоял постоянным сотрудником, издававшейся М. Горьким газеты «Новая жизнь» и журнала А. М. Горького «Летопись», как писателя, смею думать, известного — меня хорошо знает А. М. Горький, с которым меня связывают дружеские и деловые отношения (из-во «Всемирная Литература»).

    На вопрос о принадлежности к партии левых эсеров — могу только, конечно, ответить — нет; как у видного писателя-художника, которого знает весь литературный Петербург, — у меня могли быть и встречи с левыми эсерами из литераторов, при таких встречах, если они бывали, меня интересовала литературная физиономия того или иного лица, а не его партийная принадлежность, каковой я никогда не интересовался.

    В настоящее время, когда я — по указанию того же Горького и целого ряда критиков — пришел к выводу, что моим призванием является именно художественная литература, — в настоящее время ни к политике, ни к политическим партиям отношения не имею и поэтому производством обыска и ареста весьма удивлен.

    Евг. Замятин

    > ПОСТАНОВЛЕНИЕ

    Чрезв. Ком. при С. К. С. О. постановила Замятина Евгения Ивановича освободить, дело о нем прекратить и сдать в архив.

    Член През. Дежур. Следов. 15.11. 19 г.

    ((Григорий Файман. «И всадили его в темницу...». Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 79—80))

    Итак, это было чистейшей воды недоразумение, которое тут же и разъяснилось.

    На самом деле, однако, все было не так просто. На самом деле, заинтересовавшись писателем Замятиным, чекисты проявили настоящее охотничье чутье. И дело тут не в том, перестал или не перестал Замятин считать себя большевиком, был или не был он левым эсером. Истинной причиной его ареста могло — и должно было — стать то, что он был революционером. А власть, которую призвана была защищать и охранять «Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контр-революцией», на самом деле была властью контрреволюционной.

    Ленин не зря не любил интеллигенцию.

    — Вот, получил от интеллигенции пулю в подарок, — сказал он Горькому.

    Он знал, от кого получил в подарок эту пулю. А главное, — хорошо знал, за что. Об этом однажды — в минуту откровенности — рассказал Бухарин:

    > В ночь разгона Учредительного собрания Владимир Ильич позвал меня к себе. У меня в кармане пальто была бутылка хорошего вина, и мы (следовало перечисление) долго сидели за столом. Под утро Ильич попросил повторить что-то из рассказанного о разгоне Учредилки и вдруг рассмеялся. Смеялся он долго, повторял про себя слова рассказчика и все смеялся, смеялся. Весело, заразительно, до слез. Хохотал.

    ((Камил Икрамов. Дело моего отца. М., 1991. Стр. 162))

    Сам-то Владимир Ильич, конечно, считал себя революционером. И разгон Учредительного собрания тоже, наверно, считал сугубо революционным актом. Но на деле вышло иначе, и теперь уже мало кто сомневается в том, что захват власти большевиками был не революцией, а — контрреволюцией.

    Примерно так, вероятно, смотрели на это дело и эсеры — как левые, в принадлежности к которым чекисты заподозрили Замятина, так и правые, от которых Ленин получил пулю в подарок.

    Но Замятин видел эту ситуацию иначе. И революционером он был не потому, что принадлежал к какой-нибудь из тогдашних подлинно революционных (в отличие от ставших контрреволюционерами большевиков) политических партий (он действительно не принадлежал ни к одной), а совсем по другой причине:

    > Революция — всюду, во всем; она бесконечна, последней революции — нет, нет последнего числа. Революция социальная — только одно из бесчисленных чисел: закон революции не социальный, а неизмеримо больше — космический, универсальный... — такой же, как закон сохранения энергии; вырождения энергии (энтропии)...

    Багров, огнен, смертелен закон революции; но это смерть — для зачатия новой жизни, звезды. И холоден, синь, как лед, как ледяные межпланетные бесконечности — закон энтропии. Пламя из багрового становится розовым, ровным, теплым, не смертельным, а комфортабельным; солнце стареет в планету, удобную для шоссе, магазинов, постелей, проституток, тюрем: это — закон. И чтобы снова зажечь молодостью планету — нужно зажечь ее, нужно столкнуть ее с плавного шоссе эволюции: это — закон.

    Пусть пламя остынет завтра, послезавтра (в книге бытия — дни равняются годам, векам). Но кто-то должен видеть это уже сегодня и уже сегодня еретически говорить о завтра. Еретики, — единственное (горькое) лекарство от энтропии человеческой мысли.

    Когда пламенно-кипящая сфера (в науке, религии, социальной жизни, искусстве) остывает, огненная магма покрывается догмой — твердой, окостенелой, неподвижной корой. Догматизация в науке, религии, социальной жизни, искусстве — энтропия мысли; догматизированное — уже не сжигает, оно — греет, оно — тепло, оно — прохладно. Вместо нагорной проповеди, под палящим солнцем, над воздетыми руками и рыданиями — Дремотная молитва в благолепном аббатстве; вместо трагического Галилеева «А все-таки она вертится» — спокойные вычисления в теплом пулковском кабинете. На Галилеях эпигоны медленно, полипно, кораллово строят свое: путь эволюции. Пока новая ересь не взорвет кору догмы и все возведенные на ней прочнейшие, каменнейшие постройки.

    Взрывы — малоудобная вещь. И потому взрывателей, еретиков, справедливо истребляют огнем, топором, словом. Для всякого сегодня, для всякой эволюции, для трудной, медленной, полезной, полезнейшей, созидательной, коралловой работы — еретики вредны: они нерасчетливо, глупо вскакивают в сегодня из завтра, они — романтики. Бабефу в 1797 году справедливо отрубили голову: он заскочил в 1797 год, перепрыгнув через полтораста лет. Справедливо рубят голову еретической, посягающей на догмы, литературе: эта литература — вредна.

    Но вредная литература полезнее полезной: потому что она — антиэнтропийна, она — средство для борьбы с обызвествлением, склерозом, корой, мхом, покоем. Она утопична, нелепа — как Бабеф в 1797 году: она права через полтораста лет.

    ((Е. Замятин. О литературе, революции, энтропии и о прочем. В кн.: Евгений Замятин. Я боюсь. М., 1999. Стр. 95-97))

    Эту теорию, разумеется, можно — и даже нетрудно — оспорить. Но я привел здесь эту длинную выписку из концептуальной замятинской статьи не для того, чтобы согласиться с ней или, напротив, ее отвергнуть, а только лишь для того, чтобы стало ясно, почему такая власть, в какую с первых же своих шагов превратилась так называемая «Власть Советов», не могла — раньше или позже — не увидеть в таком писателе, как Замятин, несомненного своего врага.

    Второй арест Замятина — в июле 1922 года — тоже кажется чистым недоразумением. В особенности, если вспомнить, что в политическом обосновании ареста он характеризуется, как «скрытый заядлый белогвардеец» (документ № 5), каковым Замятин, разумеется, никогда не был.

    Но дурацкую эту характеристику можно во внимание не принимать, поскольку сочинял ее, наверно, какой-нибудь не шибко грамотный чекист, твердо усвоивший, что — «кто не с нами, тот против нас», а все, кто «против нас», само собой, — белогвардейцы.

    Нет, эта характеристика нас не удивляет.

    Удивляет другое: то, что не так уж сильно от нее отличается другая (политическая и художественная) характеристика писателя Замятина, принадлежащая человеку совсем другого разбора:

    > Есть группа внеоктябрьских молодых беллетристов и поэтов. Не уверен в точности, насколько эти молодые молоды, но в предреволюционную и предвоенную эпоху они, во всяком случае, либо были начинающими, либо вовсе еще не начинали. Пишут они рассказы, повести, стихи, в которых с известным не очень индивидуальным мастерством изображают то, что полагалось не так давно, чтобы получить признание в тех пределах, в каких полагалось. Революция растоптала их надежды («гвоздевый сапог!»). По мере сил они притворяются, что ничего такого, в сущности, не было, и выражают это свое подшибленное высокомерие в не очень индивидуальных стишках и в прозе. Только время от времени они отводят душу показыванием небольшого и нетемпераментного кукиша в кармане.

    Для всей этой группы мэтром является Замятин, художник «Островитян». Дело у него идет, собственно, об англичанах. Замятин знает их и изображает в ряде очерков неплохо, но в конце концов довольно внешне, как наблюдательный, даровитый и не очень к себе требовательный иностранец. Но под той же обложкой у него очерки о русских островитянах, об интеллигентах, которые живут на острове в чуждом и враждебном им океане советской действительности. В этих своих очерках Замятин потоньше, но не глубже. В конце концов автор сам островной человек, и притом с маленького островка, куда он эмигрировал из нынешней России. И пишет ли Замятин о русских в Лондоне или об англичанах в Петрограде, сам он остается несомненным внутренним эмигрантом. По своему подтянутому стилю, в котором выражается особое писательское джентльменство (на границе снобизма), Замятин как бы создан для учительствования в кружках молодых, просвещенных и бесплодных островитян.

    ((Л. )

    «Внутренний эмигрант» — это, конечно, не вполне то же, что «заядлый белогвардеец». Но — близко. Очень близко.

    А далее — в том же очерке, из которого взят процитированный фрагмент (он принадлежит к циклу литературных статей и заметок, который Лев Давыдович печатал в «Правде» тем же летом 1922 года) — эта характеристика уже не только вплотную приближается к чекистской справке на арест «белогвардейца» Замятина, но по смыслу уже прямо с нею сливается:

    > Катастрофа, личная, как и общественная, всегда большая проверка, ибо необманно обнаруживает подлинные, а не показные связи, личные и общественные. Именно через Октябрь дооктябрьское искусство, которое стало почти сплошь противооктябрьским, обнаружило свою неразрывную связь с господствующими классами старой России... В эмиграцию ушел помещик, капиталист, военный и штатский генерал, их адвокат и их поэт... Конечно, поэт считал себя независимым от буржуа и даже вступал с ним в пререкание. Но когда вопрос оказался поставлен с революционной серьезностью, то поэт сразу обнаружил себя приживальщиком до мозга костей. Этот исторический урок по части «свободного» искусства развернулся параллельно с уроком по части всех других «свобод» демократии — той самой, которая подметала и подтирала за Юденичем...

    Психология приживальства и содержанства вовсе не равнозначаща покорности, учтивости и почтительности. Наоборот, она предполагает весьма резкие сцены, взрывы, расхождения, угрозы полным разрывом — но только угрозы. Фома Фомич Опискин, классический тип старого дворянского приживальщика «с психологией», почти всегда находился в состоянии домашнего восстания. Но дальше гумна, помнится, не уходил. Это очень грубо, конечно, во всяком случае неучтиво сопоставлять Опискина с академиками и почти классиками: Буниным, Мережковским, Зинаидой Гиппиус, Н. Котляревским, Зайцевым, Замятиным и пр. Но из исторической песни слова не выкинешь. Обнаружились приживальщиками и содержанцами.

    ((Там же. Стр. 48—49))

    Вот в какую компанию у Троцкого попал Замятин. Он оказался тут рядом — бок о бок — не только с «внутренним эмигрантом» Айхенвальдом, которому Лев Давыдович, как мы помним, предлагал «убраться за черту, в тот лагерь содержанства, к которому он принадлежит по праву», но и с эмигрантами внешними — Буниным, Мережковским, Зинаидой Гиппиус. И даже — с генералом Юденичем!

    Этими двумя фрагментами интерес Троцкого к фигуре Замятина не ограничивается.

    В сентябре того же 1922 года он обратился к А. К. Воронскому с такой как будто неожиданной просьбой:

    > ЗАПИСКА ТРОЦКОГО ВОРОНСКОМУ И ГОРОДЕЦКОМУ 10 сентября 1922 г.

    Лично

    т. Воронскому.

    Т. Городецкому.

    Уважаемый товарищ.

    Не сможете ли Вы дать мне справку по следующим вопросам:

    18. Верно ли, что «Дон Аминадо», автор «Сына без отечества», — Иван Бунин?

    19. К какой группировке принадлежит О. Мандельштам, Лидин и каково их отношение к Замятину?

    20. Что это за группа — Островитяне, Тихонов, Алпатьев и пр.? Каково их идейное происхождение? Куда они сейчас устремляются?

    С тов. приветом

    ТРОЦКИЙ

    > 11 сентября 1922 г.

    Тов. Троцкий!

    Отвечаю на Ваши вопросы:

    21. Настоящая фамилия Дон-Аминадо — ШПОЛЯНСКИЙ. Раньше сотрудничал в «Сатириконе» и других изданиях. Никакого отношения этот псевдоним к Ив. Бунину не имеет.

    22. О. Мандельштам ни к какой группировке сейчас не принадлежит. Начинал с акмеистами. Охотно сотрудничает в Сов. изданиях. Настроен к нам положительно. Пользуется большим весом как хороший знаток стиха, талантлив. Стихи индивидуалистичны. К Замятину никакого отношения не имеет.

    23. Лидин — состоит членом правления Всероссийского Союза Писателей. К определенным литературным группировкам тоже не принадлежит. Год тому назад боялся участвовать в Сов. Изданиях. Теперь идет охотно.

    В литературных настроениях замечается тоже перелом: советский быт в последних вещах («Ковыль Скифский», «Мышиные будни», — еще не напечатанные) выглядит приемлемо. Раньше писал под Бунина, теперь копирует Пильняка. К Замятину тоже отношения, по-моему, не имеет и, кажется, его не любит.

    24. «Островитяне» — небольшое издательство в Петрограде. Ник. Тихонов — серапионовец. Был в красных гусарах. Ему 23 года. Чрезвычайно талантлив (книга стихов «Орда», поэма о Ленине «Сами» в «Красной Нови»). Об Алпатьеве сведений не имею. Полагаю, что «Островитяне» просто небольшое и недоходное издательство. С тов. приветом

    А. ВОРОНСКИЙ

    11/9-22 г.

    ((Большая цензура. Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917—1956. Арку менты. М., 2005. Стр. 59-60))

    Этот обмен записками имел место уже после того, как статья Троцкого, которую я цитировал в связи с Замятиным, была написана. Об этом можно судить по примечанию, которое Л. Д. сделал к своему рассуждению об «Островитянах», у которых Замятин почитается мэтром:

    > После того, как это было написано, я познакомился с группой поэтов, которые почему-то сами себя именуют «островитянами» (Тихонов и др.). Но у них-то как раз слышатся живые ноты, по крайней мере у Тихонова, молодого, свежего, обещающего. Откуда же экзотическое наименование?

    ((Л. Троцкий. Литература и революция. М., 1991. Стр. 39))

    Из разъяснения Воронского Лев Давыдович узнал, что те «островитяне», где Тихонов, не имеют ничего общего с теми, где мэтром числится Замятин. Тут чуть было не рухнуло все его построение, базирующееся на игре с самим понятием «островитяне». И вот, чтобы избежать полного крушения этой и без того хрупкой конструкции, ему пришлось сделать такое примечание.

    Из этого видно, что Лев Давыдович не так уж хорошо ориентировался в расстановке сил на «литературном фронте», как хотел это продемонстрировать. Да и большим эрудитом в делах литературных, каким считался и за какого себя выдавал, тоже не был. (Чего стоит уже один тот факт, что авторство сатирической поэмы Дона Аминадо готов был приписать Бунину.)

    Но для нашей темы в этом контексте особый интерес представляет та роль, какую в этой короткой переписке Троцкий отводит Замятину.

    Замятин у него выступает как некая точка отсчета — последняя (крайняя правая) граница некой идеологической шкалы. Близостью к Замятину — или степенью удаленности от него — характеризуется (должен характеризоваться) каждый из тех, кто представляется ему «чуждым элементом» в современной российской словесности — в данном случае О. Мандельштам и В. Лидин. И ответ на вопрос, который он задает Воронскому («каково их отношение к Замятину?»), нужен ему для того, чтобы определить местоположение этих литераторов в этой самой, выстраиваемой им идеологической шкале.

    Каково бы ни было политическое лицо Замятина, но как писатель он — по принятой тогда терминологии — числился попутчиком. Пусть правым, даже крайне правым, но — попутчиком. То есть — одним из тех, кому с нашей революцией по пути.

    > Относительно попутчика всегда возникает вопрос: до какой станции? Этого вопроса нельзя сейчас, однако, предрешить и в самой приблизительной степени. Разрешение его зависит не только от субъективных свойств того или иного из попутчиков, но главным образом от объективного хода вещей в ближайшее десятилетие.

    ((Там же. Стр. 56))

    Но для Замятина, похоже, этот вопрос встал уже сейчас.

    Именно сейчас, в 1922 году, наш поезд подошел к той станции, на которой таким господам, как Замятин, может быть, придется сойти. А может быть, и нет? Может быть, на какое-то время можно ему разрешить ехать с нами на нашем поезде и дальше?

    Это и предстояло сейчас решить.

    Принять окончательное решение по этому вопросу предстояло Сталину. Но — не сейчас, а десять лет спустя.

    Сейчас же я хочу объяснить, почему в главе из книги, которая называется «Сталин и писатели», — и сама глава тоже не «Троцкий и Замятин», а «Сталин и Замятин», — я счел нужным так много места уделить Троцкому.

    Троцкого Сталин всю жизнь яростно ненавидел и мучительно ему завидовал. Но это не мешало ему, отринув и разоблачив те или иные идеи и концепции Льва Давыдовича, потом, слегка перефразировав и объявив своими собственными, претворить их в реальность.

    Так было с лозунгами Троцкого об «огосударствлении профсоюзов», формировании «трудармий» (система сталинских лагерей) и создании тяжелой индустрии за счет эксплуатации крестьянства.

    Немало Сталин почерпнул и из кладовой эстетических идей и концепций Льва Давыдовича. (В обильно цитировавшейся мною здесь книге Троцкого «Литература и революция» мелькнуло даже словцо «низкопоклонство», ставшее потом в идеологическом словаре Сталина одним из ключевых.)

    Разница между Сталиным и Троцким — не такая уж маленькая — помимо всего прочего, состоит еще и в том, что Троцкий полагал, что решение того или иного вопроса (например, вопроса о том, кому из попутчиков на какой станции придется сойти), в конечном счете будет зависеть «от объективного хода вещей». Сталин же считал, что зависеть оно должно — и будет — только от него, от его личного волеизъявления. И в соответствии с этим своим убеждением и поступал. Поэтому-то для одних «попутчиков» станция, на которой их решено было сбросить с «нашего паровоза», который все летел и летел вперед («в коммуне остановка»), обозначилась 1934 -м, для других 1937-м, для третьих 1946-м годом. Для Замятина этой «станцией» стал год 1932-й.

    А тогда, в 1922-м, когда этот вопрос применительно к его судьбе встал впервые, окончательное его решение на некоторое время повисло в воздухе.

    * * *

    В литературе о Замятине не раз высказывалась и отчасти даже и утвердилась версия, согласно которой решение уезжать или не уезжать ему в 1922 году за границу, Замятин будто бы принял сам. Будто бы даже решение этого вопроса только от него самого и зависело:

    > «Однако на этот раз Замятин выехать отказался», — пишет Чудакова в 1988 году, соглашаясь с мнением Джона Мальмстеда и Лазаря Флейшмана 87 года. Основываясь на других источниках, подтверждает это и Александр Галушкин в 92 году:

    «Не-эмиграция была актом свободного выбора, а не результатом запрета или давления», — можем мы повторить вслед за Д. Мальмстедом и Л. Флейшманом...

    ((Григорий Файман. «И всадили его в темницу...». В кн.: Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 78))

    Автор процитированного здесь сообщения с этой версией не соглашается, но оспаривает ее в выражениях крайне осторожных. Вежливо замечает, что она не кажется ему «стопроцентно убедительной».

    Его можно понять: уж больно высок научный авторитет авторов приведенных им высказываний.

    Но сейчас, после выхода в свет замечательного тома документов, на который я тут уже неоднократно ссылался «Очистим Россию надолго...» Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 — начало 1923 г. М., 2008), мы уже без всякой осторожности, а с полной уверенностью можем утверждать, что все это было не так. Совсем не так.

    Не сам Замятин, а весьма высокие инстанции решали в 1922 году, уезжать ему или оставаться. И принятое ими в конце концов либеральное, можно даже сказать, великодушное решение, принято было отнюдь не в соответствии с его намерениями и желаниями, а, как мы в этом еще убедимся, вопреки им.

    * * *

    Первый список «антисоветской интеллигенции города Петрограда», в котором оказался Замятин, рассматривался 22 июля 1922 года. Это тот самый список, в котором он был назван «заядлым белогвардейцем».

    Характеристика его политической физиономии и рекомендация, как с ним надлежит поступить, там была такая:

    > Замятин Е. И. Сотрудник «Летописи» и «Литературных записок». Скрытый заядлый белогвардеец. Он автор нелегальной резолюции, которую он проводил на собрании Дома литераторов, в которой выносилось порицание Андрею Белому за его произведение в защиту Советской России. Выступает в своих литературных произведениях всецело против Советской власти. Он в тесной компании с бежавшим Ремизовым. Ремизов — это определенный враг. Замятин — то же самое. При высылке за границу он сделается опасным лидером. Нужно выслать в Новгород, в Курск, но за границу ни в коем случае.

    ((Лубянка. Сталин и ВЧК-ГПУ-ОГПУ-НКВД. Январь 1922декабрь 1936. Документы. М., 2003. Стр. 45))

    На самом деле, как мы уже знаем, никаким врагом советской власти Замятин не был. Как, впрочем, и Ремизов, близость с которым тут ставится Замятину едва ли не в главную его вину:

    > После одного вечера в Доме искусств я шел домой вместе с Ремизовым. Засунув пальцы глубоко в рукава, сутулясь, ежась и вздрагивая (мне казалось, что Ремизов вечно дрожал от внутреннего холода), он говорил потихоньку, с лицом юродиво-верующего, будто посвящая меня в потайные свои убеждения.

    — Ну, вот и появляются молодые, из медвежьих углов, кто с посада, кто с городища. Я всегда говорил — погодите, придут, откуда никто и не ждет, явятся преемствовать, и с полным правом: не инкубаторные и не гомункулы, а с отцом и матерью — равно и от русской революции, и от русской литературы. Я счастлив, что был прав, что вижу теперь, как вы все рождаетесь, что стою при самом начале, при родах, и что буду кого-нибудь повивать, как бабка. Счастлив, счастлив.

    Он касался меня беглым взглядом, мгновенно улавливая, что я верю его словам, и продолжая еще сокровеннее:

    — Счастлив, очень счастлив, что всю революцию просидел в Петербурге. Ну, что там они поразъехались, наши писатели, по заграницам? Что они там видят? С кем живут? Жалко мне их. Взять хоть бы Алексея Толстого. Отказался бы от своего «графа» и жил бы тут. Ведь он это понимает, что не в «графе» дело, а вот поди!.. Пропащие они, эти эмигранты, пропащие...

    В то время в литературе из года в год раздавались жалобы, и было привычно слышать поскрипывание зубов, видеть печаль, усталость. Неудивительно, что я обрадовался, когда голос веры излетел из такой хилой оболочки. Особенно убеждало, пожалуй, как раз то, что оптимизм принадлежал человеку болезненному, жалкому своей физической беззащитностью. Он мне показался сразу сильнее, больше, внушительнее. Значит, не все плачутся и скрипят зубами, думал я, есть писатели, глубоко соединенные со своей землей, не бегущие от ее судеб. И как хорошо, что эта национальная гордость проявляется в настолько сложном художнике, как Ремизов...

    Я был очень рад такому открытию...

    Но тут неожиданно разнесся слух, что Ремизов бежал за границу.

    В первые дни никто из молодежи не поверил этому. Ждали, что все разъяснится, что он так же вдруг объявится, как исчез, что он уехал куда-нибудь в глушь, в уединение, отдыхать. Зощенко говорил мне, что бегство такого человека в чужие страны было бы противоестественно, как переселение рыбы на жительство в горы: Ремизов и его уверял, будто бы счастлив, что просидел всю революцию в Петербурге и что эмигранты — пропащие люди. Но прошло еще некоторое время, и сам Ремизов позаботился рассеять сомнения: от него пришли письма из Ревеля, в которых он печалился обо всем покинутом, из множества околичностей выходило, будто он никогда не бежал бы, если бы его не заставили, либо чуть ли не похитили.

    ((Конст. Федин. Горький среди нас. М, 1968. Стр. 120-122))

    «замели» в 1919-м, в один день с Замятиным, Ивановым-Разумником и Блоком. Но уж во всяком случае, не для того бежал он в Париж, чтобы вести оттуда вражескую деятельность против Страны Советов. И Замятин, случись ему тогда оказаться вместе с Ремизовым в Париже, тоже ни при какой погоде не сделался бы «опасным лидером» белоэмигрантов. (Об этом мы можем судить по тому, как он повел себя в 30-е, когда действительно выпало ему там оказаться. Но об этом — позже.)

    Ни в малейшей степени не соответствовало действительности и другое обвинение, предъявленное Замятину в той его характеристике: будто бы он «выступает в своих литературных произведениях всецело против Советской власти».

    О том, что это полная ерунда, он потом — десять лет спустя — напишет в своем знаменитом письме Сталину:

    > ... в одной моей сказке («Бог»), напечатанной в журнале «Летопись» — еще в 1916 году — некий критик умудрился найти... «издевательство над революцией в связи с переходом к НЭПу»; в рассказе («Инок Эразм»), написанном в 1920 году, другой критик (Машбиц-Веров) узрел «притчу о поумневших после НЭПа вождях». Независимо от содержания той или иной моей вещи — уже одной моей подписи стало достаточно, чтобы объявить эту вещь криминальной.

    Единственным его «литературным произведением», которое могло дать повод (с точки зрения ОГПУ, конечно) для обвинения в том, что он выступает в нем «всецело против Советской власти», была нашумевшая его статья «Я боюсь», напечатанная в 1920 году в первом номере журнала «Дом искусств»:

    > Я боюсь, что мы слишком бережно и слишком многое храним из того, что нам досталось в наследие от дворцов. Вот все эти золоченые кресла — да, их надо сберечь: они так грациозны и так нежно лобызают любое седалище. И пусть бесспорно, что придворные поэты грацией и нежностью похожи на прелестные золоченые кресла. Но не ошибка ли, что институт придворных поэтов мы сохраняем не менее заботливо, чем золоченые кресла? Ведь остались только дворцы, но двора уже нет.

    Я боюсь, что мы слишком уж добродушны и что французская революция в разрушении всего придворного была беспощадней...

    ... презрительным декретом — французская революция гильотинировала переряженных придворных поэтов. А мы — своих «юрких авторов, знающих, когда надеть красный колпак и когда скинуть», когда петь сретение царя и когда молот и серп, — мы их преподносим народу как литературу, достойную революции...

    Настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики. А если писатель должен быть благоразумным, должен быть католически-правоверным... не может хлестать всех, как Свифт, не может улыбаться над всем, как Анатоль Франс, — тогда нет литературы бронзовой, а есть только бумажная, газетная, которую читают сегодня и в которую завтра завертывают глиняное мыло...

    ... афинский народ — умел слушать не только оды: он не боялся и жестоких бичей Аристофана. А мы... где нам думать об Аристофане, когда даже невиннейший «Работяга Словотеков» Горького снимается с репертуара, дабы охранить от соблазна этого малого несмышленыша — демос российский!..

    Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский, как на ребенка, невинность которого надо оберегать. Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь — я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое.

    ((Евгений Замятин. Я боюсь. М., 1999. Стр. 49—52))

    Конечно, его страшит грядущая судьба русской литературы. Но не в меньшей мере — судьба русской революции!

    Таков был этот «контрреволюционер» и «заядлый белогвардеец».

    Но поскольку, как мы уже выяснили, большевистский переворот был не революцией, а контрреволюцией, нельзя не признать, что у новых властителей России были совсем не малые основания для того, чтобы считать писателя Замятина своим врагом.

    Впрочем, не исключено, что они вполне искренне считали себя революционерами, а Замятина — контрреволюционером. Но это уже — дело десятое.

    Итак, 22 июля 1922 года Замятина предлагалось за границу ни в коем случае не высылать, а выслать его куда-нибудь поближе: в Новгород или в Курск.

    Но вскоре — 10 августа того же года — Политбюро ЦК РКП(б) утверждает другой список, представленный Л. Каменевым, Д. Курским и И. Уншлихтом, в котором в числе высылаемых за границу — рядом с Питиримом Сорокиным, Бердяевым, Изгоевым, С. Н. Булгаковым и другими знаменитыми пассажирами будущего «философского парохода» — числится и Замятин.

    А еще две недели спустя — 22 августа — зампред ГПУ Уншлихт направляет Ленину и Сталину еще один, новый список, в котором Замятин — вместе с Изгоевым, Карсавиным и Лосским — фигурирует уже в другой группе — из семи человек, которые «согласно их желания будут отпущены за границу за свой счет».

    Перечню этих семи «счастливцев» предшествует список другой группы — из девятнадцати человек, о которых сказано, что «все указанные лица будут высланы за границу под конвоем за счет ГПУ».

    «под конвоем») формула «согласно их желания» выглядит проявлением какого-то совсем уж немыслимого либерализма. Может быть, отсюда и возникла версия, согласно которой Замятин будто бы сам, собственным волеизъявлением решал, уезжать ему или оставаться?

    На самом деле, однако, эта либеральная формула никакого выбора высылаемым не оставляла. Без конвоя за свой счет или под конвоем и за счет ГПУ — роли не играло. И та и другая мера равно предполагала насильственное выдворение высылаемых за пределы отечества.

    Арестован Евгений Иванович был 17 августа. Во всяком случае, именно этим числом помечен протокол первого его допроса.

    На допросе он с предъявленными ему обвинениями не согласился, но в «глухую несознанку» не уходил и истинных своих взглядов не скрывал, хотя, быть, может, излагал их и в несколько смягченном виде:

    > ПОКАЗАНИЯ ПО СУЩЕСТВУ ДЕЛА.

    1. Мои взгляды на структуру Сов. Власти... Считаю, что в данный момент, когда существующая власть в России, по-моему, совершенно укрепилась, в интересах Советской власти — политика не репрессий, но, главным образом, идейной борьбы.

    2. Задача интеллигенции в России — быть мозгом страны, и если он видит «недостатки механизма» — говорить о них.

    3. Мое отношение к вопросу об обязанности этого мозга работать: конечно, он должен, невзирая на самые трудные условия, работать для своей страны.

    4. Мое отношение к сменовеховцам: это — буржуазная группа, которая видит в НЭП'е возвращение, в большей или меньшей степени, к буржуазной государственной организации. Это — очень далеко от социализма.

    О савинковцах и их работе, по совести, ничего не знаю; общие впечатления, которые остались в отрывках от чтения газет, — это малочисленная и не играющая никакой роли политическая организация авантюристов-романтиков.

    5. Последнее время я в течение шести дней в неделю работал как писатель, как завед. редакцией в отделении Госиздата («Всемирная Литература») — и пять раз в неделю ездил в Политехнический институт читать лекции. На факультетских заседаниях не бывал (я живу в городе, заседания — в Лесном); общественной стороной жизни в высшей школе не интересовался, не хватало времени.

    6. Будущее русской эмиграции за границей — трудный вопрос. Скорее всего — все или большая часть, раньше или позже, вернутся в Россию.

    Я думаю сейчас об этом вопросе как писатель и считаю, что писатель временно, пока у него еще живут впечатления от Родины — может за границей жить и творить; а затем — ему неминуемо снова прикоснуться к земле и набраться от нее сил.

    Евг. Замятин

    ((Григорий Файман. «И всадили его в темницу...». В кн.: Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 82—83))

    В этих своих ответах Замятин не задирается, не прет на рожон. Формулировки для выражения своих взглядов выбирает сдержанные, даже осторожные. Но при этом он не лукавит, говорит то, что думает. Взять хотя бы ответ на вопрос следователя о его отношении к Советской власти. На первый взгляд он скорее уклончив. В оценку не вдается, предпочитает говорить о том, какой он хотел бы эту власть видеть. В то же время дает понять, что в принципе Советскую власть он признает.

    Тут, правда, невольно вспоминается мрачная шутка Зощенко, так ответившего однажды на вопрос, признает ли он пролетарскую поэзию:

    > ... тут я должен рассказать вот что.

    Однажды Куприна спросили — признает ли он правительство.

    Да, конечно, он признает правительство. Дождь идет, и вымокло его платье — признает ли он это? Да, признает. Лопнул городской коллектор, и город затопило нечистотами. Может ли он это признать? Да, он совершенно признает это. Он признает правительство.

    ()

    Примерно так же и Замятин признает Советскую власть.

    Ответ на тот же вопрос следователя, зафиксированный в протоколе допроса под пунктом десятым, на первый взгляд кажется совсем уже «идеологически выдержанным». Во всяком случае — вполне лояльным:

    > Считаю, что Советская власть впоследствии может быть одной из наиболее удачных государственных организаций после исправления «маленьких недостатков механизма».

    ((Григорий Файман. «И всадили его в темницу...». В кн.: Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. Стр. 82))

    Но в основе своей этот ответ ничем не отличается от того, который записан в его «Показаниях по существу дела».

    «Впоследствии...», «Может быть...» «После исправления маленьких недостатков...»

    Ведь сам факт его ареста и допроса яснее ясного говорит о том, что эти «маленькие недостатки механизма» не только не малы, но в основе своей неискоренимы, поскольку составляют существо этой власти, по самой своей природе неспособной «политику репрессий» заменить «политикой идейной борьбы».

    Ответы Замятина на другие вопросы следователя более откровенны. Они совсем уже адекватно выражают истинные его взгляды.

    Но наибольший интерес тут представляет его ответ на последний — шестой вопрос: о его отношении к эмиграции.

    Совершенно очевидно, что и сам этот вопрос, и ответ, который на него дает Замятин, весьма многозначителен. Речь, в сущности, идет о том, как писатель относится к перспективе его высылки за границу. И он отвечает — прямо и недвусмысленно: что ж, при некоторых обстоятельствах он считает этот вариант вполне для себя приемлемым. Во всяком случае — на время, «пока у него еще живут впечатления от Родины».

    Но в открытую о таком варианте развития событий речь еще не идет. Во всяком случае, в принятом на основании этого допроса постановлении о высылке арестованного писателя за границу в нем — ни слова:

    > ПОСТАНОВЛЕНИЕ

    Я Пом. Уполномоченного 1-го Спец. Отдела... ГПУ рассмотрел дело на гр. Замятина Евгения Ивановича,

    ПОСТАНОВИЛ:

    Властью, но ни на один момент не прекращал своей анти-советской деятельности, при чем в моменты внешних затруднений для РСФСР свою контрреволюционную деятельность усиливал, т. е. в преступлении, предусмотренном ст. 57—1 Уголовного Кодекса РСФСР.

    Как меру пресечения, уклонения суда и следствия гр-на Замятина Евгения избрать содержание под стражей.

    Нач. Уп. Согласен. Утверждаю. Нач.

    ((Там же. Стр. 83))

    Все эти предъявленные ему обвинения Замятин решительно отверг:

    > Настоящее постановление мне объявлено,

    прочел, предъявленные обвинения считаю неправильными, ибо все непримирившиеся — уехали за границу, я остался здесь — и работал в Сов. России, как специалист.

    Евг. Замятин

    17/VIII. 1922 г.

    ((Там же. Стр. 84))

    Решение о высылке его за границу было Замятину объявлено в тот же день — 17 августа, о чем неопровержимо свидетельствует дата, стоящая под следующим написанным и подписанным им в тот день документом:

    > ПОДПИСКА

    Даю сию подписку П. Г. О. Г. П. У. в том, что добровольно изъявляю согласие уехать на свои средства в двухнедельный срок в Германию.

    Евг. Замятин

    —1922.

    ((Там же))

    Эта «Подписка» отчасти объясняет, почему в приведенном мною выше списке, составленном несколько дней спустя (22 августа), Замятин оказался среди тех, кого предполагалось выслать не «под конвоем», а в числе семи «счастливцев», о ком там было сказано, что они «отпущены за границу за свой счет».

    Чем была вызвана эта особая милость в отношении шести других его товарищей по несчастью, неизвестно. Но на некоторую неординарность «случая Замятина» отчасти проливают свет две ведомственные телеграммы, одна из которых была отправлена в тот же день, а другая — на следующий:

    > ТЕЛЕГРАММА ИЗ МОСКВЫ ОТ 17 АВГУСТА 1922 г.

    Служебные отметки поставлены 18 августа. И той же датой помечена новая телеграмма из Москвы:

    > Телефонограмма об освобождении Е. И. ЗАМЯТИНА, повторяю ЗАМЯТИНА, переданная 17 августа... аннулируется. По отношению ЗАМЯТИНА остается наш № 25703.

    ЗАМПРЕД ГПУ УНШЛИХТ

    НАЧСОГПУ САМСОНОВ.

    —19 г. по делу 8008— 19 (лев. ср.) и 16/11—19 освобожден, как непричастный.

    > Гр. ЗАМЯТИН Е. И. проходит также по агентурному делу... которое находится в разработке... 18/VII-22 г.

    ((Там же. Стр. 84))

    Уже по этому обмену телеграммами можно предположить, что у Замятина нашлись какие-то покровители, пытавшиеся вырвать его из лап ГПУ. На этом — первом — этапе у них, как видно, ничего не получилось. Но они не сдались, и спустя две недели «дело Замятина» рассматривалось уже в другой, более высокой инстанции:

    > ВЫПИСКА ИЗ ПРОТОКОЛА № 1 ЗАСЕДАНИЯ КОМИССИИ ПОД ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВОМ Ф. Э. ДЗЕРЖИНСКОГО «ПО ПЕРЕСМОТРУ ХОДАТАЙСТВ ОБ ОТМЕНЕ ВЫСЫЛКИ ЛИЦ, О КОТОРЫХ СООТВЕТСТВУЮЩИМИ УЧРЕЖДЕНИЯМИ ДЕЛАЛИСЬ ЗАЯВЛЕНИЯ ОБ ОСТАВЛЕНИИ НА МЕСТАХ».

    ПО ПЕТРОГРАДУ

    8) Замятин Евгений Иванович

    Вследствии ходатайства т. Воронского об оставлении Замятина в России на предмет сотрудничества его в «Красной нови» высылка приостановлена до окончания переговоров.

    ((«Очистим Россию надолго...» Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 — начало 1923 г. М., 2008. Стр. 321-322))

    «Всемирная литература», ходатайство Всероссийского союза писателей (подписанное Акимом Волынским и Анной Ахматовой) и, наверно, совсем уже неожиданное для тех, кто распорядился арестовать писателя, —

    > ХОДАТАЙСТВО ПЕТРОГРАДСКОГО ПОЛИТЕХНИЧЕСКОГО ИНСТИТУТА В ГЛАВПРОФОБР РСФСР ОБ ОТМЕНЕ ВЫСЫЛКИ Е. И. ЗАМЯТИНА ЗА ГРАНИЦУ. 8 сентября 1922 г.

    В ГЛАВПРОФОБР

    Из числа лиц, арестованных в последнее время в Петрограде и подлежащих высылке за границу, находится преподаватель Кораблестроительного факультета Евгений Иванович Замятин. По отъезде в командировку за границу Декана Кораблестроительного факультета К. П. Боклевского Е. И. Замятин фактически остался его заместителем по преподаванию корабельной архитектуры, специалистом по проектированию портовых плавучих средств. Отсутствие Е. И. Замятина поставит Кораблестроительный факультет в затруднительное положение, почему и позволяю себе ходатайствовать перед Главпрофобром об оказании содействия к оставлению Е. И. Замятина в Петрограде и о скорейшем его освобождении.

    Заведующий канцелярией ВАСИЛЬЕВА

    ((Там же. Стр. 340-341))

    В чекистской «Справке», послужившей основанием для ареста Замятина и включения его имени в список высылаемых за границу (той, в которой он был назван «заядлым белогвардейцем»), было сказано, что он сотрудник «Летописи» и «Литературных записок». И только. Ни издательство «Всемирная литература», ни Всероссийский союз писателей там не упоминались. А о том, что он к тому же является еще и преподавателем кораблестроительного факультета Политехнического института, чекисты, надо полагать, и вовсе не подозревали. Знать не знали и ведать не ведали (хотя по роду их занятий знать это им вроде бы полагалось), что, помимо литературы, есть у него еще и другая профессия и другая любовь, так же кровно, как и первая, связанная с его любовью к России и ко всему русскому:

    > Русских недаром обвиняют в легкости нравов: вот, например, я — двоеженец, и что еще хуже — не стесняюсь открыто, вслух заявлять об этом. В оправдание себе могу сказать только одно: я — не первый и не единственный, в истории русской литературы такие случаи уже бывали. Антон Чехов в своих письмах признался, что у него тоже было две жены: законная жена — медицина и незаконная — литература.

    Ледокол — такая же специфически русская вещь, как и самовар. Ни одна европейская страна не строит для себя таких ледоколов, ни одной европейской стране они не нужны: всюду моря свободны, только в России они закованы льдом, беспощадной зимой — и чтобы не быть тогда отрезанными от мира, приходится разбивать эти оковы.

    Россия движется вперед странным, трудным путем, не похожим на движение других стран, ее путь — неровный, судорожный, она взбирается вверх — и сейчас же проваливается вниз, кругом стоит грохот и треск, она движется, разрушая.

    И так же ход ледокола непохож на движение приличного, европейского корабля...

    ..........

    крепкие ребра — «шпангоуты», особенно толстая стальная кожа, двойные борта, двойное дно — нужны ледоколу, чтобы не быть раздавленным сжавшими его в своих тисках ледяными полями. Но одной пассивной прочности для этого все же еще было бы мало: нужна особая хитрая увертливость, похожая на русскую «смекалку». Как Иванушка-дурачок в русских сказках, ледокол только притворяется неуклюжим, а если вы вытащите его из воды, если вы посмотрите на него в доке — вы увидите, что очертания его стального тела круглее, женственнее, чем у многих других кораблей. В поперечном разрезе ледокол похож на яйцо — и раздавить его так же невозможно, как яйцо рукой. Он переносит такие удары, он целым и только чуть помятым выходит из таких переделок, какие пустили бы ко дну всякий другой, более избалованный, более красиво одетый, более европейский корабль.

    ((О моих женах, о ледоколах и о России. В кн.: Евгений Замятин. Я боюсь. М., 1999. Стр. 178-181))

    На чекистов эти сантименты особого впечатления, наверно, не произвели бы. Но с ходатайством ректора Политехнического института они могли бы и посчитаться: ведь оказалось, что «заядлый белогвардеец» был не только болтун-литератор, от которого стране никакого проку, а один только вред, но еще и «спец». А к «спецам» у советской власти все-таки было другое отношение. (Во всяком случае, до 1928 года, до знаменитого Шахтинского дела.)

    Но фирма, как говорится, перед затратами не стояла и с народно-хозяйственными интересами страны не считалась. В списках высылаемых интеллигентов были и «Список профессоров Московского высшего технического училища», и «Список профессоров Петровско-Разумовской сельскохозяйственной академии», и «Профессора Института инженеров путей сообщения», и «Список антисоветских агрономов», и «Список антисоветских инженеров».

    В числе хлопотавших о Замятине называют еще Пильняка, А. Н. Тихонова, П. Е. Щеголева, Ю. Анненкова. Но их заступничество для чекистов тем более не имело никакого веса.

    — за Ахматовой и Акимом Волынским все-таки стояла какая-никакая общественная организация: Всероссийский союз писателей.

    Нет, то обстоятельство, что арест Замятина не сошел для чекистов совсем гладко, что вокруг этой их акции неожиданно возник какой-то нежелательный шумок, какую-то роль, наверно, все-таки сыграло.

    Но все это тем не менее вряд ли произвело бы большое впечатление на членов «Комиссии под председательством Ф. Э. Дзержинского», если бы не ходатайство Воронского.

    Недаром же в решении «Комиссии» было упомянуто только оно.

    А. К. Воронский был тогда человек влиятельный. Неприятности его начались позже, в 1925-м, когда он примкнул к Троцкистской оппозиции. А в 1922-м репутация его была безупречна: старый большевик, видный партийный функционер, он был редактором «Красной нови», единственного тогда литературно-художественного журнала, вокруг которого группировались самые известные писатели России. Все они, конечно, были «попутчики». И Воронский им покровительствовал, защищал от рапповской травли, понимая, что без них, с одними только «пролетарскими», литература зачахнет, а то и совсем выродится.

    «попутчиков», когда надо — осаживал, а когда надо — так даже и разоблачал.

    О том же Замятине он — как раз в это самое время (октябрь 1922 г.) — написал большую статью, которую начал так:

    > На примере Замятина прекрасно подтверждается истина, что талант и ум, как бы ни был ими одарен писатель, недостаточны, если потерян контакт с эпохой, если изменило внутреннее чутье, и художник или мыслитель чувствуют себя среди современности пассажирами на корабле либо туристами, враждебно и неприветливо озирающимися вокруг.

    ((А. Воронский. Литературные портреты. В двух томах. Том 1. М., 1928. Стр. 76))

    Отметив далее, что Замятин уже первой своей вещью («Уездным»), появившейся в 1913 году, «сразу поставил себя в разряд крупных художников и мастеров слова», он приступает к разбору сегодняшних, современных замятинских творений и завершает этот свой разбор так:

    > ... «еретик» — любит это слово Замятин — «еретик» Уэльс внутренним чутьем понял как-то по-своему современных коммунистических еретиков буржуазном цивилизации и сказал: уважаю, ценю, понимаю... а вот автор «Уездного», «На куличках», «Алатыря», «Островитян», проповедник принципиального еретичества и максимализма, не нашел для себя лучшей доли в годы тягчайшей борьбы со старым миром, как выписывать вещи, которым, по справедливости, следует дать общий подзаголовок: долой коммунизм, коммунистов и Октябрь.

    «Еретик» до сих пор не почувствовал и не дал почувствовать читателю ни одной вещью своею, что самые опасные еретики из еретиков в отношениях к старому миру — мы, коммунисты. Самые опасные, самые верные, самые закаленные и твердые до конца. Странный еретик, странный максимализм...

    На очень опасном и бесславном пути Замятин. Нужно это сказать прямо и твердо.

    ((Там же. Стр. 108-109))

    Однако, сказав это «прямо и твердо», Александр Константинович все-таки обратился к «самым закаленным и твердым» органам пролетарской диктатуры с просьбой не арестовывать и не высылать Замятина. Видно, он, как и этот «странный еретик», тоже полагал, что не «политику репрессий» должна вести по отношению к инакомыслящим его родная советская власть, а — «политику идейной борьбы».

    «Комиссии под председательство Ф. Э. Дзержинского» придерживались тех же взглядов. Но к мнению Воронского они все же прислушались. И решили:

    > СОПРОВОДИТЕЛЬНОЕ ПИСЬМО СЕКРЕТАРИАТА КОЛЛЕГИИ ГПУ ЗАМЕСТИТЕЛЮ НАРКОМА ПРОСВЕЩЕНИЯ РСФСР ВН. ЯКОВЛЕВОЙ С ПРИЛОЖЕНИЕМ СПИСКА ЛИЦ, ВЫСЫЛКА КОТОРЫХ ЗАДЕРЖАНА ИЛИ ОТМЕНЕНА 2 сентября 1922 г.

    Тов. Яковлевой

    Согласно личных телефонных переговоров с тов. Уншлихтом препровождаю список петроградской и московской интеллигенции, высылка коих задержана или отменена.

    Секретарь коллегии ГПУ ЕЗЕРСКАЯ

    Приложение:

    Замятин. Высылку отсрочить впредь до особого распоряжения.

    ((«Очистим Россию надолго...». Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 — начало 1923 г. М., 2008. Стр. 330))

    — чего уж лучше! С всесильным «товарищем Уншлихтом» все сговорено («согласно личных телефонных переговоров»). Да и как могло быть иначе, если решение принято Комиссией под председательством самого железного Феликса!

    Но тут в судьбу Замятина неожиданно вмешались другие силы:

    > ШИФРОТЕЛЕГРАММА П. А. ЗАЛУЦКОГО И. В. СТАЛИНУ И Г. Е. ЗИНОВЬЕВУ О НЕДОПУСТИМОСТИ РЕШЕНИЙ ОБ ОТМЕНЕ ВЫСЫЛКИ НЕКОТОРЫХ ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ «АНТИСОВЕТСКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ г. ПЕТРОГРАДА» 3 сентября 1922 г.

    Москва. ЦК РКП тов. Сталину. Копия тов. Зиновьеву

    нашей партии... Помимо этого меньшевики ведут подпольную кружковую работу, кое-где не без успеха, получают необходимое пополнение своих организаций свежими силами, с которыми борьба труднее, чем со старыми, ибо их не знаешь. Между тем Москва не утверждает наши списки меньшевиков [из] интеллигенции. Мотивы Пека о высылке никогда не заслуш[ив]али. В настоящее время по протекции освобождают меньшевиков Крохмаля, Канцеля, из буржуазной интеллигенции проф. Штейна, писателя Замятина из числа 36 человек. Пека же представил список более двухсот человек. Можно потребовать от Пека, чтобы он еще раз пересмотрел эти списки, чтоб дал большие доказательства, но освобождать по протекции и ходатайствам отдельных лиц, игнорируя Пека, это недопустимо...

    Вынужден заявить, что такое положение дел создает условия для культивирования в Питере прошлой кронштадтчины, беспомощным наблюдателем быть чего я считаю тяжким преступлением. Отвечать за питерскую организацию при таком отношении ЦК нельзя, и я буду просить освободить меня от этого.

    Секретарь Петргубкома РКП ЗАЛУЦКИЙ

    ((«Очистим Россию надолго...» Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 — начало 1923 г. М., 2008. Стр. 331))

    Хотя, в адресе этой шифрограммы два имени — Сталина и Зиновьева, — адресована она по существу одному Сталину. А копия направлена Зиновьеву только потому, что Зиновьев в это время по делам Коминтерна находился в Москве. Если бы он был тогда в Петрограде, можно не сомневаться, что адресованную Сталину шифрограмму подписал бы он, а не его заместитель по Петроградскому губкому.

    «Залуцкий, по-моему, совершенно прав») и предложил направить И. С. Уншлихту (центральное ГПУ) и С. А. Мессингу (полномочный представитель ГПУ по Петрограду) директиву не идти на поводу у ходатайств и всех включенных в списки немедленно выслать: «Иначе наживем себе в Петрограде много новых осложнений». (Там же. Стр. 569.)

    Шифрограмма Залуцкого была отправлена 3 сентября. Записка Зиновьева была получена Сталиным не позднее 4-го. И уже через три дня — 7 сентября — было принято —

    > ПОСТАНОВЛЕНИЕ ЦК РКП(б) ПО ШИФРОГРАММЕ ПА. ЗАЛУЦКОГО ОБ ОСВОБОЖДЕНИИ ИЗ-ПОД АРЕСТА ПИСАТЕЛЯ Е. И. ЗАМЯТИНА 7 сентября 1922 г.

    17. О питерских меньшевиках (т. Зиновьев)

    а) Отклонить ходатайство губкома в отношении Замятина, т. е. освободить его.

    Б) В отношении остальных предложить т. Дзержинскому переговорить с Питерским губкомом.

    Секретарь Цека

    ()

    В примечании к публикации этого документа сказано, что публикуется он по копии, на которой подпись секретаря ЦК отсутствует. Но на оригинале, надо полагать, стояла подпись Сталина: ведь именно к нему обращались и Залуцкий, и поддержавший Залуцкого Зиновьев.

    Через два дня — 9 сентября — Замятина освобождают. (Под подписку о невыезде.)

    Казалось бы, вопрос исчерпан. Но остается все-таки маленькая неясность.

    Означало ли это решение Политбюро, что предложение ГПУ выслать Замятина из страны отменяется? Или оно предполагало лишь изменение «меры пресечения»?

    занимался такой пустяковой проблемой, как изменение «меры пресечения».

    И тем не менее такой вопрос не может не возникнуть.

    Не может он не возникнуть потому, что в тот же день — 7 сентября — был подписан другой документ:

    > Р. С. Ф. С. Р.

    Н. К. В. Д.

    7 сентября 1922 г.

    №21923

    Дело № 21001

    Удостоверение

    1922

    Москва, Большая Лубянка, 2.

    Телеф. Г. П. У. Коммутатор.

    Сдается на погранпункте

    единовременно с предъявлением

    Выдана виза № 5076

    11 октября 1922 г.

    1 секретарь (подпись неразборчива)

    Дано сие гр. Р. С. Ф. С. Р.

    в том, что к его выезду за границу в Германию, по (день поездки): высыл. бессрочно, со стороны Гос. Пол. Упр. препятствий не встречается.

    Настоящее удостоверение выдается на основании постановления СОВНАРКОМА от 10 мая 1922 г.

    Нач. Особого Отдела ГПУ — Ягода

    ((Юрий Анненков. Дневник моих встреч. Цикл трагедий. Том 1. Л., 1991. Стр. 252))

    Нет, такого, конечно, быть не могло. Не те еще были времена.

    Может быть, подписывая этот документ, Ягода просто еще не знал, что в этот же день судьба Замятина решается высшим органом партийной и государственной власти?

    Может быть, и так.

    Но тут нельзя не отметить, что, хоть и стоит на этом документе дата — 7 сентября, на самом деле не вполне ясно, каким числом надлежит его датировать. С одной стороны, на полученном Замятиным «Удостоверении» о том, что к выезду его в Германию никаких препятствий не имеется, помечено, что выдано оно «на основании постановления СОВНАРКОМА от 10 мая 1922 г.». Но при этом в том же документе говорится, что виза на выезд выдана ему Вот и поди пойми, когда на самом деле было подписано это «Удостоверение» и что вообще все это значит.

    Юрий Анненков, из мемуаров которого я извлек процитированный документ, приведя его, рассказывает

    > Постановлением о высылке за границу Замятин был чрезвычайно обрадован: наконец-то — свободная жизнь! Но друзья Замятина, не зная его мнения, стали усердно хлопотать за него перед властями и в конце концов добились: приговор был отменен. Замятина выпустили из тюрьмы, и в тот же день, к своему глубокому огорчению, он узнал, со слов Бориса Пильняка, что высылка за границу не состоится.

    Вскоре после выхода из тюрьмы Замятин вместе со мной присутствовал на Николаевской набережной, в Петрограде, на проводах высылаемых из Советского Союза нескольких литераторов, среди которых были Осоргин, Бердяев, Карсавин, Волковыский и некоторые другие, имена которых я теперь забыл. Провожающих было человек десять, не больше: многие, вероятно, опасались открыто прощаться с высылаемыми «врагами» советского режима. На пароход нас не допустили. Мы стояли на набережной. Когда пароход отчаливал, уезжающие уже невидимо сидели в каютах. Проститься не удалось.

    ((Там же. Стр. 256))

    Не всяким свидетельствам мемуариста (любого мемуариста) можно доверять. Но этот рассказ Ю. Анненкова (за вычетом некоторых мелких неточностей) заслуживает доверия, поскольку он подтверждается свидетельством еще одного мемуариста — Н. М. Волковыского, с которым Замятин сидел в тюрьме и которого — вместе с Анненковым — он потом провожал на Николаевской набережной:

    > Мы были арестованы с ним одновременно — в ночь на 16 августа 1922 года — и оказались в одной, густо населенной камере ГПУ на Гороховой. Никто из нас не знал, что нас всех ожидает. Мы думали, что предстоит отвратительный «показательный процесс» с выворачиванием всей подноготной жизни, с лживыми, в кривом зеркале отражающими судебные заседания, газетными отчетами, которые в то время были в моде. Замятин сохранял свое обычное внешнее спокойствие. Его длинный, тоненький мундштучок не расставался с сжимавшими его крепкими, ровными зубами, и только это могло быть показателем внутреннего волнения. Во всей его манере держаться было английское спокойствие — не только приобретенное за годы пребывания в Англии, но и врожденное.

    Его вызвали на допрос первым. Прошел час, пролетел второй, еще кто-то из нашей группы был в это время вызван к следователю. Наконец возвращается Замятин. Порозовели бледные щеки, глаза сверкают непривычным для них блеском.

    — Меня высылают в Берлин!

    Никто ничего не понял: высылают за границу? Абсурд! Замятин, утерявший часть своей английской выдержки, четко, как всегда, тонко и образно передает подробности двухчасового допроса. «Как Вы относитесь к профессорским забастовкам, к эсеровскому процессу, что Вы думаете о будущем русской эмиграции?» Какой-то бред... Дикое обвинение в «острой борьбе с советской властью в годы наиболее тяжелого ее положения»... Итог: высылка за границу. Нельзя было разобраться во всем этом хаосе, но Замятину был важен только итог: возможность уехать.

    ((Н. М. Болковыский Е. И. Замятин в советской обстановке. «Очистим Россию надолго...» Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 — начало 1923 г. Стр. 704))

    Далее Волковыский излагает свою версию, объясняющую, почему высылка Замятина не состоялась. Главную роль тут будто бы сыграли хлопоты его учеников — «Серапионовых братьев», которых в Москве принял и обласкал Л. Б. Каменев.

    В остальном же его рассказ повторяет то, что мы уже прочли у Анненкова:

    > В ответ на хлопоты «братьев» за своего учителя, вместе с нами переведенного тогда уже из общей переполненной камеры ГПУ в отдельные камеры Дома предварительного заключения, им ответили (они хлопотали одновременно и за Б. И. Харитона и за пишущего эти строки): будете писать в «Красной нови» — освободим Замятина (остальных двух пока еще подержим). Согласие было дано (литературная молодежь была принята в Москве «по-барски»), — и Замятин внезапно вышел из тюрьмы, где мы все продолжали сидеть. Но Евгений Иванович рассчитывал, что это лишь временная льгота и что он вместе с нами уедет за границу, куда рвалась его «европеизованная» душа. Однако высылка наша затягивалась; Замятин считался вообще вышедшим из игры и с печальным лицом провожал он нас на пристань, возле которой стоял германский пароход, увозивший нас всех в заграничное изгнание. Он нам завидовал. Тихо говорил, что надеется вскоре встретиться с нами в Берлине. Это было вечером 15 ноября 1922 года.

    В следующий раз я увидел его в своей берлинской квартире тоже в ноябре, но 1931 года. Девять лет спустя.

    ((Там же. Стр. 705))

    Логика поведения властей тут вырисовывается вполне правдоподобная: если арестант не хочет, чтобы его высылали, надо его выслать. Если же, напротив, он только и мечтает о том, чтобы его выслали за границу (как у дедушки Крылова: «И щуку бросили в реку»), и даже сам об этом хлопочет, тогда, разумеется, выдавать ему заграничный паспорт ни в коем случае не следует.

    Не исключено, что эта изуверская логика тут тоже сыграла свою роль.

    — это предположение было весьма далеко от реального положения дел.

    Именно в это самое время (конец ноября — начало декабря 1922 года) в «деле Замятина» начался новый этап. Сюжет, казалось бы, уже склонившийся к развязке, вдруг совершил новый крутой виток.

    * * *

    Через три месяца после того заседания Политбюро, на котором было принято решение выпустить Замятина из тюрьмы и вычеркнуть его фамилию из списков высылаемых за границу «активных контрреволюционеров и антисоветчиков», 14 декабря 1922 года «разрушительная антисоветская деятельность» писателя Замятина вновь предстала перед судом самого высокого в РСФСР органа партийной и государственной власти:

    > ИЗ ПОСТАНОВЛЕНИЯ ПОЛИТБЮРО ЦК РКП(б) ОБ УСИЛЕНИИ РЕПРЕССИЙ ПРОТИВ МЕНЬШЕВИКОВ 14 декабря 1922 г.

    О меньшевиках

    (т. Уншлихт)

    а) Принять предложение т. Уншлихта, внеся в него следующие поправки:

    п. 1 заменить следующим: «Вменить ГПУ в обязанность в своей практической работе рассматривать те меньшевистские элементы, которые стоят на позиции новой платформы, формулированной в «Социалистическом вестнике», как элементы контрреволюционные и нелегальные....

    «Литературная мысль», в котором напечатана драма Замятина.

    Если никто из членов Политбюро не потребует пересмотра вопроса к следующему заседанию Политбюро, Замятина выслать.

    Секретарь ЦК

    ((«Очистим Россию надолго...» Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 — начало 1923 г. Стр. 439))

    В цитируемом томе впервые публикуемых документов к тексту пункта «б» этого пункта «Постановления» сделано такое примечание:

    > Усилия хлопотавших за Замятина Воронского, Ю. Анненкова, П. Е. Щеголева увенчались успехом. Замятин был освобожден и оставлен в РСФСР. Но, выйдя из тюрьмы, он сам предпринимает попытки выехать за границу. За него ходатайствуют Воронский, Тихонов А. Н., ведутся переговоры с Каменевым, Уншлихтом, но, несмотря на все недовольство власти писателем, его оставляют в РСФСР до особого распоряжения. Только в 1931 году после письма И. В. Сталину... И т. д.

    ((Там же. Стр. 575))

    Совершенно очевидно, что к тексту нового постановления Политбюро, к которому оно «прикреплено», это примечание никакого отношения не имеет. В лучшем случае оно комментирует — и не очень точно — предыдущую ситуацию, которая этим постановлением была полностью дезавуирована.

    Действительно ли Замятин предпринимал какие-то самостоятельные попытки добиться выезда за границу, как говорится в этом примечании (и как об этом рассказывал в своих воспоминаниях Ю. Анненков, чьи мемуары скорее всего и стали источником этой версии автора примечаний) — неизвестно. Во всяком случае, никакими документами это предположение в примечании не подтверждено.

    Может быть, Замятин и в самом деле хлопотал о разрешении на выезд, а может быть, и не хлопотал. Но что мы знаем точно — так это то, что чекисты о необходимости его высылки хлопотали неустанно. И даже сентябрьское решение Политбюро, казалось бы, уже поставившее в этом деле последнюю точку, их не остановило.

    «Справку», в которой, не мудрствуя лукаво, сперва повторили все, что было сказано в той, первой, на основе которой было принято майское (или июльское?) постановление о его высылке:

    > СПРАВКА

    ... ЗАМЯТИН Евгений Иванович, литератор, сотрудник «Летописи» и «Литературных записок». Скрытый, заядлый белогвардеец. Автор нелегальной резолюции, которую он проводил на собраниях «Дома литераторов», которой выносилось порицание Андрею Белому за его произведения в пользу Соввласти.

    Выступает в своих произведениях против Сов. власти. Подлежал высылке за границу, но высылка была временно задержана по постановлению Комиссии под председательством тов. Дзержинского...

    ((Григорий Файман. «И всадили его в темницу...» Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 85))

    — весьма неуклюжих и маловразумительных — обвинений, завершили ее таким ЗАКЛЮЧЕНИЕМ:

    > ... не только не примирился... ни на один момент не прекращал своей антисоветской деятельности, причем в моменты внешних затруднений для РСФСР он свою контр-революционную деятельность усиливал. Все это подтверждается имеющимся в деле агентурным материалом... в целях пресечения разрушительной антисоветской деятельности гр-на ЗАМЯТИНА Евгения Ивановича выслать из пределов РСФСР заграницу.

    ((Там же. Стр. 86))

    В каком-нибудь другом случае все это наверняка бы сгодилось. Но чтобы Политбюро дезавуировало прежнее свое решение и приняло новое, этих общих и ничем не подтвержденных заклинаний («свою контрреволюционную деятельность усиливал...», «ни на один момент не прекращал...», «подтверждается имеющимся в деле агентурным материалом...») было недостаточно. Тут нужна была какая-то свежатинка.

    — такая свежатинка нашлась: только что явившаяся на свет драма Замятина «Огни Святого Доминика».

    Она была опубликована в первом номере альманаха «Литературная мысль», каковой альманах и было решено срочно разослать всем членам партийно-государственного ареопага, чтобы решить наконец этот проклятый вопрос: не обращать внимания на мелкие укусы нераскаявшегося крамольника или все-таки выслать его за пределы отечества.

    * * *

    В 60-е годы прошлого века советская цензура вдруг обрела новую власть и новые права, которыми вроде никогда прежде не обладала. До этого времени цензура (официальное название: «Главлит») могла настаивать лишь на изъятии из текста ставших неупоминаемыми фамилий врагов народа и названий каких-нибудь секретных военных объектов. Все остальные цензурные функции выполнял редактор или «внутренний редактор», сидящий в самых тайных глубинах сознания и подсознания понаторевшего в этих делах автора. Новые функции цензора (главлитчика) состояли в том, что он получил право запретить тот или иной рассказ (повесть, роман, пьесу), мотивируя свой запрет такими неопределенными понятиями, как «очернительство», «мрачный колорит» — или еще того мутнее: «неконтролируемый подтекст». Но чаще всего в устах цензоров (главлитчиков) стало тогда мелькать неведомое нам прежде слово «аллюзия».

    Академический словарь так объясняет значение этого загадочного слова:

    > Стилистический прием, заключающийся в использовании намека на реальный общеизвестный политический, исторический или литературный факт. Аллюзия в тексте. Политическая аллюзия.

    ()

    В 1922 году советские чекисты этого слова (во всяком случае, в таком его значении) еще не знали. Но если бы знали, могли бы свои претензии к драме Замятина «Огни Святого Доминика» объяснить множеством обнаруженных в ней недопустимых политических аллюзий.

    Не без некоторых оснований они могли бы даже сказать, что вся эта драма представляет собой одну сплошную политическую аллюзию.

    > Гонсалес де-Мунебрага — инквизитор...

    Секретарь инквизиции.

    Первый мастер инквизиции.

    Второй мастер...

    Место действия: Севилья.

    Время действия: вторая половина 16-го века.

    ((Евгений Замятин. Сочинения. Том 2. A. Neimanis buchvertrieb und verlag, 1982. Стр. 243))

    Это мое утверждение может показаться весьма странным. По правде говоря, даже нелепым. Какая может таиться политическая аллюзия в том, что временем действия своей драмы автор выбрал вторую половину шестнадцатого века? Инквизиция, что ли?

    — не только:

    > ... большевизм был уникальной верой и социальной системой, базирующейся на кровопролитии. Большевики были атеистами, но их ни в коем случае нельзя было назвать светскими политиками в том смысле этого слова, в котором его понимают во всем мире. Они обратились к массовым убийствам, самодовольно считая себя высшей моральной инстанцией. Большевизм мог и не быть религией, но он был близок к ней. Сталин говорил Берии, что большевики были чем-то вроде военно-религиозного ордена. Когда умер Феликс Дзержинский, основатель и руководитель ЧК, Иосиф Виссарионович назвал его преданным рыцарем пролетариата. Сталинский орден меченосцев был больше похож на средневековый орден тамплиеров или даже на теократию иранских аятолл, чем любая другая светская организация на земле. Большевики умирали и убивали за свою веру. Они двигались, как слепо верили, к лучшей жизни для всего человечества. Они приносили в жертву собственные семьи с таким рвением, какое можно найти лишь в периоды, когда на планете проходила та или иная массовая религиозная резня.

    Примерно на такие же лишения обрекали себя мученики в средневековой Европе и на Востоке...

    Меченосцы должны были слепо верить в свою мессианскую миссию, они должны были действовать с необходимой безжалостностью и убеждать других в том, что имеют на это право...

    Они ненавидели иудео-христианство и поэтому заменили ортодоксальную веру своих родителей еще более суровым учением, суть которого заключалась в систематическом попирании правил морали. «Эта религия или, вернее, наука, как скромно называли ее приверженцы, дает человеку богоподобную власть... В двадцатые годы многие проводили параллель с победой христианства и думали, что их новая религия просуществует тысячу лет, — писала Надежда Мандельштам. — Все соглашались с превосходством новой религии, которая обещала рай на земле вместо других земных наград».

    ритуалов партийной жизни. Как написал один ветеран партиец, большевиком считается не тот человек, который просто верит в марксизм. Большевик — это тот, «кто обладает безграничной верой в партию независимо от каких бы то ни было обстоятельств; тот, кто способен приспосабливать свою мораль и совесть по приказу партии и без малейших колебаний все время верить в правоту партии даже тогда, когда она все время не права».

    ((Симон Себаг Монтефиоре. Сталин. Двор Красного монарха. М., 2005. Стр. 99-100))

    Вряд ли все это в полной мере относится к Сталину, в котором политического цинизма было куда больше, чем этого религиозного фанатизма. Но к ситуации 1922 года, когда Замятин сочинял свою «историческую драму», эта характеристика приложима вполне.

    Мрачным духом Средневековья веет от стихов дебютировавших в начале 20-х молодых советских поэтов:

    Пей, товарищ Орлов,

    Пусть нахмурилось небо,
    Тревогу тая, —
    Эти звезды разбиты
    Ударом штыка,

    Как подпись твоя.

    Пей, товарищ Орлов!
    Пей за новый поход!
    Скоро выпрыгнут кони

    Приговор прозвучал,
    Мандолина поет,
    И труба, как палач,
    Наклонилась над ней...


    Мой дорогой,
    Мой застенчивый друг,
    Расскажи мне о том,
    Как пылала Полтава,

    Как Саратов крестился
    Последним крестом.

    Ты прошел сквозь огонь —
    Полководец огня,

    Щеки твои...
    Расскажи мне,
    Как падали
    Тучи, звеня

    О колеса,
    О шпоры твои...

    Как мосты и заставы
    Окутывал дым

    Красногвардейских костров,
    Как без хлеба сидел,
    Как страдал без воды
    Разоруженный

    Приговор прозвучал,
    Мандолина поет,
    И труба, как палач,
    Наклонилась над ней...

    ()

    Можно ли вспомнить — или хоть представить себе — какого-нибудь старого (дореволюционного) русского поэта, который вот так, захлебываясь искренним восторгом, воспевал бы жандармские приговоры или «столыпинские галстуки»?

    Добро бы еще, если бы этот юный комсомольский поэт был бездарен. Или если бы двигала им та приспособленческая «юркость», о которой Замятин в знаменитой своей статье «Я боюсь» говорил с нескрываемой брезгливостью. Но то-то и горе, что восторг, который кружит голову юного стихотворца, упоение, которое звучит в этих повторяемых им заклинаниях («Приговор прозвучал...», «И труба, как палач...»), не искусственны, не вымучены, а — искренни.

    Эти молодые поэты с такой простодушной искренностью воспевали кровопролитие и палачество, потому что «орден меченосцев», к которому они примкнули, был в их глазах «высшей моральной инстанцией». И потому что цель, во имя которой проливались эти реки крови, была так величественна и свята, что для выносящего расстрельный приговор никакого значения уже не имели все их былые — дружеские или самые близкие, кровные — связи:

    Ты меня вводил, Чека вводил В обман,

    У крестьян!
    Сколько волка ни учи —
    Он в лес опять,
    К высшей мере без кассаций,

    Суд идет революционный,
    Правый суд,
    Конвоиры провокатора
    Ведут.

    — Сорок бочек арестантов!..
    Виноват...
    Если я не ошибаюсь,
    Вы — мой брат,
    Ну-ка, ближе, подсудимый,

    Узнаю у вас, братуха,
    Батин лоб...

    Вместе спали, вместе ели,
    Вышли — врозь,

    Свидеться пришлось.
    Воля партии — закон,
    А я — солдат.
    В штаб к Духонину! Прямей

    Суд идет революционный,
    Правый суд.
    Конвоиры песню «Яблочко»
    Поют.

    ( )

    Эта коллизия (истово верующий фанатик отправляет на смерть родного брата) в драме Замятина стала центральной. Но есть в ней и другие ситуации, сцены, эпизоды, крепко «рифмующиеся» с реалиями советской жизни 20-х годов. Есть там, например, поэт, восторженно прославляющий палача-инквизитора, у которого «руки по локоть в крови»:

    > Валтасар. Неужели же тебе не ясно, Рюи, что было бы жестокостью предоставить еретикам идти их пагубным путем? Разве не милосерднее спасти их?

    Рюи. Насильно? Тюрьмой? Костром?

    (опять вскакивает. Вызывающе). Да! Да! А разве Бог не посылал казни на избранный народ? Разве не Бог приказал Моисею истребить смертью четыреста поклонников Ваала? Разве не ясно, что генеральный инквизитор — вовсе не Мунебрага, а сам Господь? И мы, воины Инквизиции, в руках его — как благородный, беспощадный меч Тисон в руках Сида Кампеадора...

    Гости. Браво! Браво!

    Фра-Себастьяно (встает). Сеньоры, кстати, о Сиде: если разрешите, я прочту свою новую поэму, посвященную Его Преподобию, сеньору Мунебраге. Там как раз...

    Гости

    Балтасар. Нет, позвольте! Я хочу, чтобы Рюи ответил мне прямо на вопрос: считает ли он, что Католическая Церковь... Что Церковь...

    Фра-Себастьяно (стоит с листком в руках). Сеньоры...

    Гости— Конечно! — Мы ждем!

    Фра-Себастьяно (читает).

    Гремите, трубы и литавры,
    Хвалите Бога, стар и млад:

    Покорен Мунебраге ад.
    Как Сидов меч, Тисон могучий,
    У Мунебраги — крест Христов:
    Взмахнет — все выше, выше, круче —

    Как под Валенсией, у Сида уж руки...

    (Тихий стук в дверь.)

    Фра-Себастьяно (сердито оглядывается и продолжает громче).


    Господь его благослови...

    ((Евгений Замятин. Сочинения. Том 2. A. Neimanis buchvertrieb und verlag, 1982. Стр. 248-249))

    По этим стихам трудно судить об искренности их автора. Замятин тут словно бы предоставляет это решить будущему режиссеру-постановщику его драмы — или актеру, исполняющему роль Фра-Себастьяно: изобразить ли этого явно бездарного стихотворца слепцом, простодушным болваном — или представить его одним из тех юрких приспособленцев, готовых славить любую власть, о которых Замятин с таким презрением говорил в своей уже не раз упоминавшейся мною статье «Я боюсь». Но искренность главного героя драмы — Валтасара, бестрепетно отдавшего в руки инквизиции любимого брата, никаких сомнений не вызывает:

    > Кристобал — ревнитель веры. Три месяца уже, как он стал el santo.

    Рюи. El santo?

    Кристобал. Ну да. Бедный мальчик! Чему же там вас учили в Нидерландах? Ты не понимаешь?

    Рюи. Нет, сеньор отец, прошу вас извинить меня, но право же...

    . Я помню — это было очень торжественно, после мессы, собор полон рыцарей и дам. Вас было десять: не так ли, Балтасар? И каждому из десяти сеньор де-Мунебрага, инквизитор севильский, вручил вот этот белый знак. (Показывает на грудь Валтасара.) Тишина в соборе такая, что слышно было, как шуршали шелковые складки фиолетовой одежды де-Мунебраги. И в тишине каждый из десяти поклялся перед алтарем — бороться с еретиками, поклялся забыть, согласно заветам Христа, об отце, о матери, о братьях, и кто бы ни были еретики — всех предавать в распоряжение Святейшей Инквизиции. Обет тяжелый, но Санта-Крусы всегда в первых рядах сражались против врагов Церкви — против турок, мавров и против...

    Рюи. Прошу прощенья, сеньор отец. Но с маврами — Санта-Крусы, насколько знаю, сражались мечом, а не доносами. Я ушам не верю: испанский рыцарь — пойдет с доносом в инквизицию! И об этом так, вслух...

    Балтасар (с шумом отодвигает кресло, берется за шпагу). Рюи, у тебя на щеке еще цел след от моей рапиры, и если ты...

    (хватает его за руку). Тише, тише! Вспомни, Балтасар, что Рюи уже три года не был в Испании и потому...

    Балтасар. Там три года или не три года... Но должен же он понять, что служба инквизиции — это служба Церкви, и потому это честь для каждого из нас! (Кулаком по столу.) Неужели же не ясно, что убийство, ложь — все, что угодно, ради Церкви — благородней, чем благороднейший из подвигов ради сатаны и его слуг — еретиков?

    ((Там же. Стр. 247-248))

    «... убийство, ложь — все, что угодно ради Церкви...) почти дословно совпадает с знаменитыми строчками Багрицкого:

    А век поджидает на мостовой,
    Сосредоточен, как часовой...
    Оглянешься — а вокруг враги;
    Руки протянешь — и нет друзей;
    «Солги», — солги.
    Но если он скажет: «Убей», — убей.

    Замятин этих строк поэта, разумеется, не знал. Он просто не мог их знать: они тогда еще не были написаны. Но тем примечательнее это совпадение.

    А вот — еще одно, не менее примечательное:

    > Мунебрага

    Рюи. Ни один из Санта-Крусов не нуждается в таком щите, как ложь.

    Мунебрага. Тем лучше. Тогда скажи: известен ли тебе указ нашего доброго короля — указ о том, что всякий перепечатывающий, продающий или читающий эту книгу (осторожно, двумя пальцами, как бы опасаясь запачкаться, поднимает со стола книгу) — должен быть казнен на костре, на эшафоте или в яме?

    Рюи (вздрагивает). Известен.

    . И, значит, ты признаешь, что впал в ересь сознательно, с открытыми глазами вступил на этот сатанинский путь?

    Рюи (спокойно). Мой путь не сатанинский, а путь Христа.

    Мунебрага (негодующе). Вы слышите? Что он говорит, что он говорит, безумный! Если твой путь есть путь Христа, то, следовательно, наш — сатанинский? Ты, следовательно, считаешь, что Святая Церковь... нет, мой язык не в состоянии произнести такую хулу!..

    Рюи

    Мунебрага. Но раз Церковь — раз мы говорим тебе, что ты впал в ересь... Ты, стало быть, хочешь сказать, что Церковь может ошибаться?..

    Фра-Педро (горячо). Несчастный! Да если бы мне Церковь сказала, что у меня только один глаз, — я бы согласился и с этим, я бы уверовал и в это. Потому что хотя я и твердо знаю, что у меня два глаза, но я знаю еще тверже, что Церковь — не может ошибаться.

    (—249))

    Это — прямая аллюзия на краеугольный камень большевистского вероучения, на первую, главную заповедь каждого большевика: «Партия не может ошибаться. Партия всегда права»:

    > Никто из нас не хочет и не может быть правым против своей партии. Партия в последнем счете всегда права, потому что она есть единственный исторический инструмент, данный пролетариату для разрешения его основных задач... Я знаю, что быть правым против партии нельзя. Правым можно быть с партией и через партию, ибо других путей для реализации правоты история не создала...

    ((Л. Троцкий. Новый курс. М., 1923. Стр. 158—159))

    Что говорить, сказано красиво. И в том, что впервые это было сформулировано именно Троцким, которому партия не замедлила продемонстрировать свою правоту самым наглядным, а потом и самым зловещим образом, как нельзя ярче проявилась жуткая ирония истории.

    «Автором» — это слишком слабо сказано. Он был тем, кто воплотил эту идею в жизнь, сделал ее, в соответствии с главной догмой учения Маркса, материальной силой. Недаром Виктор Чернов, лидер враждующей с большевиками партии правых эсеров, сравнил его с Торквемадой:

    > Ленин был большим человеком, он не просто был самым большим человеком в его партии; он был некоронованным, но заслуженным королем этой партии. Он был ее голова, ее воля, я бы даже сказал, был ее сердцем, если бы оба — он и партия — не подразумевали бессердечность как долг. Интеллект Ленина был энергичен, но холоден. Это был прежде всего иронический, саркастический и циничный интеллект. Ничто не было ему так чуждо, как сентиментальность... моральные или этические соображения в политике для него были мелочью, лицемерием, поповской проповедью. Политика для него означала стратегию, чистую и простую. Только победа заслуживала внимания. Воля ко власти и осуществление политической программы без компромисса — только это было добродетелью. Колебание было единственным преступлением.

    Со своими друзьями он был дружелюбным, добродушным, веселым и вежливым, каким должен быть хороший товарищ... Да, Ленин был добродушным, но быть добродушным еще не значит быть добросердечным. Он посвятил всю свою жизнь рабочему классу. Любил ли он рабочих? Вероятно, любил, хотя его любовь к ним была менее сильная, чем его ненависть к их угнетателям. Его любовь к пролетариату была такой же деспотической, суровой и безжалостной любовью, с какой сотни лет назад Торквемада сжигал людей для их спасения... Просто пассивная оппозиция к его партии в критический момент была достаточной причиной для него расстрелять сотни людей без рассмотрения.

    ((Цит. по кн.: А. Авторханов. Происхождение партократии. Том 2. Frankfurt/Main, 1983. Стр. 147-153))

    Таковы были предпосылки для превращения политической партии, какой позиционировали себя большевики, в структуру, подобную структуре средневековой католической Церкви с «великим инквизитором» во главе. (В реальности его звали Торквемадой, у Замятина он носит другое имя — Мунебрага.)

    Создателем этого «ордена меченосцев», подобного средневековому монашествующему ордену тамплиеров, был, разумеется, Ленин. Но Ленин был чужд всякой мистики, «поповщину» ненавидел. А Сталин...

    — пожалуй, даже с большим основанием, — можно сказать, что не случайным было его «семинаристское» прошлое:

    > Пленум ЦК поручил Сталину выступить на открывающемся 26 января 1924 года II Всесоюзном съезде Советов с речью «По поводу смерти Ленина». Произнесенная как проповедь священника с церковного амвона, речь эта была полна религиозной патетики и мистицизма, устанавливала новые каноны идолопоклонства партийных шаманов, взывающих к духу Ленина на церковном же языке. Сказывался бывший воспитанник духовной семинарии, но Сталин знал, что он делал. То была «политика дальнего прицела». Сталин сказал:

    «Мы, коммунисты, — люди особого склада. Мы скроены из особого материала. Мы — те, которые составляем армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина...

    Уходя от нас, товарищ Ленин завещал нам держать высоко и хранить в чистоте великое звание члена партии. Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы с честью выполним эту твою заповедь.»... И таких «клятв» Сталин насчитал еще пять... Каждая «клятва» кончалась по одному и тому же канону: «Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы с честью выполним и эту твою заповедь!»...

    Тот же II съезд, по предложению Сталина, подтвердил решение «тройки» не предавать труп Ленина земле, а, набальзамировав, поставить его как святыню в Мавзолей на Красной площади. Сам Сталин объяснил, почему атеиста и революционера Ленина набальзамировали, как древнеегипетского фараона: «Вы видели за эти дни паломничество к гробу товарища Ленина десятков и сотен тысяч трудящихся. Через некоторое время вы увидите паломничество представителей миллионов трудящихся... Можете не сомневаться в том, что за представителями миллионов потянутся потом представители десятков и сотен миллионов со всех концов света»... Слова, которые Сталин ввел сейчас в большевистский жаргон, означали, по изданному Академией наук СССР «Словарю современного русского литературного языка»: «заповедь» — «библейское или евангельское изречение», а по Далю: «клясться» — «давать клятву, божиться», «паломник» — «богомолец, бывший на поклонении у гроба Господня». Сталин намеренно превратил мавзолей Ленина в «гроб Господень», чтобы его именем освящать свою будущую инквизицию. Ленин, конечно, хотел, чтобы ученики продолжали его дело, но едва ли он согласился бы на создание ему культа нового бога. Слишком хорошо знавший Ленина в этом отношении, Троцкий писал: «Отношение к Ленину, как к революционному вождю, было подменено отношением к нему, как к главе церковной иерархии».

    ()

    На самом деле Ленин тоже уже был «главой церковной иерархии». Но Сталин, конечно, пошел дальше, гораздо дальше по этому ленинскому пути.

    17 октября 1935 года, отдыхая в Сочи, Сталин решил ненадолго отправиться в Тифлис, чтобы повидаться с матерью.

    Мать Сталина была совсем простая, неграмотная женщина, она весьма слабо представляла себе, кем стал ее сын, и вот какой на эту тему вышел у них разговор.

    Она спросила:

    > — Иосиф, а ты сейчас кто?

    — Помнишь царя? Ну так вот, я что-то вроде царя.

    — Было бы лучше, если бы ты стал священником, — вздохнула старушка.

    Иосиф Виссарионович расхохотался.

    ((Симон Себаг Монтефиоре. Сталин. Двор Красного монарха. М., 2005. Стр. 198))

    На всех съездах и конференциях борцов за мир, среди артистов, писателей, ученых и прочих представителей борющейся с поджигателями войны советской духовной элиты непременно мелькали два-три митрополита в рясах и высоких клобуках. Высшие иерархи Русской православной церкви еще во время войны были извлечены на свет и причислены Сталиным к сонму «советской общественности». В «борьбе за мир» они снова пригодились. Вид какого-нибудь такого митрополита, сидящего в президиуме очередного съезда, придавал мероприятию не только необходимую в таких случаях декоративность, но и служил как бы подтверждением широты и беспартийности развернувшегося всенародного движения.

    И вот на одном таком съезде сидящий в президиуме митрополит передал председательствующему — Николаю Тихонову — записку, в которой уведомлял, что он, такой-то, учился некогда с товарищем Сталиным в духовной семинарии. И выражал робкую надежду, что, быть может, вождю будет интересно с ним встретиться.

    пред светлые очи вождя? В обыкновенном цивильном платье? Но это значило бы — унизить свой сан. В рясе и клобуке? В Кремль, к главному идеологу атеистического государства, корифею и признанному основоположнику безбожного коммунистического учения? Тоже не совсем удобно. Это может быть истолковано как некий вызов, — демонстрация нелояльности.

    Промаявшись в этих сомнениях долгую бессонную ночь, митрополит решил все-таки идти на встречу с бывшим соучеником в штатском.

    И вот, трепеща, он входит в кремлевский кабинет вождя. Тот поднимается ему навстречу.

    Оглядев гостя, Сталин понимающе усмехнулся и, ткнув указательным пальцем в потолок, удовлетворенно произнес:

    — Его не боишься? Меня боишься!

    больше, чем Отца Небесного, говорят как будто только о том, что Сталин ничуть не жалеет, что несостоявшуюся свою духовную карьеру променял на светскую, что он полностью этим удовлетворен.

    Но это «чувство глубокого удовлетворения», которого он не мог скрыть ни в первом случае, ни во втором, было рождено не только тем, что должность «красного монарха», конечно же, несопоставима с жалкой участью священника, хотя бы и самого высокого ранга. Да, Сталин безусловно был доволен тем, что, вопреки желанию своей наивной, неграмотной матери, стал не священником, а «царем». Но это его самодовольство питалось еще и тем, что, будучи царем, он в то же время был и священником. И не просто священником, а первосвященником Церкви, стократ более могущественной и страшной, чем та, которую некогда возглавлял Торквемада.

    В сравнении со Сталиным Торквемада (как и изображенный Замятиным Мунебрага) был великий гуманист. Но кое-что у этого своего предшественника Сталин (как, впрочем, до него еще Ленин) перенял.

    > Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога, и в Меня веруйте. В доме Отца Моего обителей много.

    ((Иоанн. 14: 2))

    В полном соответствии с этой заповедью герой драмы Замятина говорит, что его путь — это путь Христа, что он ни в чем не отступил от учения Христа.

    Но у инквизитора на этот счет другая, своя логика. Для него — вопреки тому, чему учил Иисус, — существует только , в которой надлежит молиться Христу и веровать в него. И каждый, кто только помыслит найти для себя другую обитель, другой путь к Христу, — подлежит казни.

    Точно так же обстоит дело и в той «Церкви», первосвященником которой был сперва Ленин, а потом Сталин:

    > Имелся в репрессиях и... религиозный подтекст. По указанию Сталина Вышинский на январском процессе 1937 года упрекнул обвиняемых: «Вы потеряли веру». Они потеряли веру и должны были за это умереть. Иосиф Виссарионович как-то сказал Берии: «Врагом народа является не только тот, кто устраивает акты саботажа, но и тот, кто сомневается в правильности партийной линии. Таких очень много, и мы должны их ликвидировать»...

    На ужине после ноябрьских праздников вождь объявил, что любой человек, который посмеет ослабить мощь Советского государства «даже в своих мыслях, да, даже в своих мыслях», должен считаться врагом, и «мы уничтожим их, как клан».

    ((Симон Себаг Монтефиоре. Сталин. Двор Красного монарха. М, 2005. Стр. 259-260))

    Вот эту преемственность, это кровное родство Церкви, первосвященником которой стал Иосиф Сталин, с Церковью, первосвященником которой был Торквемада, провидел и обнажил Замятин в своей «исторической драме».

    * * *

    дела занимался — в полном составе — весь синклит высших сановников государства!

    Пьеса была напечатана в малотиражном альманахе «Литературная мысль», а чуть позже (в начале 1923 года) издательством «Мысль» еще раз — на правах рукописи (!!!). Советская власть от появления в печати этой крамольной пьесы не рухнула, и, учитывая, сколько у членов Политбюро было тогда реальных, куда более важных государственных забот, дело вообще-то не стоило и выеденного яйца.

    Но члены Политбюро отнеслись к нему с поразительной серьезностью.

    «поручить Секретариату разослать [членам Политбюро] № 1 альманаха «Литературная мысль», в котором напечатана драма Замятина») было принято 14 декабря. А уже на следующий день — 15-го — секретарь Агитпропотдела ЦК РКП(б) В. Лядова сообщила В. В. Куйбышеву, что еще 8 декабря № 1 альманаха «Литературная мысль» был разослан В. И. Ленину, Л. Д. Троцкому, И. В. Сталину, Г. Е. Зиновьеву, М. П. Томскому, К. Б. Радеку, Л. Б. Каменеву. И из-за нахождения А. И. Рыкова в командировке за границей ему он был отправлен неделей позже — 15 декабря.

    Как я уже сказал, у членов Политбюро было тогда немало других государственных забот. Все эти их заботы нам тут не объять, но на главной стоит остановиться подробнее.

    Именно в эти самые дни разыгралась, вернее, приняла особенно острый характер подковерная борьба больного Ленина со Сталиным. Незадолго до этого Ленин предложил Троцкому создать некий оборонительный и наступательный союз против Сталина. По существу, решался вопрос о власти, — о том, кому быть преемником Ленина после его смерти, которая, — это было тогда уже очевидно, — была не за горами. Но, как это всегда бывало во всех их внутрипартийных разборках, борьба за власть и на сей раз приняла форму идейных, политических разногласий.

    15 декабря 1922 года, помимо того, что в этот день альманах с пьесой Замятина дошел наконец до вернувшегося из заграничной командировки Рыкова, в высшем эшелоне партийно-государственной власти Страны Советов произошло еще одно, куда более важное событие:

    > ... Ленин сообщил Сталину 15 декабря 1922 г., что он заключил «соглашение с Троцким о защите моих взглядов на монополию внешней торговли... и уверен, что Троцкий защитит мои взгляды нисколько не хуже, чем я»... Сталин решил предупредить образование блока Ленин—Троцкий. Поэтому в письме к членам ЦК в тот же день Сталин пишет: «Ввиду накопившихся за последние два месяца новых материалов... говорящих в пользу сохранения монополии, считаю своим долгом сообщить, что снимаю свои возражения против монополии внешней торговли»... Разумеется, «новые» материалы были те же самые старые материалы, но новым во всем политическом развитии партии был этот явно обозначившийся, для дела Сталина очень опасный блок Ленина и Троцкого. Его надо было любой ценой предупредить. Для Сталина, как для «тройки» вообще, Троцкий, действующий по мандату Ленина, был хуже, чем сам Ленин. Партия наглядно увидела бы, кого Ленин метит в свои преемники...

    «Ленин чуял, что в связи с его болезнью, за его и за моей спиной плетутся пока что почти неуловимые нити заговора. Он готовился дать «тройке» отпор» (Л. Троцкий. Моя жизнь, ч. II. Стр. 212). Последние недели перед вторым ударом Ленин беседует с Троцким, предлагая Троцкому стать заместителем. Троцкий отказывается (это подтверждают и официальные партийные документы)...

    Ленин настаивал, во время новой встречи, на своем предложении, говоря, что «нам нужна радикальная личная перегруппировка» — и что новое положение помогло бы Троцкому «перетряхнуть» аппарат. Когда в ответ Троцкий сказал, что все зло заключается не столько в государственном бюрократизме, сколько в партийном и во взаимном укрывательстве влиятельных групп, собирающихся вокруг иерархии партийных секретарей, то, «чуть подумав, Ленин поставил вопрос ребром: «Вы, значит, предлагаете открыть борьбу не только против государственного бюрократизма, но и против Оргбюро ЦК»... Оргбюро ЦК означало самое средоточие сталинского аппарата. «Пожалуй, выходит так». — «Ну, что ж, — продолжал Ленин, явно довольный тем, что мы назвали существо вопроса, — я предлагаю вам блок...» — «С хорошим человеком лестно заключить хороший блок», — сказал я. Мы условились встретиться снова через некоторое время... Он намечал создание комиссии ЦК... Мы оба должны были войти туда. По существу эта комиссия должна была стать рычагом разрушения сталинской фракции» (Л. Троцкий. Там же. Стр. 216—217). Троцкий даже не подозревает, какой это великий комплимент по адресу Сталина, что признанные вожди октябрьского переворота — Ленин и Троцкий — должны заключить блок, чтобы свергнуть одного Сталина!

    ((А. Авторханов. Происхождение партократии. Том 2. Frankfurt/Main, 1983. Стр. 13—15))

    В результате этих ленинских маневров по вопросу о монополии внешней торговли «тройка» (Сталин, Каменев, Зиновьев) капитулировала, о чем Ленин с удовлетворением писал Троцкому:

    > Как будто удалось взять позиции без единого выстрела простым маневренным движением. Я предлагаю не останавливаться и продолжать наступление.

    Ленин. ПСС, т. 54. Стр. 327-328)

    Но 13 декабря в состоянии здоровья Ленина произошло ухудшение. В этот день у него было два тяжелых приступа, 15—16 декабря наступило еще более резкое ухудшение, а в ночь с 22 на 23 декабря его хватил второй удар с параличом правой руки и ноги.

    23 декабря Ленин просит врачей разрешить ему в течение пяти минут продиктовать стенографистке нечто важное. Меня, — говорит он, — «волнует один вопрос». Но врачи (и, разумеется, Сталин, на которого ЦК возложил персональную ответственность за соблюдение режима, установленного для Ленина врачами) ему в этом отказывают. И тогда он предъявляет ультиматум: если ему не разрешат несколько минут в день диктовать свой «дневник», он перестает лечиться.

    Ультиматум подействовал: разрешение было получено, и в тот же день — 23 декабря — он начал диктовать свое знаменитое «Завещание».

    «вожди» должны были ознакомиться с напечатанной в разосланном им альманахе «Литературная мысль» исторической драмой «Огни Святого Доминика» и окончательно решить судьбу ее автора.

    Вряд ли им было тогда до Замятина.

    Но постановление 14 декабря не предполагало вторичного рассмотрения вопроса. Вопрос, в сущности, был уже решен:

    > Если никто из членов Политбюро не потребует пересмотра вопроса к следующему заседанию Политбюро, Замятина выслать.

    Никто из членов Политбюро пересмотра вопроса, как видно, не потребовал. Об этом мы можем судить по нескольким выразительным документам.

    «в Контр-Разведывательный Отдел ГПУ».

    Документ второй: сохранившаяся его расписка за заграничные паспорта. На ней та же дата: 17 января 1923 года.

    Вопрос о высылке, следовательно, уже решен.

    Но из следующего документа, — заявления Замятина в соответствующую инстанцию, — следует, что после этого ему была дана отсрочка на два месяца — до 1 апреля. На этом заявлении — резолюция:

    > Ввиду неполучения распоряжения из Москвы ГПУ — записка носит частный характер. 6-го февраля должен выехать.

    («И всадили его в темницу...» Новое о Замятине. Сборник материалов под редакцией Леонида Геллера. М., 1997. Стр. 86))

    Москва подтвердила, что двухмесячная отсрочка была ему действительно дана.

    О том, как развивались события дальше, можно судить по еще двум сохранившимся документам.

    Один из них, — письмо, адресованное небезызвестному «Янечке Агранову», — носит не совсем официальный, скорее даже частный характер:

    > Уважаемый т. Агранов.

    международного пути. В качестве вероятного срока открытия навигации — я указывал первую половину апреля; прошлые годы так это и было, но в этом году совершенно необычно затянувшиеся морозы делают возможным открытие навигации только в первой половине мая, может быть даже 10—15 мая.

    Ввиду этого я очень просил бы Вас помочь мне продлить полученную отсрочку — до времени отхода первых пароходов линии Петроград — Штеттин, т. е. примерно до 10 мая.

    От того, что я пробыл зиму не заграницей, а в России — никакого худа для России не было, а может быть, даже и кое-какая польза — от моей работы во «Всемирной Литературе» и в Политехническом Институте. Никакого худа, разумеется, не выйдет и от того, что я пробуду здесь и еще короткое время. А для меня это продление отсрочки очень важно, так как, помимо всего прочего, мне приходится везти с собой за границу больную (туберкулезом) жену, которую мне нужно было бы обставить в пути возможно более сносно.

    Любезно оказанное Вами мне в январе с. г. содействие в исходатайствовании отсрочки — позволяет мне рассчитывать на Вашу помощь и теперь. Ввиду срочности вопроса ответ, если возможно, просил бы протелеграфировать по адресу: Петроград, Моховая, 36, кв. 4, мне.

    При этом письме прилагаю официальное заявление о продлении отсрочки.

    14 — III —1923

    ((Там же. Стр. 85—87))

    А вот приложенное к этому письму официальное заявление:

    > В Г. П. У.

    В конце января с. г. я обращался в Г. П. У. с просьбой об отсрочке моего выезда за границу до открытия навигации, причем на основании примеров прошлых лет вероятным сроком открытия таковой я указывал первую половину апреля. Необычно затянувшиеся морозы делают возможным открытие навигации — по наведенным справкам — только около 10—15 мая.

    Ввиду этого прошу не отказать в продлении до указанного срока предоставленной мне ранее отсрочки — чтобы дать возможность выехать с одним из первых пароходов линии Петроград — Штеттин. Это избавило бы меня от лишних расходов по оплате добавочных (при сухом пути) виз, стоимости железнодорожных билетов и провоза багажа; расходы эти — для меня вопрос существенный, так как живу я только на то, что заработано моим трудом. Кроме того, возможность ехать на пароходе, а не по железной дороге, важна для меня еще и потому, что меня сопровождает за границу моя жена — больная (туберкулезом), для которой мне нужно было бы обставить поездку возможно более благоприятно.

    О решении прошу не отказать уведомить меня по адресу: Петроград, Моховая, 36, кв. 4.

    Евг. Замятин

    — III —1923

    ((Там же. Стр. 87—88))

    Судя по этим двум идентичным обращениям, Евгений Иванович не сомневался, что его высылка из страны — дело решенное. И хлопотал только о том, чтобы отъезд состоялся в наиболее предпочтительной для него форме и в удобные ему сроки. Знал бы, что дело еще может обернуться и по-другому, наверно, не стал бы медлить с отъездом и добиваться все новых и новых отсрочек.

    Но тут действовал все тот же, уже знакомый нам закон подлости: если «клиент» хочет быть высланным, надо в этом ему отказать, а если он почему-либо в указанные ему сроки выезжать не хочет, значит, надо его выслать как можно скорее, лучше всего — немедленно.

    В полном соответствии с этой садистской логикой на официальном обращении Замятина в ГПУ появилось —

    > ЗАКЛЮЧЕНИЕ

    Поскольку антисоветская деятельность гр. ЗАМЯТИНА установлена, нельзя быть уверенным в том, что отсрочки выезда из пределов РСФСР не будут им использованы для своей настоящей подготовки к будущей вредной деятельности.

    Соображения же, приводимые им о продлении отсрочки, как стесненное материальное положение и болезнь жены (туберкулез), не могут служить серьезным препятствием к немедленному выезду, а посему полагаю: Ходатайство гр. ЗАМЯТИНА отклонить, о чем сообщить, для соответствующего исполнения, Петроградскому Губотделу ГПУ.

    ((Там же. Стр. 88))

    Под заключением этим стоит дата: 27 марта 1923 года. И резолюция непосредственного начальника того, кто составил эту бумагу: «Согласен». Но 4 апреля того же года на той же бумаге появилась другая резолюция — начальника рангом повыше: «Отсрочить до начала навигации».

    «Янечка», к которому Евгений Иванович обращался с приватным письмом, то ли сыграли роль еще чьи-то хлопоты.

    Как бы то ни было, дело затянулось. И тянулось — в том же режиме качающегося маятника — еще аж полтора года! Пока вдруг не разрешилось совершенно неожиданным образом:

    > ПОСТАНОВЛЕНИЕ 8 августа 1924 года

    Дело гр-на ЗАМЯТИНА считать следствием законченным, а посему подлежащим сдаче в архив.

    ()

    Как видно, хлопоты его высоких покровителей (Воронского?) в конце концов все-таки увенчались успехом.

    Был ли Евгений Иванович доволен таким исходом? Трудно сказать. Может быть, так устал от этого качающегося маятника, что даже вздохнул с облегчением. Хотя, конечно, понимал, что на Родине, где в конце концов ему разрешили остаться, ничего хорошего его не ждет.

    Раздел сайта: