• Приглашаем посетить наш сайт
    Кржижановский (krzhizhanovskiy.lit-info.ru)
  • Самарин В. И.: Страсти по "Тихому Дону"
    Часть 2. Фрески под обоями

    Часть 2. Фрески под обоями

    Слой первый.

    «Приглашение на казнь»

    Удивительно все-таки обаяние творческого образа. Мечется Григорий Мелехов в поисках «своей путины» между большевиками и казаками-автономистами, от «белых» к «красным» и обратно, а перед нами, невзирая на это, – цельный человек, сильная натура, типичный «донской характер». Мы читаем роман запоем, верим в правдивость самых противоречивых коллизий. И уж, конечно, не сидим с карандашом, отмечая изгибы судеб героев. Для читателя это естественно. Для исследователя непростительно.

    В «Тихом Доне» меня и раньше несколько раздражала слишком частая смена «окраски» главного героя. Сегодня могу сказать, что это сама правда романа отторгала из своих недр чужеродные напластования. Но чтобы прийти к такому заключению, после десятка читок «Тихого Дона» «в удовольствие» пришлось метить его страницы карандашами разных цветов, мысленно менять местами главы, составлять логические цепочки развития образов и ситуаций.

    Открытия не замедлили заявить о себе. И первое – на самом переломном моменте судьбы Григория Мелехова.

    После бессудной расправы Подтелкова над пленниками из белогвардейского отряда полковника Чернецова Григорий надолго утратил иллюзии насчет «справедливого пути» большевиков. Он, правда, не поимел охоту и к войне на другой стороне: почти силком его заставляют вступить в ряды повстанцев, участвовать весной 1918-го в неравной схватке с Красной гвардией «за свой порог и угол» (Ф. Д. Крюков).

    Закольцовывая этот сюжетный ход, XXX глава пятой части романа повествует, как палач и жертвы поменялись местами. Восставшие казаки приговаривают к смерти Подтелкова и его сподвижников. Григорий Мелехов опять свидетель казни.

    «Под Глубокой бой помнишь? Помнишь, как офицеров стреляли..., – задыхаясь в злобе говорит он в лицо Подтелкову. – Теперича тебе отрыгивается... Ну, не тужи! Не одному тебе чужие шкуры дубить!..»

    Казнь подтелковцев происходит 28 апреля. Этот факт документируется в романе протоколом казачьего военно-полевого суда и абсолютно соответствует хронике гражданской войны. Но тем же днем, 28 апреля, отмечено еще одно значительное событие в истории Войска Донского: на эту дату назначен сбор Круга спасения Дона в Новочеркасске. И на верховное совещание казаков едут загодя по долгой и трудной весенней дороге выборный от Вешенской станицы Пантелей Прокофьевич – отец Григория и Петра Мелеховых и его сват Мирон Григорьевич, отец Митьки Коршунова.

    «– Гдей-то наши казаки? – вздохнул Пантелей Прокофьевич.

    – Пошли по Хопру. Федотка Калмык вернулся из Кумылженской, конь у него загубился. Гутарил, кубыть, держут шлях на Тишанскую станицу...»

    «Наши казаки» – это, конечно же, их дети, «ушедшие куда-то вслед большевикам». Но бесстрастный ответ Мирона Григорьевича обескураживает внимательного читателя. Ведь перед самым отъездом на Круг, «в страстную субботу» (т. е. 21 апреля – B. C.) нарочный из Вешенской привез ему, хуторскому атаману Коршунову, срочный пакет, а на словах сказал:

    «Снаряжайте казаков зараз же. Через наголинскую волость идет Подтелков с красногвардией» (ч. 5, гл. XXIV).

    Спустя абзац, в той же главе сообщается:

    «На первый день пасхи, разговевшись, выезжали из хутора... Григорий Мелехов, накинув на фуражку капюшон дождевого плаща, ехал в заднем ряду...»

    Пасха 1918-го года приходилась на 22 апреля. В этот же день был станичный сбор, на котором старика Мелехова делегировали для участия в заседании Войскового Круга (дата приведена в романе – B. C.), а на следующий день, т. е. 23 апреля, Пантелей Прокофьевич «решил вместе со сватом ехать в Миллерово» (ч. 6, гл. 1). Получается, что только вчера, проводив сыновей «на Подтелкова», старики задаются праздным вопросом об их местопребывании. Дедов можно понять: казачий поход – дело скорое, за одни сутки на строевых выносливых конях можно покрыть расстояние в десятки верст. Но вот сообщение Коршунова о том, что казаки «пошли по Хопру» и находятся в районе станицы Кумылженской, должно было ошарашить Пантелея Прокофьевича.

    Дело в том, что Кумылженская расположена примерно в 150 верстах к северо-востоку от Вешенской, а «на Подтелкова» надо было идти «в Наголинскую волость», т. е. в южном направлении от хутора Татарского. И главное – при любых условиях проскакать за сутки 150 верст казаки не могли.

    Нет, Мирон Григорьевич вовсе не разыгрывал свата. Он здесь ни при чем. Всему виной еще одна загадка «Тихого Дона», не замеченная прежде ни литературной критикой, ни шолоховедами.

    Между тем все вставало на свои места, если бы в конце главы о предстоящей казни Подтелкова не появилась в хуторе Пономаревом сотня татарских казаков. «Кусочки», объемом в 2–3 книжных страницы нарушили логику повествования. Зато сделали Григория Мелехова соучастником жестокой расправы.

    О такого рода «редактированиях» кем-либо судьбы Мелехова никогда и ничего не говорил Шолохов. Остается только «творческий процесс», т. е. изменение канвы повествования в черновом варианте, до выхода романа в печать. Работа эта, как видим, была проделана слишком грубо. Предполагал ли Шолохов, что 2–3 «добавки» в одну из глав романа, повлекут за собой крупную перестройку линий жизни Григория и Петра Мелеховых, Митьки Коршунова, Андрюшки Кашулина?

    Не предполагал. Поскольку громом среди ясного неба стала приостановка печатания «Тихого Дона» в «Октябре». Рукопись вернули для доработки. Но сделали это поздновато: в журнале вышли уже двенадцать глав шестой части с массой сюжетных и фабульных искажений. Некоторые из них были приведены «в норму» в 1930 году, на сведение других концов с концами потребовались десятилетия. Но искусственное «приглашение» Григория Мелехова на казнь так и осталось без корректировок.

    Обидно для Шолохова, для многочисленных титулованных редакторов. Зато в результате обнаружения сюжетной нестыковки мы имеем сегодня след иной, первичной трактовки биографии Григория Мелехова. Попытаемся же пройти по нему.

    Описание похода казаков хутора Татарского на север Усть-Медведицкого округа весной – летом 1918 года дает уже целое соцветье загадок для исследователя «Тихого Дона».

    Начнем с того, что логичность повествования во II главе шестой части романа вновь нарушается в связи с упоминанием станицы Кумылженской. Она – как заколдованное место, вокруг которого блуждают казаки.

    После краткого зачина, характеризующего общую обстановку на Дону, мы находим первое упоминание:

    «На пятые сутки вступили в станицу Кумылженскую. Через Хопер переправлялись на хуторе Дундуковом».

    То, что в данный момент казаки шли по земле Хоперского, а не Усть-Медведицкого округа – ошибка из разряда «досадных мелочей», хотя и обидная для знатока истории донского края. Но вот татарцы, которые «не сговариваясь решили, что к смерти спешить нет расчета», намекают своему командиру Петру Мелехову насчет отдыха:

    «Пeтpo Пантелеев, ночевку где делаешь? Вишь, коняшки поподобились!..»

    В ответ услышали:

    «Заночуем в Ключах. А может, и до Кумылги потянем».

    До речки Кумылги не дошли, ночевали в хуторе Ключи. Оттуда путь лежал дальше. И вдруг:

    «Почти под самой Кумылженской сотню догнал нарочный».

    А Кумылженскую-то повстанцы минули еще сутки назад! Может, донские скакуны сбились с пути в незнакомой местности? Нет, никто этому феномену не подивился. Петро спокойно вскрыл пакет и сообщил, что казаков старших возрастов откомандировывают в Казанскую, а молодым предписано

    «в Аржановской поступить в распоряжение командира Двадцать второго полка. Двигаться безотлагательно».

    Но что казаку начальство! Приказ обнародовал Петро только в Кумылженской...

    Оставим до времени мистификации со станицей-призраком. Попробуем разобраться с вещами более земными. Какого зверя преследуют казаки? По чьей воле оторвались от родных куреней и тянут походную лямку?

    На первый вопрос ответ довольно скупо дается все в той же II главе:

    «Где-то правее их спешно, не принимая боя, отступали к линии железной дороги красные. За все время татарцы не видели противника».

    И вообще с ним они впервые встретятся на поле боя через 50 страниц! Но и тогда современному читателю не дано будет узнать, кто вел красноармейцев в атаку с пением «Интернационала» – ни имени, ни звания, ни наименования самой части. Только лепет из уст пленного красноармейца: «Саратовские мы... балашовские...»

    Высшее командование казаков-повстанцев во время похода поминается только однажды – после того, как Петро не поспешил с ночевкой, один из казаков шепнул на ухо другому:

    «Выслуживается перед Алферовым, сука! Спешит...»

    В художественном произведении, даже историческом, документализм совсем не обязателен. Выдумай все автор от первого до последнего слова – он имел бы на это право. Но генерал Алферов – никакая не выдумка. Захар Акимович Алферов, выходец из простых казаков был дружно избран окружным Верхнедонским атаманом во время антисоветского восстания казаков весной 1918 года. В предыдущей, пятой части, романа Шолохов приводит не только его биографическую справку, но и слухи, ходившие о нем.

    Но Захар Акимович не имел отношения к боевым действиям в Усть-Медведицком округе. Там у повстанцев был свой вождь – войсковой старшина Александр Голубинцев, написавший заметки о «русской Вандее» на Дону.

    Предводитель красных, сражавшихся на Хопре и Медведице, был также хорошо известен Шолохову. Во всех изданиях романа до начала 50-х годов имя его буквально мелькало на страницах, посвященных событиям апреля-августа 1918 года. И «заколдованнная» глава о

    Кумылженской не была исключением. В прежних редакциях романа существовал вот такой вариант уже помянутой фразы:

    «Где-то правее их спешно, не принимая боя, отступал к линии железной дороги Миронов...»

    В энциклопедии «Гражданская война и военная интервенция в СССР» (М., 1983 г.) мы можем прочитать о нем следующее:

    «Миронов Филипп Кузьмич... Был членом ВРК и военкомом Усть-Медведицкого окр., с мая 1918 командовал войсками округа, с июля 1918 – Усть-Медведицкой бригадой, с октября 1918 – 1-й Усть-Медведицкой с. д.»

    Энциклопедия, правда, не сообщает, что Миронов дважды находился под трибуналом и после второго ареста был застрелен часовым в тюрьме в 1921 году. Обвинения с красного командира казаков сняли только в 1965 году. Но в «Тихом Доне» табу на его имя было почему-то наложено как раз в начале «оттепели». В чем тут закавыка?

    Первое донское восстание казаков было сугубо территориальным, вплоть до воссоединения их формирований с Донской армией в июле 1918 года. А это означает, что против Миронова должны были действовать казаки Усть-Медведицкого округа. У вешенцев хватало своих забот. Так оно было. Так, вероятно, описывались события и в протоварианте романа. Шолохов заменил усть-медведицких казаков вешенскими, но Миронова, по недогляду, оставил. И только получив консультации историков, исправил еще одну «досадную мелочь» – все упоминания имени Миронова заменил обобщающими словами – «красные», «красноармейские части» и т. д.

    Зачем понадобилось переделывать усть-медведцев в вешенцев? Это легко объяснимо. Коренной житель Вешенского станичного юрта мог в подробностях знать перипетии происходивших на его родине событий гражданской войны. И логичнее было Михаилу Александровичу рассказать о кровавой междуусобице на местном материале. Но его, вероятно, было недостаточно. Либо...

    Не будем опять спешить с выводами. Для справки лишь отметим: в станице Глазуновской Усть-Медведицкого округа, на своей родине, проживал в период восстания казаков известный русский писатель Ф. Д. Крюков. И не только проживал. Раскроем мемуары А. Голубинцева:

    «В последнем наступлении (на Михайловку – B. C.) принимал участие добровольцем... донской писатель и секретарь Войскового Круга (! – B. C.) Ф. Д. Крюков, написавший, вдохновленный восстанием усть-медведицких казаков, известное стихотворение «Родимый край». В этом бою Федор Дмитриевич был легко контужен артиллерийским снарядом...»

    Ну а мы закончим, наконец, эту часть исследований возможной отгадкой путаницы со станицей Кумылженской. Вернемся к главе II шестой части романа, отыщем строчки:

    «Уже четверо суток сотня татарских казаков под командой Петра Мелехова шла через хутора и станицы на север Усть-Медведицкого округа. Где-то правее их спешно, не принимая боя, отступал к линии железной дороги Миронов. За все время они (так в ранних вариантах – B. C.) не видели противника...»

    А дальше, опустив две-три страницы про луговую мошку и обжору Аникушку, плоские и неуместные для момента шуточки казаков, продолжим повествование:

    «Почти под самой Кумылжёнской сотню догнал нарочный».

    И дальше – все абсолютно логично.

    Вставки об «аникушкиных бурсаках», «меркуловской бороде» явно инородны. Здесь надо «просеивать» каждую фразу, слово, чтобы реставрировать какие-то кусочки первозданной рукописи.

    Каким образом первичный текст замазывался «новоделом», а живая человеческая мысль переиначивалась в идеологический плакат проиллюстрировал шолоховед В. Гура (сам того, конечно, не желая). В книге «Как создавался «Тихий Дон» он приводит пример, «ответственного отношения» Шолохова к нюансам в романе.

    В XXVIII главе шестой части был очень проникновенный монолог главного героя:

    «Жизнь оказалась усмешливой, мудро простой. Извечно не было в ней такой правды, под крылом которой мог бы согреться всякий: у каждого своя правда, своя борозда. За кусок хлеба, за делянку земли, за право на жизнь всегда боролись люди и будут бороться, пока светит им солнце, пока теплая сочится по жилам кровь и бездумно надо биться с тем, кто хочет отнять право на нее...

    Проба сделана: пустили на войсковую землю полки вонючей Руси, пошли они, как немцы по Польше, как казаки по Пруссии. Кровь и разорение покрыли степь. Испробовали? А теперь – за шашку! Об этом Григорий думал, пока конь нес его по белогривому покрову Дона...»

    Эти думки Григория Мелехова – концентрированное выражение философии казаков-повстанцев – чудом попали (в качестве неопубликованного отрывка романа) в один из номеров «Огонька» за 1930 год. Шолохов понял, что дал маху, и уже в журнальной публикации «четко отделил авторскую позицию от позиции своего героя». (В. Гура):

    «Жизнь оказалась усмешливой, мудро простой. Теперь ему уже казалось, что извечно не было в ней той правды, под крылом которой мог бы посогреться всякий, и до края озлобленный, он думал: у каждого своя правда, своя борозда. За кусок хлеба, за делянку земли, за право на жизнь всегда боролись люди и будут бороться, пока светит им солнце, пока теплая сочится по жилам кровь. Надо биться с тем, кто хочет отнять жизнь, право на нее...

    Об этом, опаляемый слепой ненавистью, думал Григорий...»

    Позднее в монолог Мелехова были сделаны новые вставки: про «накал ненависти» и «бешенство», про мечту «тряхнуть Москвой» (! – B. C.) ... «»

    Вот так душевные терзания молодого казака, вставшего перед выбором, были перелицованы Шолоховым в реакцию эгоистического, психически деградирующего человека с явными наполеоновскими замашками.

    Через какие же словесные дебри предстоит пробраться исследователям романа, чтобы выйти к незамутненным истокам «Тихого Дона»?!

    Чужой человек

    Персонажей в «Тихом Доне» больше сотни. Иные просто мелькают на стезе событий и изломах судеб главных героев. Другие несут определенную сюжетную нагрузку, и по воле автора их житейские дороги обрывают война, революция, гражданские распри. Всё естественно. Как в жизни.

    Однако встречаются в романе герои-загадки, герои-призраки, явление или исчезновение которых похоже на откровенный редакторский произвол. Они – явно чужды материи повествования. Их присутствие не проясняет, а путает авторский замысел, не дополняет, а искажает живые черты жизни. Наиболее рельефно в роли таких «призраков» предстают в «Тихом Доне» образы двух большевиков – слесаря Штокмана и «бывшего казака» Ильи Бунчука.

    Бунчуку и его «одиссее» будет посвящена специальная глава. А пока мы обратимся ко второй части первой книги романа, чтобы поломать голову над загадочной фигурой члена РСДРП(б), ростовского слесаря Иосифа Давыдовича Штокмана...

    «В конце октября, в воскресенье, поехал Федот Бодовсков в станицу <...> купил жене ситцу в цветочных загогулинах и совсем собрался уезжать (упираясь в обод ногой, затягивал супонь) – в этот момент подошел к нему человек, чужой, не станичный...»

    Слесарь и столяр одновременно – «чужой человек» – сходу начинает задавать Федотке Калмыку далеко идущие вопросы: «А казаки, что же, вообще довольны жизнью?», «Служба, наверное, обременяет? А?» Житейски мудрые, спокойные ответы Федота не удовлетворяют собеседника и он сам начинает подстраиваться под донца: «Плохо вот то, что справляют все сами казаки» Попал! Федот, захлебываясь, начинает возмущаться чиновничьими придирками на осмотре лошадей, ругать хуторского атамана, расхваливать порядки в Польше, где служил на действительной. «Чужой человек», он же Иосиф Давыдович Штокман, не сострадал ему. Он «остреньким взглядом» бегал по Федоту и «часто улыбался». Еще бы! На тележном ходу социал-агитатору удалось разжечь классовую ненависть в «закостенелом» казаке!

    Но создатель «чужого человека» на этом не успокаивается. В следующей главе он предоставляет Штокману возможность выступить в роли миротворца и просветителя во время драки на мельнице между казаками и тавричанами (украинцами). Он предотвращает погоню за украинцами и открывает «лекцию»:

    «В старину от помещиков бежали крепостные, селились на Дону, их-то и прозвали казаками».

    За такие речи татарцы обругали Иосифа Давыдовича «сволочью», «поганкой» – но он доволен: положил еще один камешек в фундамент социальной борьбы...

    Советские критики и литературоведы, отмечая «некоторый схематизм» образа Штокмана, не забывали, однако, добавить ложечку меда: сцена на мельнице якобы «раскрывает лучшие черты революционера-большевика». Сцена действительно драматична и колоритна. Только вот беда – Штокман со своей проповедью никак в нее не вписывается...

    «Григорий с женой выехали пахать за три дня до Покрова». В то же утро – «Петро с Дарьей, проводив пахарей, собрались на мельницу». Так в «Тихом Доне», четко датируется время столкновения между казаками и украинцами – 28 сентября по старому стилю. А ведь Штокман впервые появился на горизонте действий только «в конце октября» (!), когда Федот Бодовсков ездил в станицу за ситцами для жены.

    Эту нелепицу заметили А. и С. Макаровы в своей работе «К истокам Тихого Дона»: «Сама по себе очевидная описка вряд ли может привлечь внимание, если бы не два обстоятельства». Макаровы считают, что нестыковка дат связана с «характером работы над романом и говорит о не вполне ясном понимании Шолоховым отдельных внутрисюжетных взаимосвязей». Другими словами, текстологи имеют в виду, что, располагая разрозненными материалами несобственного творчества, Шолохов не до конца смог расположить, «сшить» их в правильной последовательности.

    На мой взгляд, дело не только и не столько в перемещениях фрагментов романа. Налицо явное включение в логичную и стройную канву живописания инородного материала. Хотел или не хотел этого Шолохов, но какие-то мистические силы принудили дать Штокману именно определение «чужого человека». Чужого не только для казаков. Но и для «Тихого Дона». Его было трудно вписать в будни и праздники хутора Татарского. А потому очень скоро слесарь-большевик так же неожиданно исчезнет (арест – но за что?), как и появился.. Чтобы возникнуть (опять кратковременно!) на подходящем фоне уже в шестой (!) части романа...

    Штокман искусственно «внедрен» в тонко и сложно сплетенную ткань «Тихого Дона». Каким-то пятном смотрится на ней в своей «черной шляпе», с «остреньким взглядом узко сведенных глаз» (постоянно повторяющаяся скупая портретная характеристика). В речи его (ростовского «рожака»!) практически отсутствует донской самобытный язык. Она суха и бедна. Шолохов, дабы скрыть эту ущербность и как-то компенсировать ее, вынужден прибегать к авторским ремаркам:

    «Штокман... Точил, как червь древесину, нехитрые понятия и навыки, внушал к существующему строю отвращение и ненависть. Вначале натыкался на холодную сталь недоверия, но не отходил, а прогрызал...»

    В этом словословии, между прочим, снова сработала мистика. Вопреки желанию писавшего, большевик Штокман предстал в образе червя-древоточца – смертного врага живого древа. Рука водила не всегда, как хотелось... Заявляла о себе магия первичного текста...

    Убрав короткие вставки о Штокмане (глава IV, концовка главы V, глава IX) во второй части романа, редактор одним приемом не только разрешил бы проблему нестыковки дат, но и вернул бы естественность развитию сюжета. А то ведь получается, что «ягодка Штокман» (определение редких его соратников) «прогрызает» сознание казаков, а они все никак не собираются восставать – любятся, страдают, пашут землю...

    Явление Штокмана на мельнице, кроме того, наносит ущерб правде жизни и правде романа. Здесь налицо попытка перевести сословный предрассудок («мужик – не казак») в русло национальной нетерпимости и классовой ненависти. Вспомним, как угрозой поджечь мельницу один из тавричан отрезвил казаков.

    «Яков Подкова – зачинщик драки – первый покинул мельничный двор. За ним стекли казаки, поспешно и скоро».

    Не испытывали судьбу и украинцы:

    «побросав мешки, запрягли в брички лошадей и <...> вырвались со двора и загрохотали по улице за хутор».

    Казалось, инцидент исчерпан. Настало время казакам не только «считать раны», но и поразмышлять об ответственности, христианской и гражданской. Ведь несколько минут назад «у дверей весовой лежал с проломанной головой тавричанин <...> как видно отходил свое по голубой веселой земле...»

    Нет, по Шолохову, казакам все мало крови. Заводится безрукий. Алексей Шамиль: «На коней, казаки!» Его тут же поддерживают: «Догнать!..», «Дале гребня не ускачут!..» И весь этот накал возрождающейся злобы создается ради того, чтобы «от машинной скорыми шагами подошел, никем раньше не примеченный, незнакомый в черной шляпе человек» – и проявил себя миротворцем.

    О выпадении из органики романа таких фигур, как Штокман, писала еще в 1974 году Ирина Николаевна Медведева (Томашевская) К сожалению, ее работу над «Стременем «Тихого Дона» (впервые опубликована – Париж, YMCA-PRESS, 1974) оборвала смерть. Характерно, что называя Штокмана в числе «пришедших извне», т. е. иногородних, И. М. Медведева не считала его чужеродным персонажем:

    «Совершенно очевидно из нагнетания черт антинародности... в глазах автора лица, подобные Штокману, не являются созидателями нового, но лишь тупыми фанатиками затверженных идей. Жестокость смысловой сути в самой фамилии: Stock (палка, нем.)».

    Оценки кажутся верными. Но это – глазами высоконравственного, интеллигентного человека. А если для «соавтора» (редактора) «Тихого Дона» эта самая «палка» была символом вовсе не отрицательным? Вспомним – Сталин, Молотов (почище палки!), Троцкий (идущий наперекор – немецк.). Этими партийными кличками-наковальнями они гордились. С ними вошли в историю «Палка» – было совсем неплохо для большевика. Так считал и Шолохов Спустя несколько лет он выскажется по этому поводу на XVIII съезде ВКП(б): «Советские писатели, надо прямо сказать, не принадлежат к сентиментальной породе западноевропейских пацифистов...»

    А еще раньше устами Семена Давыдова («Поднятая целина») так выразит главную задачу политики в деревне: «В союзе с рабочими колхозники будут намахивать всех кулаков и врагов». Палкой? Дубиной? Молотом?

    Нет, то, что принадлежит Шолохову в «Тихом Доне» – у него не отнять. Только как это все вычленить из романа, явно сотворенного человеком тончайшей душевной конституции? Штокман здесь во истину палочка-выручалочка, путеводный клубок. Вот он вкатывается в самые драматические страницы романа. И мы – за ним...

    «Никого не заинтересовало появление на площади пароконной подводы с зябко съежившимся рядом с кучером седоком <...> Седок вылез и оказался человеком пожилым, неторопливым в движениях. Он поправил солдатский ремень на длинной кавалерийской шинели <...> придерживая деревянную коробку маузера, не спеша взошел на крыльцо».

    романа вызывает целый столбец вопросов.

    Во-первых, почему Иван Алексеевич назван председателем ревкома, а не исполкома – куда его на сходке выбирали казаки (см. гл. XVIII)? Ревкомы ведь не избирались, а создавались РВС фронтов на занимаемых красными территориях (энциклопедия «Гражданская война и военная интервенция в СССР», М., 1983). И как раз ревкомы организовывали передачу власти исполнительным комитетам Советов. Шолохов, наверное, таких тонкостей бюрократического строительства мог и не знать. Но где были его многочисленные идеологические редакторы и политические контролеры?

    «Мелочь, досадная ошибка», – слышу заранее. Но подобных «мелочей» в маленькой главке больше, чем достаточно. «В ревкоме были Иван Алексеевич да двое милиционеров», – читаем мы в начале описания знаменательной встречи. А после трехчасового (!) разговора Штокмана и Котлярова читателю сообщается, что «Мишка Кошевой и Иван Алексеевич вели Штокмана на старую квартиру». Откуда – Мишка? «Ружье на стене не висело, но оно «выстрелило»!

    Единственно, что не подлежит сомнению в этой путанно-перепутанной главе – это авторство Михаила Шолохова, Для «разбега» повествования накануне восстания казаков он использует не пронизанный психологизмом живой пейзаж (столь характерный для «Тихого Дона»), а рыхлую, общовую формулу газетной корреспонденции:

    «Вокруг хуторского ревкома сгруппировалось несколько человек: Давыдка вальцовщик. Тимофей, бывший моховский кучер Емельян и рябой чеботарь Филька. На них-то и опирался Иван Алексеевич в повседневной своей работе...» (гл. XXII, 6-я часть).

    Похожая на эту «творческая» завязка мини-сюжета будет потом широко тиражироваться в «Поднятой целине»:

    «Тридцать два человека – гремяченский актив и беднота – дышали одним дыхом» («ПЦ», кн. 1, гл. IV).

    «Часов в семь утра Давыдов, придя в сельсовет, застал уже в сборе четырнадцать человек гремяченской бедноты...» («ПЦ», кн. 1, гл. VI).

    «За два дня до собрания гремяченской партячейки к Нагульнову на квартиру пришли шесть колхозниц...» («ПЦ», кн. 2, гл. ХХП).

    Ревкомовцы. Активисты. Колхозные ударники. И все – творители судеб людских, строители «нашего, нового мира»... Ну, никак не стыкуются их заседания и протоколы с картинами космических, природных сил, животворящих или губительных, которые рисует тут же, рядом, мудрый летописец «Тихого Дона»:

    «Из глубоких затишных омутов сваливается Дон на россыпь. Кучеряво вьется там течение; Дон идет вразвалку, мерным тихим разливом <...> Но там, где узко русло, взятый в неволю Дон B. C.) прогрызает в теклине глубокую прорезь, с придушенным ревом стремительно гонит одетую пеной белогривую волну <...>» (ч. 6, гл. XXIV).

    Вот она образная, живая прелюдия казачьего антибольшевистского восстания весной 1919 года! Что у нее общего с немощным стилем и картинкой следующих за ней строк:

    «В Татарском собрал Иван Алексеевич 4 марта сход. Народу сошлось на редкость много. Может быть, потому, что Штокман предложил ревкому на общем собрании распределить по беднейшим хозяйствам имущество, оставшееся от бежавших с белыми купцов». (Там же!)

    Нет, это не рвущийся из неволи и ощетинившийся тихий Дон! И как карикатурно выглядит последовавшая затем стычка двух большевистских комиссаров из-за кучи чужого белья. Натужная экспрессия, напускные эмоции (вплоть до угрозы маузером). А результат? Никто даже из самых беднейших казаков на чужое не позарился. Вновь из-за пустых напластований мелькнули на мгновенье живая мысль и дивный язык: «Хозяева придут, опосля глазами моргай...»

    За рукописью «Тихого Дона» хозяин не придет. Но порой на страницах давно знакомой книги вдруг оживает чья-то измученная душа. Будто вопиет о справедливости...

    «Дважды в одну воду»

    Психологическая доминанта первой части «Тихого Дона» – пробуждение и вызревание «незаконного» чувства между замужней Аксиньей Астаховой и Григорием Мелеховым. Однако роман не дает определенного ответа: кто из них и когда первым тронул струну новых отношений. Больше того, читатель может растеряться, встретив в семи начальных главах четыре (!) варианта любовной завязки.

    Начнем с того, который остается за чертой повествования; о нем можно только строить догадки. Помните, как пригласив на рыбалку Григория, Пантелей Прокофьевич неожиданно объясняется с сыном:

    «– Ты, Григорий, вот что... – нерешительно начал он, теребя завязки лежавшего под ногами мешка, – примечаю, ты, никак, с Аксиньей Астаховой...

    Григорий густо покраснел <...>

    – Ты гляди, парень, – уже жестко и зло продолжал старик, – я с тобой не так загутарю. Степан нам сосед, и с его бабой не дозволю баловать. Тут дело могет до греха взыграть, а наперед упреждаю: примечу – запорю!» (гл. II, ч. 1-я).

    Начало интригующее. Хочется скорее познакомиться и с зазнобушкой молодого казака, да и с несчастным Степаном, в тайне от которого Григорий «балует» с Аксиньей. Интерес этот подогревается одним обстоятельством. В связи с долгой службой казаков (подготовительный разряд, действительная, регулярные сборы запасников) их жены частенько вступали в короткие, а порой и серьезные любовные отношения с неслужащими в данный момент казаками и даже «кугой зеленой» – юнцами. Получив «свободу», они как бы переживали вторую молодость – прихорашивались, ходили на игрища (вечера молодежи), становились предметом особого внимания мужской части хуторов и станиц. Оказавшихся в этом временном одиночестве женщин как бы зачисляли в особый разряд – в «жалмерки». Слово это не получило объяснения ни у В. Даля, ни у М. Фасмера, но, вероятно, означает: жалеть в меру«жаление» казачек вошло в культуру бытовых отношений на Дону. Выработался даже кодекс поведения, о котором пишет автор «Тихого Дона»:

    «Если б Григорий ходил к жалмерке Аксинье, делая вид, что скрывается от людей, если б жалмерка Аксинья жила с Григорием, блюдя это в относительной тайне и в то же время не чуралась бы других, то в этом не было бы ничего необычного, хлещущего по глазам...» (гл. ХII, ч. 1-я)

    Правила эти будут нарушены «собачьей бесилой, дурнопьяном» любовной страсти. Но мы пока ищем ее искры, начало.

    Само собой разумеется, что «баловство» с казачкой «при живом муже» – статья совершенно иная. Здесь ни общественный, ни семейный приговор не дают снисхождения. Но поскольку объяснения отца с сыном предшествовали отъезду Степана в лагеря, можно было заключить, что Григорий Мелехов вступил как раз на эту опасную и чреватую для обоих любовников стежку. И здесь читатель встречается с новыми загадками романа.

    В первую очередь вызывает недоумение почти нарочитое подстрекательство со стороны Пантелея Прокофьевича к свиданиям Григория с Аксиньей. Только-только он запретил сыну «с нонешнего дня прикрыть все игрища», но не успел Степан покинуть курень, старики словно провоцируют встречи младшего сына с его зазнобой Сначала мать посылает Григория:

    «Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать». (гл. III, ч. 1-я)

    Потом и Пантелей Прокофьевич на вопрос жены – кто пойдет «бродить» на рыбной ловле – не раздумывая, отвечает:

    «Мы с Гришкой, а с другим бреднем Аксинью покличем» (гл. IV, ч. 1-я).

    И накануне отъезда в займище на покос он повторяет почти слово в слово:

    «Мы Аксютку Астахову покличем. Степан надысь просил скосить ему. Надо уважить» (гл. VIII, ч. 1-я).

    Непонятная «политика» старика Мелехова смущает и тем, что каждое такое приглашение заканчивается маленьким или большим любовным приключением Григория и Аксиньи. О них уже говорят на всех проулках, а отец словно ничего не замечает. Открывает ему глаза купец Мохов:

    «А я слышал, будто в снохи берешь... Степана Астахова Аксинью».

    Выходит, Пантелей Прокофьевич о душевных делах сына – ни слухом, ни духом! Но ведь в самом начале романа говорится, что старик не только знал о Гришкином «баловстве», но и готов был «запороть» его за продолжение похождений!

    Некоторую ясность в этот парадокс могла внести публикация шолоховеда Льва Колодного («Вопросы литературы», 1993, № 1). Утверждая, что в одном из частных архивов обнаружены считавшиеся пропавшими черновики первых двух книг «Тихого Дона», он, между прочим, отмечает – первоначально роман начинался словами:

    «Григорий пришел с игрищ после третьих петухов...»

    Это нынешняя III глава. Л. Колодный не дает оценку появлению другого начала. А жаль. Ведь ранняя редакция все ставила на свои места: Степан еще не уехал, и ни о каком «баловстве» Григория с

    логично делал бы внушение младшему сыну.

    Таким образом, глава II должна быть (по ходу развития сюжета) главой VII. Какой расчет вкладывал Шолохов в ее перемещение? Не понравилось начало? Однако, предпослав развороту действий лирико-историческую справку о семействе Мелеховых, он уже решил эту проблему. Получился отличный сказовый зачин:

    «Мелеховский двор – на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону...»

    Тем более, что дальше следовало прекрасное живописание:

    «Редкие в пепельном рассветном небе зыбились звезды. Из-под туч тянул ветер. Над Доном на дыбах ходил туман...»

    Одним словом, здравого смысла в перестановке глав не было; остается одно предположение: Михаил Александрович пытался просто изменить композицию начала романа, сделать ее непохожей?..

    Ни один из тысяч исследователей творчества Шолохова об этой композиционной неувязке не говорит ни слова, Их можно понять: созданное гениальным художником не подлежит сомнению. Однако, и те, кто не считает Шолохова автором «Тихого Дона», не заметили дисгармонии в завязке романа. А она дает о себе знать и дальше. Наиболее характерна в этом отношении III глава первой книги, которой, по Л. Колодному, начинался роман в черновиках. Проследим цепь событий памятного утра, в которое казаки-запасники, в том числе Степан Астахов и Петро Мелехов, должны были уезжать на военные сборы.

    Разбитый сном добрался Григорий до конюшни, вывел коня– B. C.) на проулок. Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно пропал сон <...> Над Доном – туман <...>.

    «Конь позади сторожко переставляет ноги. К воде спуск <...> Григорий долго стоял у воды <...> С конских губ ронялась дробная капель <...> Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма..

    «В кухне на разостланной полсти спит Степан, под мышкой у него голова жены. В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньи ну рубаху, березово-белые<...>.

    Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чембур. Пантелей Прокофьевич похаживал возле Петрова коня, подсыпая в корыто овес <...>

    ..................................................

    – Доисть гнедой – попоите его, батя.

    – Гришка к Дону, сводит. Эй, Григорий, веди коня!

    Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись. Григорий вывел его , чуть тронув левой рукой холку, вскочил на него и с места – машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбился с ноги<...>

    С горы покачиваясь, сходила Аксинья <...> – Чертяка бешеный! Чудок конем не стоптал! <...>

    – Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагеря, и я в хозяйстве сгожусь.

    – Как-то ни черт, нужен ты мне!

    – Зачнется покос – ишо попросишь, – смеялся Григорий <...>

    <...> Конь оторвал от воды губы, со скрипом пожевал стекавшую воду, и глядя на ту сторону Донапо воде передней ногой

    <...> Поднимаясь в гору, Аксинья клонилась вперед <...> Григорий видел бурые круги слинявшей от пота рубахи <...>

    <...> И тут в первый раз заметил Григорий, что губы у нее -жадные, пухловатые <...>

    <...> На крыльце Петро прощался с родными <....>»

    Для наглядности анализа III главу стоило бы процитировать полностью. Но и без этого, по выделенным местам, заметна странная повторяемость ситуаций. Во-первых, две встречи с Аксиньей в одно утро и два варианта (очень близкие по словарю) проявлений сексуального интереса Григория. Во-вторых, две очень схожие картинки поения Петрова коня. Не знаю, как с колокольни специалистов- коневодов, но с точки зрения неписаных правил прозы – «это серьезный недостаток. Тем более, что наряду с похожестью, эти картинки вызывают ряд недоуменных вопросов. В одном случае, например, спуск к Дону называется опасным – и Григорий ведет коня в поводу, в другом – он несется к воде «наметом». Невозможно представить, что автор забыл только что написанное собственной рукой. Можно недоглядеть (не вспомнить!) через полсотни-сотню страниц. Но в одной маленькой главке!..

    Всему этому может быть следующее объяснение: перед нами – два варианта творческой разработки писателем эпизода перед проводами казаков и близкой (возможно, первой в этом роде) встречи Григория с Аксиньей. Они могли быть написаны друг за другом: не понравилась сцена – сделал иначе. Но, без сомнения, в готовой рукописи появился бы только один из них – в зависимости от того, что показалось писателю более интересным и убедительным. Запустить же в книгу обе версии мог только человек, не знающий о творческих поисках автора. Чужаку (притом очень невнимательному и поспешливому) варианты могли показаться единой повествовательной тканью, и глава III романа так и вышла в печать с «двойным дном».

    Повторы в тексте третьей главы 1-й части романа

    3-я глава.

    3-я глава.
    Позднее, перед отъездом Петра

    Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: “А ить завтра Петру в лагеря выходить. , должно, без него будем”...

    Над Доном – туман...

    Петро на крыльце

    – Доисть гнедой – попоите его, батя.

    – Гришка к Дону, сводит. Эй, Григорий, веди коня!

    вывел коня на проулок. Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно пропал сон...

    Высокий поджарый донец с белой вывел его за калитку, чуть тронув левой рукой холку, вскочил на него и с места – машистой рысью.

    Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: “А ить завтра Петру в лагеря выходить. , должно, без него будем”.

    – Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагеря, и я в сгожусь.

    – Как-то ни черт, нужен ты мне!

    – Зачнется покос – ишо попросишь, – смеялся Григорий...

    Конь переставляет ноги. К воде спуск дурной.

    Григорий долго стоял у воды.

    У хотел придержать, но конь сбился с ноги, зачастил, пошел под гору наметом.

    С горы покачиваясь, сходила Аксинья.

    – Чертяка бешеный! Чудок конем не стоптал!

    С конских губ ронялась дробная капель...

    Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма.

    , ударил по воде
    передней ногой

    В кухне на разостланной полсти спит Степан, у него голова жены. В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые, бесстыдно раскинутые ноги

    Григорий видел бурые круги слинявшей под мышками от пота ...

      На крыльце Петро прощался с родными...

    ––––––––––––

    Это предположение более аргументированно объясняет и то, почему глава II (в нынешней редакции) оказалась не на своем месте. Доставшаяся в чужие руки рукопись была, вероятно, разрознена. И «соавтор» не смог до конца систематизировать ее (это будет заметно на всем протяжении романа). К тому же ему явно не хватало знания нюансов казачьего «любовного кодекса» и опыта сексуальных отношений.

    «Тихого Дона» исполнился всего 21 год.

    «Шедевр в дешевой раме»

    Многое из того, что «искрится» в «Тихом Доне», есть отсветы редкой правдивости и красоты образа – казачки Аксиньи Астаховой. Не нам судить о ее сердечном выборе (чем, к сожалению, многие годы занималось советское литературоведение). Важнее другое: как бы ни воспринималась любовь этой замужней женщины к юному Григорию Мелехову, читатель, стеснив дыхание, переживает каждый ее шаг ощущает ее боль, сочувствует ее нескладной судьбе. В этом, наверное, и суть писательского таланта – сотворить на мертвой бумаге саму жизнь, внешне идущую по привычному кругу, но всегда неповторимую.

    Создателю такой «живой материи» напрасно задавать вопросы: для чего и почему он направил своего героя по тому или другому пути. Акт творчества не поддается системному осмыслению. Но вопросы эти задают. И некоторые писатели, как ни странно, умудряются раскладывать все по полочкам. В1947 году В. Васильев записал в Вешенской «Вопросы М. А. Шолохову и ответы на них». Среди прочего интервьюер интересовался побудительными мотивами автора к созданию образа Аксиньи. Шолохов ответил по-уставному четко. Оказывается, чернобровая зазнобушка Григория была призвана олицетворить собой протест «против исторических пережитков в отношении к женщине, против жестоких казачьих нравов».

    Вот так! Не божественный зов природы, не вышедшее из берегов чувство... а – стародавнее социальное зло швыряло на донском просторе любовную лодку Аксиньи...

    Однако, скажет читатель, ведь и пережитки были, и страшные вещи творились на этом «тихом» Дону. «На женщину казак смотрит как на орудие своего благосостояния; девке только позволяет гулять, бабу же заставляет в молодости и до глубокой старости работать для себя и смотрит на женщину с восточным требованием покорности и труда». Это – Лев Николаевич Толстой о гребенеких казаках, от которых их донские сородичи не очень отличались. Значит, все правильно: и бороться с подобной социальной болезнью надо, и образы протестующих женщин создавать. Ан нет, Толстой в «Казаках» сделал все наоборот: Марьяна у него ставит крест на искренней любви к Оленину (человеку без пережитков) из-за невозможности быть счастливой за счет гибели вчерашнего жениха-казака Лукашки (человека с явными пережитками).

    Слова в скобках – не от Толстого, а с нашей колокольни. У Льва Николаевича в повести даже категории этой – «пережиток» – нет. Все – жизнь, обусловленная своеобразием служебных тягот казака, его частой отлучкой из дома, в конце концов – опасностью военных предприятий. Для него дом – солдатская побывка. И лишь со временем, по сокращении срока службы, он начнет привыкать к нему. И в «Тихом Доне», через полстолетия мы видим уже не столько воинов, сколько заботливых хлебопашцев.

    Против чего же «протестует» Аксинья? Ее не устраивает право мужа спросить (пусть и в грубой, жесткой форме) за измену и осквернение освященного церковью брака? Но ведь и она сама не собирается делить «своего Гришку» с Натальей Коршуновой.

    – и причины, и следствия, и вездесущие «пережитки» с «жестокими нравами»:

    «<...> За год до выдачи (замуж – B. C.) осенью пахала она в степи. <...> Ночью отец ее, пятидесятилетний старик, связал ей треногой руки и изнасиловал <...>«.

    «<...> На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок, ногами поднял спящего отца <...> и ударил окованным барком старика в переносицу. Вдвоем с матерью били его часа полтора.

    <...> Перед светом привезли старика домой. <...> Из оторванного уха его стекала на подушку кровь. Ввечеру он помер».

    «<...> В этот же день (на утро после свадьбы B. C.) в амбаре Степан обдуманно и страшно избил молодую жену. Бил в живот, в груди, в спину, бил с таким расчетом, чтобы не видно было людям. С той поры стал он прихватывать на стороне, путался с гулящими жал меркам и...»

    «<...> Большое многоскотинное хозяйство затянуло Аксинью работой. Степан работал с ленцой: начесав чуб, уходил к товарищам покурить, перекинуться в картишки. <....>«

    «<...> Ребенок умер, не дожив до года. <...>»

    История жизни казачки с 16 до 19 лет просто жуткая Одного изнасилования отцом и последовавшего садистского убиения его на глазах Аксиньи сверхдостаточно для искалечения психики девушки-подростка. Но нигде в «Тихом Доне» мы этого не замечаем. Наоборот, женское в Аксинье скорее ассоциируется с созревшим, но еще горьковатым плодом, привлекательным и обещающим усладу. За Аксинью в кровь готов биться Степан, ее облик буквально одурманивает Григория Мелехова, в круг ее чар попадает даже «утонченный» донской дворянин Евгений Листницкий...

    Резкое контрастирование седьмой главы с основной тканью повествования должно было привлечь серьезного исследователя. Но наша критика и литературоведение принимали «домелеховскую» историю жизни Аксиньи как аксиому. Больше того: на нее опирались, объясняя причины измены Аксиньи мужу и возникновение ее пресловутого «протеста».

    «А был ли мальчик?» В прямом смысле – был ли у Аксиньи Астаховой ребенок от Степана? Тот самый, появление на свет и смерть которого имели, следуя главе VII, решающее влияние на судьбу молодой казачки...

    Перелистав роман до XX главы второй части, мы найдем очень любопытный диалог между Григорием и забеременевшей Аксиньей:

    «– Я робела, Гриша... думала, что ты бросишь.

    Барабаня пальцами по спине кровати, Григо рий спросил:

    – Скоро?

    – На спасы, думается...

    – Степанов?

    – Твой.

    – Ой ли?

    – и ничего! Сам подумай!.. Я не хворая баба была... Стал быть, от тебя понесла, а ты...»

    Выходит, Аксинья забеременела впервые. Как же тогда понимать рассказанную ранее историю с ребенком (пол его Шолоховым не указан)? Может быть, Аксинья в отчаянии лжет? Но ведь Григорий – не просто однохуторянин, но и сосед Астаховых: о ребенке, прожившем около года, он уж точно бы знал.

    Что же – писатель забыл созданное им самим прошлое Аксиньи? Зарапортовался? Вернемся к главе VII, чтобы вспомнить другие памятные вехи в супружеской жизни Аксиньи.

    «Аксинья привязалась к мужу после рождения ребенка, но не было у нее к нему чувства, была горькая бабья жалость да привычка. <...>»

    Как будто верно: на большее она и не могла рассчитывать в совместной жизни с человеком, путавшимся с гулящими жалмерками и почти не ночевавшим дома (все – по «летописи» главы VII). И все же проверим, насколько соответствовало это категоричное авторское заключение обрисовке отношении Астаховых в разных ситуациях романа.

    Помните, как перед проводами, казаков в лагеря состоялась знаменательная встреча Аксиньи и Григория на берегу Дона? Часть их разговора приводилась в предыдущей публикации. Теперь дополним его:

    «– Небось, будешь скучать по мужу? А?

    Аксинья на ходу повернула голову, улыбнулась.

    – А то как же. Ты вот женись, – переводя дух, она говорила прерывисто, – женись, а после узнаешь скучают, ан нет по дружечке. <...>» (глава III, ч. 1-я).

    Может быть, она попросту заигрывала с Григорием и не считала нужным делиться сокровенной болью? Читаем дальше:

    «Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная в зеленую шерстяную юбку Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, что-то говорил ей. Он не спеша, по-хозяйски поцеловал жену и долго не снимал руки с ее плеча. <...> Аксинья чему-то смеялась и отрицательно качала головой. <...> <...>»

    «А вдруг все это – театр, женская хитрость? – слышу я вопрос оппонента. – Не могло у Аксиньи со Степаном быть лада да склада!»

    После тяжелой размолвки, вызванной изменой жены, Степан все-таки идет на примирение.

    Присели, прислонясь к вороху обмолоченной пыльной пшеницы: Степан завел служивскую. Аксинья грудным полным голосом дишканила. Складно играли, как в первые годы замужней жизни. Тогда, бывало, едут с поля, прикрытые малиновой полою вечерней зари, и Степан, покачиваясь на возу, тянет старинную песню, тягуче тоскливую. <...> Аксинья, , вторит. <...>» (гл. III, ч. 2-я).

    Никак не вяжется с этой лирической пасторалью авторское утверждение (все в той же главе VII) о том, что Степан с первого после свадьбы дня возненавидел жену – «Года полтора не прощал ей обиды – В. С.) пока не родился ребенок».

    Противоречия следуют за противоречиями. «Заколдованная» глава словно нашпигована ими. К примеру, обрисовка характера Степана, только что заполучившего в дом молодую и ладненькую хозяйку: «...»

    С этим образом лодыря явно контрастируют факты романа (Степан чаще берет всю самую тяжелую работу на себя), да и детали его портрета:

    «Сожженная загаром и работой рука угольно чернела на белой Аксиньиной кофточке» (гл. III, ч. 1-я);

    «Засыпал он поздно. Во сне сжимался, двигал черными, пухлыми в суставах пальцами» (гл. XVI, ч. 1-я);

    «Он дышал полуоткрытым ртом, черная рука его, позабытая на жениной груди, шевелила растрескавшимися от работы железными пальцами» (гл. XX, ч. 1-я).

    – говорит о типичном казаке-труженике.

    «Ты крепко попомни это. Обидел ты меня!.. Выхолостил мою жизню, как боровка..: Видишь вот – Степан протянул руки черными ладонями вверх, – пашу, а сам не знаю на что. Аль мне одному много надо?..»

    Теперь о самом страшном. Нигде в романе Аксинье не «отрыгивается» изнасилование отцом. Она буквально заряжена на любовные утехи, без них она – не она. Вот последняя ночь перед отъездом Григория на действительную службу:

    «Легли спать поздно. Прижимаясь к Григорию, Аксинья мочила ему рубаху рассолом слез и молоком, стекавшим из невысосанных грудей.

    – Помру с тоски... Как я одна буду.

    – Небось, – таким же шепотом отозвался Григорий.

    – Ночи длинные... дите не спит... иссохну об тебе. Вздумай, Гриша, – четыре года! <...>»

    Вообще изложение скороговоркой, двумя-тремя абзацами, истории с изнасилованием (тут материала на целую трагическую повесть!) грешит явными натяжками и несуразицами.

    «<...> За год до выдачи (замуж B. C.) осенью пахала она в степи, верст за восемь от хутора. <...>»

    При всей тяжести забот женщины-казачки невозможно представить, что 16-летнюю девушку, единственную дочь, отправляют исполнять сугубо мужскую работу в то время, как ее брат – «» – отлеживается в теплом курене. Такого лежебоку не потерпел бы ни один отец, а старшинство в казачьих семьях было законом.

    Для чего же понадобилась Шолохову вписывать в логически сложившийся сюжет первой части столь неудачную VII главу? Есть основание предполагать, что не знающий тонкостей казачьего быта, начинающий литератор пытался «более рельефно» обозначить причину измены Аксиньи мужу. Между тем разрешение этой задачи лежало не в банальной, приправленной страстями плоскости «загубленной жизни» Аксиньи. Еще Толстой заметил:

    «Женщины большею частию и сильнее, и умнее, и развитие, и красивее казаков... В отношениях к мужчинам женщины, и особенно девки, пользуются совершенною свободой...»

    То есть не случай из ряда вон выходящий здесь причиной, а сама природа донской женщины, явно контрастирующая с патриархальным бытом. В Аксинье эта природная сила била через край. Соответственно и жизнь била ее сильнее, чем других.

    Толстой, писавший «Казаков» (где-то 200 страниц) более десяти лет, так и не смог завершить повесть: даже самый проницательный взгляд на казачью жизнь со стороны на многое не давал ответа. Автору «Тихого Дона», несомненному казаку по крови и духу, это оказалось под силу.

    Вторжение Ильи Бунчука

    Бесспорным, как для оппонентов, так и для защитников Шолохова, является факт написания им в 1925 году незаконченного произведения под названием «Донщина». Известно также, что эти 100–120 страниц «первой попытки» вошли затем во 2-ю книгу «Тихого Дона» в слегка отредактированном и «увязанном» с основным полотном романа варианте.

    О трансформации «Донщины» в «Тихий Дон» всегда говорят скупо. В литературоведении существует устоявшееся мнение, почему Шолохов прекратил работу над повестью-хроникой и решил перейти к написанию романа-эпопеи. Но нет каких-либо исследований (во всяком случае известных мне) о самом процессе работы писателя над «вживлением» фрагментов «Донщины» в концепцию задуманного романа. А это ведь был нелегкий труд!

    Могут возразить – ничего Шолохов не вживлял, а пошел в глубину, в ретроспективу: показал довоенное казачество, его быт, нравы, социальные проблемы. Все это, мол, естественно слилось с «Донщиной», и следовательно, никаких проблем с имплантацией!

    «Донщине» и «Тихом Доне» высказал хорошо знавший писателя В. Гура:

    «Донщина» – книга о начале гражданской войны и об участии в ней казачества. Но прежде нужно раскрыть мир его жизни со всеми его противоречиями, конфликтами. Отодвигая повествование ко времени, предшествующему империалистической войне, Шолохов руководствовался прежде всего стремлением показать рост революционных настроений в среде его героев, размах народной борьбы за новую жизнь во всей ее сложности».

    Таков был план. Но как странно он претворялся в жизнь!..

    Итак, «Шолохов руководствовался... стремлением показать рост революционных настроений в среде его героев». Наверное, это было действительно необходимо для оправдания действий и поступков такого персонажа «Донщины», как Илья Бунчук.

    «», ставший «на точку зрения пролетариата», видится нормальному читателю эдаким самородком-вурдалаком: одни детали портрета многого стоят – «ничего особенного, бросающегося в глаза в нем не было... лишь твердо загнутые челюсти да глаза, ломающие встречный взгляд», «волосы на тыльной стороне ладоней лежали густо, как лошадиная шерсть».

    Сначала этот «кременной породы» большевик дезертирует с фронта, подставив под угрозу трибунала рядовых пулеметчиков. Потом он неожиданно вновь появляется в казачьем полку, двинувшемся к Петрограду на призыв Корнилова. Люди, которых он полгода назад предал, почему-то не мстят ему, а слушают, как мессию. Больше того, он уже сам распоряжается чужими судьбами и жизнями – за верность присяге и приказу Верховного главнокомандующего расстреливает в упор есаула Калмыкова. При этом комментирует расправу казаку Дугину:

    «Таких, как Калмыков, надо уничтожать, давить, как гадюк. И тех, кто слюнявится жалостью к таким, стрелять надо... понял?» (гл. XVIII, часть 4-я).

    Жизнь человека с иными взглядами на истину и справедливость не стоит для Бунчука и понюшки табаку. Все его «подвиги», вся его «» заключается в одобрении жестокости, в личном палачестве.

    – Вот это мудро! Убивать их надо, истреблять без пощады! (гл. VII, ч. 5-я).

    «В эту же ночь Бунчук с командой красногвардейцев в шестнадцать человек расстрелял в полночь за городом, на третьей версте, пятерых, приговоренных к расстрелу. Из них было двое казаков Гниловской станицы – В. С.), остальные – жители Ростова (! – B. C.).

    Почти ежедневно в полночь вывозили за город на грузовом автомобиле приговоренных, наспех рыли им ямы, причем в работе участвовали и смертники, и часть красногвардейцев...»

    После такой «революционной деятельности» Бунчук еще и объясняет любимой девушке:

    «– Я не уйду с этой работы! Тут я вижу, ощутимо чувствую, что приношу пользу!.. Удобряю землю, чтоб тучней была... Сколько я расстрелял этих гадов... клещей... С десяток вот этими руками убил...» (гл. XX, ч. 5-я).

    Не социальной непримиримостью, а человеконенавистничеством, заурядным фашизмом несет от каждой такой фразы главного героя «Донщины» (а затем и «впечатляющего образа» большевика в «Тихом Доне»). Увлекшись «страстным порывом» Бунчука, Шолохов уже не замечает, что пишет портрет не «железного бойца», а полузверя:

    «Бунчук вытянул вперед сжатые, черноволосые (сначала были коричневые! B. C.), как у коршуна когтистые руки...»

    Шолоховскому Бунчуку уже побоку и классовая принадлежность. Попробовав крови, он никак не может насытиться ею: как волк, рвет клыками направо и налево. И вымотавшись от таких «трудов», сентиментально признается любимой:

    «А вот вчера пришлось в числе девяти расстреливать трех казаков... Тружеников... Одного начал развязывать... Тронул его руку, а она, как подошва... черствая... Проросла сплошными мозолями...» (там же).

    Какой тут «размах народной борьбы во всей ее сложности» (по В. Гуре)! Впору призвать на помощь талант и перо Достоевского, чтобы объяснить читателю: как же дошел донской казак Илья Дмитриевич Бунчук до жизни такой, какая телега судьбы проехалась по нему и раздавила все человеческое!

    «Тихого Дона» поселены совсем другие герои. У Григория, Аксиньи, Пантелея Прокофьевича, Петра есть родина, есть кормящая их земля, есть любовь и страдание, есть беды и удачи. Нет единственного – безграничной и аморальной бунчуковской ненависти... Даже Михаил Кошевой, зараженный большевистской агитацией, предстает перед читателем как понятное и объяснимое явление неуравновешенного и несправедливого мира. Но он не коршун. Не волк. Его явно создавала и писала иная рука, чем та, которая смаковала и оправдывала (!) расстрельные дела Бунчука...

    Как ни «вживал» Шолохов в проникнутое глубоким гуманизмом повествование своего борца-вурдалака, он не смог добиться даже мимолетных соприкосновений дьявольского создания с естественно-человеческими персонажами из хутора Татарского. Лишь в одном-единственном эпизоде главы XII пятой части ему удается свести в бою на стороне красных Григория Мелехова с Бунчуком. Столь же скоротечна и связь большевика-вурдалака с казачьим революционером Федором Подтелковым. Тот хоть и шел в мир со своей правдой «на два фронта», но явно рожден от живительных соков земли, а не от могильной сырости.

    Большего в соединении «Донщины» с «Тихим Доном» Шолохову сделать не удалось. Слишком велико было сопротивление материала. Читатель имеет сегодня возможность сравнить бесспорную шолоховскую вещь с остальной блистающей красками и жизнью тканью «Тихого Дона». Но, кроме того, он заполучает в руки концептуальный и стилевой образчик стопроцентного шолоховского письма. С его помощью и в других частях романа (не связанных с «Донщиной») гораздо проще отделить напластования и внедрения бунчуковщины от фресок подлинного текста.

    Из почты редактора («Орловский вестник». № 20(269). 15 мая 1997)

    Признаю безусловно право всякого исследователя переосмысливать текст «Тихого Дона» и работы предшественников. Но протестую против тенденциозности – будь то антибелогвардейская (у одних критиков М. Шолохова) или антикоммунистическая (у других критиков М. Шолохова). А как не увидеть такую тенденциозность в следующем (и подобных) высказывании В. И. Самарина: «Единственно, что не подлежит сомнению... – это авторство Михаила Шолохова», который “использует... рыхлую, общовую формулу газетной корреспонденции”; “Нет, то, что принадлежит Шолохову в “Тихом Доне” – у него не отнять. Только как это все вычленить из романа, явно сотворенного человеком тончайшей душевной конституции?» По В. И. Самарину, сам М. Шолохов явно не той «душевной конституции», а вот Ф. Д. Крюков, павший на «белой» стороне, – той!

    но меня удивляет, почему В. И. Самарин не сопоставляет художественные краски «Тихого Дона» с «Донскими рассказами» М. Шолохова, авторство которых никто не оспаривает? А между тем А. М. Горький отметил эти рассказы как бесспорный аргумент в пользу авторства М. Шолохова и относительно романа «Тихий Дон»...

    Поражает меня и еще одно важное обстоятельство. Почему уважаемый В. И. Самарин обходит известие, промелькнувшее как-то в «Комсомолке» за 5 июля 1991 г.: «Сенсация: “Тихий Дон” написал Шолохов». В тексте, в частности, сказано: «Продолжавшийся более полувека спор об авторстве эпопеи «Тихий Дон» можно считать законченным. ... Лев Колодный провел исследование, выявил все московские адреса и связи Шолохова, жившего и учившегося в столице в начале 20-х годов. Как заявил журналист, ему “удалось решить проблему века” – обнаружить в частном архиве рукопись первых двух книг знаменитого романа».

    В работе крупнейшего гуманиста-мыслителя XX века Эриха Фромма «Душа человека» есть целый раздел, обозначенный заголовком – «Любовь к мертвому. Любовь к живому». Философ рассматривает в психологическом ключе «тенденции, направленные против жизни». Самая серьезная и опасная из них, «составляющая сущность подлинного зла» – некрофилия. То есть «любовь к мертвому».

    «Человек с некрофильным ориентированием, – сообщает

    Э. Фромм, – чувствует влечение ко всему неживому, ко всему мертвому: к трупу, гниению, нечистотам и грязи... Явным примером чисто некрофильного типа личности является Гитлер. Он был очарован разрушением и находил удовольствие в запахе мертвого». И еще: «Для некрофила характерна установка на силу».

    – значит, есть и какая-то подспудная тенденция, острое тяготение писавшего «ко всему мертвому».

    Читая публикации В. И. Самарина в «Орловском вестнике» (1996 г.) о книге М. Шолохова, я все ждал, когда же он упомянет об этом сообщении «Комсомолки», но так и не дождался. Что касается любопытных «нестыковок», обнаруженных

    В. И. Самариным в романе М. Шолохова (и в “Поднятой целине”), то они могут иметь не только то объяснение, какое дает им В. И. Самарин. Например, то, что М. Шолохову пришлось испытать тогда давление сверху.

    Леонид СИТНИК, преподаватель, г. Орел.

    От автора публикации:

    «Тихого Дона», я высказался бы в том же ключе. Больше того – и аргументы в пользу Михаила Александровича приводил бы те же.

    Действительно, «Донские рассказы» (в особенности такие, как «Родинка», «Коловерть», «Чужая кровь») по стилю, манере, языку настолько близки к «Тихому Дону», что принадлежность их одному и тому же автору не вызывает сомнений. Но это как раз не облегчает, а усложняет работу исследователя: наряду с «Тихим Доном» приходится распространять загадку авторства и на ранние шолоховские новеллы.

    О якобы найденных Л. Колодным черновиках первых двух книг романа сообщалось в предыдущей публикации («Дважды в одну воду», «Орловский вестник», № 17, 1997). Но и они, если существуют в природе, создают больше вопросов, чем ответов.

    Я признателен Л. Ситнику за рекомендацию не спешить с выводами об авторстве по ходу исследования. Но и моим критикам надо, наверное, выслушать меня до конца.

    «Орловский вестник». № 20(269). 15 мая 1997. Владимир Самарин

    «Тихого Дона».

    «На небольшой прогалине наткнулись на длинную стежку трупов. Они лежали внакат, плечом к плечу, в различных позах, зачастую непристойных и страшных... От них уже тек тяжкий, сладковатый запах мертвечины... В это время казаки, изломав ряды, надвинулись ближе к трупам, снимая фуражки, рассматривая убитых с тем чувством трепетного страха и звериного любопытства, которое испытывает всякий (! – B. C.) живой к тайне мертвого... казаки особенно долго смотрели на красивую и после смерти фигуру одного поручика... Сосед его справа лежал вниз лицом... на нем не было фуражки, не было верхушки черепа... в порожней черепной коробке... светлая розовая вода – дождь налил. За ним в распахнутой тужурке и изорванной гимнастерке лежал плотный, невысокий, без лица; на обнаженной груди косо лежала нижняя челюсть, ... в середине между челюстью и верхушкой лба – обрывки костей, черно-красная жидкая кашица. Дальше – небрежно собранные в кучу куски конечностей, шмотья шинели, истрощенная мятая нога на месте головы...»

    И так дальше, еще и еще... Для чего столь подробное описание кровавого винегрета? Да еще не к месту: потом выясняется, что три батальона 256-го полка были отравлены немецкими газами. Это ужасно. Но при чем газы – и оторванные челюсти, ноги, «»? Тем более, что после этой жуткой картины даже никого не стошнило. Перекинувшись несколькими сочувственными фразами, «казаки отдыхали возле землянок...»

    Любование смертью, смакование ее физиологии мы встречаем и в сцене казни Подтелкова:

    «Все большое грузное тело Подтелкова, вихнувшись, рванулось вниз, и ноги достали земли. Петля, захлестнувшая горло, душила, заставляла тянуться вверх. Он приподнялся на цыпочки – упираясь в сырую притолоченную землю большими пальцами босых ног... хлебнул воздух и, обведя вылезшими из бровей глазами притихшую толпу, негромко сказал: – Ишо не научились вешать. Кабы мне пришлось, уж ты бы, Спиридонов, не достал землю... Изо рта его обильно пошла слюна...»

    Еще страшнее и подробнее – о повешении Кривошлыкова. Будто писатель задался целью превзойти самого себя в показе предсмертных человеческих конвульсий...

    Правдой жизни, необходимой жестокостью борьбы назовут в многочисленных монографиях ученые мужи бесчисленное количество сцен казней, убийств, насилия. Непосвященному в тайны человеческой психологии такое толкование покажется вполне логичным. Но вернемся к Э. Фромму, скрупулезному исследователю человеческой души. Вот какой вывод делает он о людях, подобных Бунчуку:

    «Для некрофилов справедливость означает правильный раздел, и они готовы убивать или умереть за то, что они называют “справедливостью”...»

    «Если некрофил отважится дать себе отчет в собственных чувствах, то лозунг своей жизни он выразит в словах: “Да здравствует смерть!”»

    «синдромом распада», Э. Фромм делает очень важное заключение:

    «Среди них только тяжело ущербные открыто провозглашают свои истинные цели или даже полностью осознают их... Но как только нормальная форма цивилизованной жизни разрушается, что случается во время больших международных войн или во время гражданской войны, у подобных людей нет больше необходимости угнетать свои самые глубокие желания... Поэтому столь важно, чтобы они были распознаны... Было бы достаточно, если бы нормальные люди среди нас поняли бы их изуродованное состояние и злокачественность их устремлений, скрытых за благочестивыми проповедями...»

    Мы, в принципе, перешли сами не замечая того, во второй слой исследований загадок «Тихого Дона». Но что поделаешь: слишком явным оказалось вторжение в гармонию романа некрофильной фигуры Ильи Бунчука. Слишком много он принес чужого не только в один из полков 1-й Донской казачьей дивизии, но и в мир героев «Тихого Дона». Не зная в лицо ни Григория, ни Аксиньи, ни старика Мелехова, он оставил-таки на их образах печать своих когтистых, мохнатых лап. Но об этом разговор пойдет дальше.

    –––––––——–––––

    Слой второй

    «Сраженные блеском калош»

    В продолжение исследований загадок романа зададимся вопросом: не на голой же кочке он вырос. Чтобы вымахать ему ввысь и вширь, кропотливо обязан был потрудиться его создатель. Не один раз засеять цветистой россыпью слов безмолвно-чистые поля бумаги. Иные замыслы, возможно, гибли на корню. Но должны, обязаны были появиться и такие всходы, что обещали стократ воздать за труды, за широту души, за талант!

    Что же писал на ближних подступах к «Тихому Дону» Михаил Шолохов? Заметны ли в его опытах малого жанра будущие живые краски «Тихого Дона»? Неординарные характеры? Тонкая вязь психологических коллизий?

    1926–1927 годами датируются одиннадцать рассказов писателя. Много, если учесть, что на тот же период выпадала неподъемная работа над первыми двумя книгами эпопеи. Впрочем, такое совмещение могло быть и плодотворным. При условии, что рассказы походили бы на этюды к большому художественному полотну, выступали в роли творческих заготовок.

    – «Чужая кровь» – можно рассматривать, как разработку возможного сюжетного хода романа. И еще рассказ «Жеребенок» напомнит нам трогательный эпизод из «Тихого Дона» про затесавшегося в казачий строй шаловливого стригунка. Все остальное далеко от мотивов эпопеи, больше того – зачастую чуждо ее духу, языковым и образным формам. Здесь необходимо повториться: не все и в самом тексте романа органично принадлежит его первородной сути. И у рассказов Шолохова, созданных в период работы с «Тихим Доном», много общего как раз с этими неорганичными» страницами...

    Характерно, что ни одна из новелл 1926–27 гг. не имеет какого-либо приближения к судьбам главных героев – Григория, Аксиньи, Петра, Натальи, Пантелея Прокофьевича. И наоборот, прообразы второстепенных и в общем-то схематично очерченных в «Тихом Доне» персонажей угадываются в большинстве героев Шолоховских рассказов «романного периода».

    Рассказ «Один язык» повествует, например, о том, как в период инициированных большевиками братаний на фронте Гаврила Майданников пытается объясниться с австрийским солдатом.

    «Я его усадил на патронный ящик и говорю: «Пан, какие мы с тобой неприятели, мы родня! Гляди, с рук-то у нас музли ишо не сошли». Он слов-то не разберет, а душой, вижу, понимает, ить я ему на ладони мозоль скребу!<...>»

    «Отпечаток» этой заготовки мы легко находим в четвертой части «Тихого Дона». Валет сталкивается в окопе с оставшимся в живых немцем. Тот очумел от неожиданной встречи. Но интернационально настроенный русский солдат действует, как и Гаврила Майданников:

    «Валет, не колеблясь, сунул ему свою черствую, изрубцованную двадцатилетним трудом руку... поднял ладонь; на нее, маленькую и желтую, испятненную коричневыми бугорками давнишних мозолей, упали сиреневые лепестки ущербленного месяца<...>»

    Растроганный встречей со своим братом-рабочим, Гаврила предлагает австрийцу:

    «Давайте войну, братцы, кончать... А штыки надо по сурепку тем вогнать, кто нас стравил <...>».

    В струю отвечает немец из «Тихого Дона»:

    «В будущих классовых, битвах мы будем в одних окопах. Не правда ли, товарищ ?<...>»

    Перекликаются не только ситуации. Начало четвертой части романа по своей стилистике во многом совпадает с характерными приемами изложения рассказа «Один язык».

    В «Тихом Доне»:

    «Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Октябрь. Ночь. Дождь и ветер. Полесье. Окопы над болотом, поросшем ольхой. Впереди проволочные заграждения. В окопах холодная слякоть <...>» (гл. I, ч. 4-я).

    «Один язык»:

    «... День живем. Головы не высунуть. Дождь. Мокро. В окопах – по щиколотку грязи <...>»

    Лаконизм описания картин природы и обстановки, в которой действуют герои, доведен до предела. Частое употребление назывных и других односоставных предложений превращает пейзаж в схему, в лучшем случае – в своего рода «натюрморт». Таких творений, монотонно повторяющих друг друга, особенно много во второй книге романа:

    «Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Май. <...> Цикадами звенят пулеметы <...> 12-й казачий полк принимает бой <...>» (гл. IV, ч. 5-я)

    «Тепло. С Азова и гирла Дона стучалась весна...» (гл. XX, ч. 4-я)

    «На западе густели тучи. Темнело...» (гл. XXVIII, ч. 5-я)

    «Вернулись. Собрались всем отрядом в трех смежных дворах...»

    Короткие, обрывистые предложения Шолохов использует даже тогда, когда это не продиктовано задачей акцентирования:

    «В вагоне сине от табачного дыма <...> Вверху – храп и сон, внизу – курят и вполголоса разговаривают <...> («Мягкотелый»).

    Скупость красок на страницах «Тихого Дона», написанных в «шолоховском ключе», странным образом соседствует с какой-то статистической обстоятельностью. Порой количество числительных в одном абзаце превышает всякую меру. В той же главе III пятой части романа читаем:

    «...Сотни тысяч разнокалиберных снарядов в течение девяти дней месили пространство, занятое двумя первый же день <...> немцы покинули первую линию окопов, оставив одних вторую линию, перейдя на третью <...>»

    «день» и «линия», дважды – «окоп» и «первый». В продолжение главы III читатель встретит неимоверное количество цифр, обозначающих номера полков, батальонов и проч. Насколько это характерно для Шолохова, наглядно убеждает примечательная глава XXI 1-й книги «Поднятой целины», написанная совсем не по военным сводкам:

    «По плану площадь весенней пахоты в Гремячем Логу должна была составить в этом году 472 гектара, из них 110 – целины. Под зябь осенью было вспахано <...> – 643 гектара, озимого жита посеяно 210 гектаров. Общую посевную площадь предполагалось разбить <...> следующим порядком: пшеницы – 667 гектаров, жита – 210, ячменя – 708, овса – 50, проса – 65, кукурузы – 167, подсолнуха – 45, конопли – 13. Итого – 7325 гектаров плюс 91 гектар, отведенной под бахчи песчаной земли...»

    Дальше речь идет о пудах и «килах», нормах пахоты – на тягло, одиннадцатирядную и семнадцатирядную сеялку, по крепкой и мягкой земле... Потом следует счет парам быков и лошадей.

    Не страницы романа, а доподлинная амбарная книга! Даже первое знакомство читателя с Семеном Давыдовым начинается не с портрета героя, а с пассажа числовых выкладок:

    «– Так ты задержался в Ростове по болезни? Ну что ж... Остальные восемь двадцатипятитысячников приехали три дня назад <...> Сейчас у нас особенно сложная обстановка. Процент коллективизации по району – четырнадцать и восемь десятых <...>. Колхозы послали заявки на сорок трех рабочих, а прислали вас только девять <...>» «Поднятая целина», гл. II, кн. 1-я).

    И в коротеньком рассказе «Мягкотелый» (300 строк), повествующем о слабой бдительности комсомольца в отношении своего родственника – классовому врага (где ни о какой бухгалтерии и речи нет) Шолохов использует числительные 30 раз!

    Это авторское пристрастие помогает выделить в «Тихом Доне» многие чисто шолоховские страницы. А заодно проверить и наши прежние предположения.

    Возьмем главу VII из первой части, столь явно противоречащую сюжетной и образной сторонам романа (история жизни Аксиньи до встречи с Григорием) Здесь в 88 строках – 9 числительных. А явление в романе Ильи Бунчука тянет за собой настоящий статотчет:

    «В течение дней с утра до вечера Бунчук занимался с рабочими, присланными в его распоряжение комитетом партии. Их было шестнадцать <...> Двое грузчиков <...> металлистов <...> двое рабочих депо, и семнадцатую путевку принесла женщина <...>

    Или:

    Дрались на улицах и перекрестках. Два раза красногвардейцы оставляли Ростовский вокзал и оба раза выбивали оттуда противника. За шесть дней не было пленных ни с той, ни с другой стороны <...>».

    Перечитав приведенные выдержки из рассказов Шолохова, «Поднятой целины» и «неорганичных страниц» «Тихого Дона», ничего близкого к живому, пахучему донскому языку мы не отыщем. Сплошь газетный стиль. Бедность словаря вопиющая.

    Еще рельефнее противоречия в области психологических коллизий. То, что возвышает эпопею, неожиданно, на соседней странице, вдруг превращается в шарж, в карикатуру.

    Глава XVI пятой части романа планировалась Шолоховым как апофеоз отношений Анны и Бунчука. Чувство женщины прошло серьезную проверку во время болезни Ильи. И казалось, теперь вокруг них и в них должна возникнуть особая аура, непередаваемые словами взаимоотношение и взаимочувствование. Увы, нарисовались только наивно-детские обиды изголодавшегося Бунчука да раздражение измученной обязанностями сиделки Анны:

    «– Ты не имеешь права так издеваться надо мной <...>. Ты бессердечная и отвратительная женщина!.. Право, я начинаю тебя ненавидеть.

    – Это лучшая расплата за то, что я перенесла, будучи твоей нянькой – не выдерживала и Анна.

    – Я тебя не просил оставаться возле меня! Бесчестно попрекать меня этим. Ты пользуешься своим преимуществом... Ну, да ладно. Не давай мне ничего! Пусть я издохну <...>».

    Из-за чего такие страсти? Что привело любовников к накалу взаимообвинений и ненависти?

    Анна не подала Бунчуку соленой капусты! Доктор запретил...

    И это всерьез, без намека на юмор. Большая любовь, разбившаяся о кочан капусты...

    «Калоши» (1925 г.). Читателю так и сообщалось:

    «Причина, привлекшая к преждевременному разрыву любовных отношений с Маринкой, вытекала прямо из калош».

    Если Бунчук вскипает ненавистью к Анне из-за неудовлетворенного аппетита – героиня маленького рассказа отворачивается от своего любимого, сраженная блеском калош одного из станичных парней. Какой-то подростковый инфантилизм, непонимание тайны любви проявляются и в истории Бунчука, и в отношениях Семена с Мариной, и в «треугольнике» рассказа «Двухмужняя». До тончайших движений души Аксиньи и Натальи недозрел не только талант, но, в первую руку, не вызрела по молодости, природа самого автора. Сколько надо было пройти по жизни и в ней понять, чтобы неутолимой тоской и испепеляющим чувством зазвучали внешне грубые, укоряющие слова:

    «– На что ты, проклятый, привязался ко, мне ? Что я буду делать!.. Гри-и-ишка!.. Душу ты мою вынаешь. Сгубилась я... <...>» (ТД, гл. XII, ч. 1-я).

    «Донщины», «Двухмужней» и «Калош». Здесь нужна была особая стать сердца.

    «Явление Харлампия Ермакова»

    Самым весомым доказательством принадлежности «Тихого Дона» перу Шолохова называют личное знакомство писателя с бывшим казачьим хорунжим, Георгиевским кавалером Харлампием Ермаковым. Да и сам Шолохов не раз повторял, что именно Х. Ермаков является прототипом Григория Мелехова, особенно его «служивский период». В разных литературоведческих изданиях и в периодике неоднократно публиковалось письмо Шолохова ветерану Верхне-Донского казачьего мятежа. Процитируем его по еженедельнику «Мир новостей» (февраль 1997 г.):

    «Г. Миллерово. Ст. Вешенская, х. Базки,

    Уважаемый тов. Ермаков!

    Мне необходимо получить от Вас некоторые дополнительные сведения относительно эпохи 1919 года.

    Надеюсь, что Вы не откажете мне в любезности сообщить эти сведения с приездом моим из Москвы. Полагаю быть у Вас в мае-июне с. г. Сведения эти касаются мелочей восстания В. Донского (Верхне-Донского – B. C– Каргинская, в какое время удобнее будет приехать к Вам? Не намечается ли в этих м-цах у Вас длительной отлучки?

    С прив. М. Шолохов».

    Письмо из Москвы было датировано 6 апреля 1926 года. А через восемь месяцев Х. Ермакова арестовали (вторично) по вновь открывшимся обстоятельствам его участия в контрреволюционном мятеже. Приговором коллегии ОГПУ он был приговорен к расстрелу.

    До этой трагической развязки, пишет автор публикации в «Мире новостей» Б. Сопельняк:

    «... Шолохов регулярно навещал Харлампия Ермакова. Они много курили, много говорили, бывало, что и спорили». Больше того: Шолохов «так сильно его (Х. Ермакова – B. C.) полюбил, что чуть ли не буквально списал с него своего главного героя». Б. Сопельняк предполагает, что писатель пытался заступиться за арестованного: «вероятно, он писал письма, звонил, требовал разобраться».

    Но ведь с той же степенью доверия могут быть восприняты и совсем иные догадки: откровения казака-самостийца перед Шолоховым могли послужить материалом «для открытия новых обстоятельств» контрреволюционной деятельности Харлампия Ермакова.

    Но догадки и домысел – в сторону. Перейдем к фактам романа.

    В книге И. Н. Медведевой «Стремя «Тихого Дона» приведены списки глав эпопеи, которые по стилю принадлежат как бы двум разным авторам. Художественный почерк первого един почти для всей первой книги романа (мелкие «соавторские» включения здесь особенно бросаются в глаза). Той же руке принадлежит и авторство многих глав второй книги (без вставки повествования о Бунчуке). Последний стилевой след, считает Медведева, был оставлен первым автором в главе XXIV третьей книги романа. Все последующее принадлежит перу другого литератора.

    для исследователя. Особый интерес представляет то обстоятельство, что как раз в следующей (после «отметки» Медведевой) главе XXXV шестой части романа в числе действующих лиц появляется... Харлампий Ермаков, перипетии судьбы которого идут параллельно с «путиной» главного героя – Григория Мелехова. Происходит как бы двоение прежнего персонажа на две ипостаси.

    И обе они настолько близки, что Шолохов легко путает героев и они часто занимают место друг друга.

    В той же XXXV главе есть такой эпизод:

    «Вестовой (Григорий взял в вестовые Прохора Зыкова) подал ему коня, даже стремя подержал. Ермаков как-то особенно ловко, почти не касаясь луки и гривы, вскинул в седло свое сухощавое железное тело...»

    дивизии, появляется лишь в главе XLI в нескольких малозначительных эпизодах:

    ... – Гулять хочу! –рычал Ермаков и все норовил попробовать шашкой крепость оконных рам». (там же – В. С.).

    – Опять нами, золотопогонники владеют! Забрали власть к рукам! – орал Ермаков, обнимая Григория». – В. С.).

    Один раз, не в боевой обстановке, мелькает имя Харлампия Ермакова в XLII главе шестой части а дальше – полное о нем молчание на 160 страницах до главы VI следующей, седьмой части.

    Шолохова здесь можно понять и отдать ему должное. Он ввел в роман имя «живого» героя, описаниями действий которого могло бы заинтересоваться ОГПУ. Боевой и моральный счет Харлампия Ермакова в борьбе против красных Шолохов полностью списывает на Григория Мелехова:

    «По приказу Григория сто сорок семь порубленных красноармейцев жители Каргинской и Архиповки крючьями и баграми стащили в одну яму, мелко зарыли возле Забурунного...»

    «... Упор в стременах, взмах – и Григорий ощущает, как шашка вязко идет в мягко податливое тело матроса... В непостижимо короткий миг (после в сознании Григория он воплотился в длиннейший промежуток времени) он зарубил четырех матросов и, не слыша криков Прохора Зыкова, поскакал было вдогон за пятым...» (кн. 3, ч. 6-я, гл. XLIV).

    Много красноармейцев потонуло, не будучи в силах пересечь Дон на быстрине...» (кн. 3, ч. 7-я, гл. II).

    – длинном каменном здании, стоявшем на краю станицы, – было битком набито более восьмисот пленных красноармейцев. Стража не выпускала их оправляться, параш в помещении не было. Тяжкий густой запах человеческих испражнений стеною стоял около конюшни, (очень неуклюжее, неверное использование фразеологического выражения «стоять стеной» B. C.). Из-под дверей стекали зловонные потоки мочи...

    Сотни пленных умирали от истощения и свирепствовавших среди них тифа и дизентерии. Умерших иногда не убирали по суткам».

    Харлампий Ермаков, вероятно, действительно был симпатичен Шолохову. Между тем приведенные выше кровавые эпизоды – не плод писательского воображения, а переработка документов следствия. Именно в них Б. Сопельняк нашел следующее показание соратника

    Х. Ермакова:

    «... Во время одного из боев Ермаков лично зарубил 18 (! – B. C– B. C.) красноармейцев загонял в Дон, рубил и топил в воде. Однажды он так уничтожил 500 человек».

    Какими бы высокими, патриотичными ни были бы идеалы Русской Вандеи на Дону – такая палаческая биография заслуживала не бессмертия (воплощения в эпопее), а понятного человеческого презрения и достойной кары. Содеянное Ермаковым – это не просто факты гражданской войны, а военные преступления. И преступления против человечности. Никакая последующая служба в 1-й Конной армии Буденного, на советско-польском фронте, никакая лояльность к Советам не могли реабилитировать деяния этого карателя! Не искупали их и похожие зверства большевиков... А Шолохов берет его в «прототипы» Григория Мелехова, человека скрытно-нежной и ранимой души, для которого и убийство безвинной собаки было делом нехристианским!..

    Кстати, жестоким Ермакова сделали не одни обстоятельства. Встречавшийся с его дочерью шолоховед В. Гура вызнал о легендарном хорунжем следующее:

    «С детьми своими неразговорчивый и хмурый Ермаков был холоден, не знали они от него ласки... был казак крутого нрава...»

    И дальше приводит слова самой Пелагеи Харлампьевны:

    «Тяжелого характера был человек – вспыльчивый, горячий... Где-то под Каргинской и отец командовал повстанцами. Слухами пользовались – жестоко воевал он, пил, гулял. Мать, помню, не раз жаловалась на свою долю Тяжело ей, видно, было слышать про отца такое...»

    Так почему же все-таки, по Шолохову, прототип Григория Мелехова – Харлампий Ермаков?!

    Кажется, просто ответить. Но как сложно...

    же (с учетом итогов гражданской войны) ему необходимо было олицетворить вурдалака, сознание которого помутилось от классовой спеси. И в переработке, а вернее, в дописании истории жизни Григория Мелехова в нужном направлении Шолохову помог Ермаков. Этот экземпляр казачьего повстанца был просто находкой. Тут во имя идеи (уже литературной!) можно было бы простить и все его палачество, и скотство. И все-все...

    Но бедный Григорий... Но бедный донской казак, судьбу которого как поколения воинов-хлеборобов на переломе истории олицетворяли Мелеховы, дед Гришака, Атарщиков... Они-то почему должны отдуваться за смертные грехи Харлампия Ермакова? Ведь это в сердце и душу целого казачьего народа был добавлен яд ермаковщины, введен в типаж, стал частицей сути главного героя и стоящего за ним великого казачьего племени!

    В результате не только рядовой читатель, но и профессиональная литературная критика констатируют:

    «Будучи одним из видных военных руководителей повстанческого движения Григорий разделяет со всем казачеством его заблуждения и ошибки».

    Как ни странно это звучит, но для разъяснения загадок «Тихого Дона» нам предстоит нелегкая работа по защите Григория Мелехова от... напраслин Михаила Шолохова. Трудный процесс очищения имени человека и очищения совести народа.

    ————————

    Слой третий

    «Утро вечера мудренее»

    Выше уже приводились примеры повторяемости целых эпизодов в III главе первой части романа: две встречи Григория Мелехова с Аксиньей в одно утро, опять же две живописных картинки поения Петрова коня и т. д. «Всему этому, – писал я тогда, – может быть следующее объяснение: перед нами два варианта творческой разработки писателем эпизода перед проводами казаков... Они могли быть написаны друг за другом: не понравилась сцена – сделал иначе...»

    Однако это предположение оставляло вопрос: почему наиболее приемлемый вариант не был как-то выделен, а более слабый (с точки зрения автора) не был перечеркнут? Ведь с таким сплошным текстом трудно было разобраться не только переписчику рукописи, но и самому автору.

    Во время работы с рукописями Ф. Д. Крюкова в Российской Государственной библиотеке среди десятков автографов донского писателя меня привлекли черновые наброски очерка или рассказа об истории любви двух молодых людей в Орле, Крюков писал их на листах бумаги чуть крупнее нашего типового формата Но главное: на каждом из них текст занимал сверху донизу только левую половину страницы, правая оставалась чистой.

    Такое неэкономное использование бумаги могло показаться странным. Но на средних страницах рукописи стали встречаться и тексты, написанные в две колонки (правая порой заполняла лишь часть страницы). Сличение содержания двух колоночных текстов показало, что автор записывал справа иной вариант сцены, пейзажа, диалога. И, вероятно, после «отстойки» временем включал в беловой текст наиболее сильный.

    Для Крюкова, уже несколько лет работавшего редактором по отделу художественной прозы журнала «Русское богатство», такой принцип письма был вполне логичен, Но, возможно, был непонятен двадцатилетнему начинающему литератору Шолохову, «отважившемуся» поработать над наследием бытописателя Дона. Любопытные сведения на этот счет можно почерпнуть из публикации Л. Колодного (одного из исследователей и защитников Шолохова) в 3-м номере журнала «Вопросы литературы» за 1993 год.

    «Тихого Дона», Л. Колодный пишет, что начало рукописи датируется 8 ноября 1926 года,

    «В первый день заполнена до конца страница (50 строк, примерно 35 знаков в строке), а также 2 строки на оборотной стороне. 9 ноября автор завершил главу, которая и стала третьей».

    Подсчитав число написанных Шолоховым в первый день знаков (букв), можно легко найти в любом издании место, где была поставлена точка в первый день. Это как раз тот момент, когда в главе III события и картины начинают «двоиться». А тут еще мелкий и довольно трудный почерк Крюкова. Немудрено, что молодой литератор отложил работу до следующего дня. ... Но так и не поняв принципа Крюкова, переписал последовательно сначала содержание левой колонки, потом – правой. «Затем темп усилился», – пишет Л. Колодный. И это понятно: на протяжении многих последующих страниц первой части романа Крюков, вероятно, был удовлетворен первой редакцией и не заполнял правую колонку многострочными вариантами.

    Я предполагал, что у Ф. Д. Крюкова, у которого, по выражению Серафимовича, живое слово, «как из роженицы лезет», должен быть трудный для прочтения, торопящийся за мыслью почерк. Но автографы превзошли самые пессимистические ожидания. На уяснение содержания одной страницы рукописей Крюкова уходило не менее часа, И даже после этого отдельные слова мог бы расшифровать разве сам автор. С этой проблемой столкнулись, вероятно, и его переписчики.

    До того, как увидел автографы Крюкова, я никак не мог понять прошедшей через многие издания явной нелепицы из II главы первой части «Тихого Дона»

    Перед уходом Григория с отцом на рыбалку приводится такая сцена:

    «Старик ссыпал распаренное пахучее жито, по-хозяйски смел на ладонь упавшие зерна...»

    – то каким образом он смог бы еще и смести в ладонь ( а почему не в тот же подол!) и упавшие зерна. Освободи он обе руки – и жито из подола просыпется!

    Все проясняется через несколько строк

    – Разматывай, а я заприважу, – шепнул Григорию отец и сунул ладонь в парное зевло кубышки.

    Вот именно: в кубышку, а не в рубашку ссыпал приваду отец Григория. Но переписчики Крюкова прочли по-своему. Мелкая, казалось бы, незначительная деталь...

    «Тихого Дона», свои доказательства представил Зеев Бар-Селла в своем исследовании «Тихий Дон» против Шолохова». Мы приведем самое наглядное из его наблюдений.

    Глава XIV части романа, основу которой составляет сцена драки Степана Астахова с братьями Мелеховыми, заключается следующим эпизодом:

    «С этого дня в калмыцкий узелок завязалась между Мелеховым и Степаном Астаховым злоба.

    Суждено было Григорию Мелехову развязать этот узелок два года спустя в Восточной Пруссии, под городом Столыпиным».

    Дело в том, что города с таким названием никогда не было. На русских военных картах был обозначен прусский город Сталлупенен. Он дал имя первой наступательной операции русских войск в войне 1914–1918 гг. – Сталлупененское сражение.

    и неопытности. Но где были десятки и сотни советских историков, маститых литературоведов (включая шолоховедов)?!

    Израильский исследователь не видел автографов Крюкова. Уверен, если бы он поработал несколько дней в бывшей «Ленинке», то его поиск истинного автора «Тихого Дона» пошел бы в более определенном направлении. Пока же Зеев Бар-Селла уверен только в одном: Шолохов – не автор. И надо сказать, что для такого вывода у него собран солидный материал об особенностях композиции, стилистики и лексики романа. Однако незнание черновиков Крюкова принуждает исследователя оставлять вопросы там, где уже существует ответ.

    З. Бар-Селла, например, неоднократно замечал повторы эпизодов в романе. Он «вычислил» их в главах, рассказывающих об августовских боях 1914 г., в драматической ситуации, когда покинутая Наталья Коршунова решается на самоубийство.

    Версия исследователя такова: истинный автор сначала делал набросок будущей главы, а затем осуществлял его художественное воспроизведение. А Шолохов, не разобравшись, переписывал подряд и план, и законченный эпизод.

    На наш взгляд, трудно назвать планом многие из «двоящихся» картинок романа. Это, несомненно, варианты черновой рукописи, записанные Крюковым, как мы видим, весьма своеобразно.

    «Тихого Дона». С автографами писателя, о котором так много спорят, ознакомились уже около десятка человек. И трудно представить, что никто из них не обратил внимания на особенности работы писателя с рукописью.

    Среди документов, находящихся в фонде Крюкова в РГБ, особый интерес представляет письмо профессора Горного института Н. П. Асеева сестре писателя от 27.05.39.

    «Милая и дорогая Мария Дмитриевна!

    .... Вопрос о книгах и материалах Феди для передачи их Академии Наук, что у нас есть. И где эти материалы. Напишите мне про это. Затем – писали ли когда-нибудь Серафимовичу или нет? Помните ли Вы его? Все материалы, которые были в «Русском богатстве» – давно уже переданы в Пушкинский отдел (м. б. речь может идти только о тех книгах, какие сохранились у Вас)» (РГБ, ф. 654, карт. 3, ед. хр. 21).

    Таким образом мы узнаем, что почти 20 лет спустя после смерти Крюкова его сестра продолжала разыскивать какие-то материалы из его рукописного наследия. Друг Крюкова по работе в Горном институте Н. П. Асеев почему-то утаил от Марии Дмитриевны то, что часть автографов писателя находится у него в Ленинграде. Почему? На это трудно дать однозначный ответ. Лишь 30 лет спустя его племянница, Мария Акимовна, отважится передать часть архива людям из круга

    «тетрадочкой», являющейся черновой рукописью «Тихого Дона». Но вместе со смертью хранительницы исчезли и следы этого бесценного автографа.

    ————————

    Раздел сайта: