• Приглашаем посетить наш сайт
    Аксаков К.С. (aksakov-k-s.lit-info.ru)
  • Самарин В. И.: Страсти по "Тихому Дону"
    Часть 1. Заметки на полях романа

    Часть 1. Заметки на полях романа

    В шестом классе, во время очередной вспышки гриппа, я получил возможность перевести дух от школьных занятий и целую неделю предаваться чтению любимых или «законных», как у нас выражались, книг. У нашего помкомвзвода (так по привычке называли старших воспитанников военно-музыкальной школы) Саши Лесных на тумбочке постоянно находилась стопка книг, «самых-самых». С этой тумбочки ко мне впервые пришли веселый авантюрист Остап Бендер и не менее веселый бравый солдат Швейк. Из того же источника я впервые почерпнул некоторые премудрости Одиссея (впрочем, ненадолго). Недоступными оставались только два синеньких тома с завораживающим названием – «Тихий Дон».

    Саша Лесных был десятиклассником, и ему, наверное, доставляло удовольствие напоминать нам – «до таких романов вы, салаги, не доросли». Или еще хлеще – «женилка у тебя не выросла». Правда, иногда, валяясь в который раз с «Тихим Доном» на постели, он вдруг громко ржал и призывал нас ко вниманию: «Слушайте, ребя, – “Сучка не захочет – кобель не вскочит”. Гы-гы!».

    Неудивительно, что два синеньких тома все мы, без исключения, считали какой-то особой книгой «про любовь», запретной и даже не советской. Многие пытались полистать эту книгу хоть несколько минут, выудить из нее еще что-нибудь «этакое». Но Лесных неотступно был при нас и если заставал вдруг кого-либо с «Тихим Доном» в руках, – расправа была короткой и памятной.

    И вот, гриппуя, я два дня целил глазами заветные книги на тумбочке. Сашка был, как и все, на занятиях. Но я все равно не мог решиться. От внутренней борьбы с самим собой у меня еще выше поднялась температура. Фельдшер в связи с этим пообещал назавтра спровадить меня в изолятор. Больше одного дня у меня в запасе не было.

    ... Странное это было чтение: глаза стремительно неслись по строчкам, а уши ловили в коридоре каждый поскрип паркета, шаги и голоса, кровь стучала в виски и пот выступал, когда представлялось мне неожиданное появление помкомвзвода. Я каждый раз прятал книгу под одеяло, закрывал глаза и заранее притворялся глубоко спящим.

    Вот так, в очередной раз притворившись, я неожиданно заснул по-настоящему. Мне снилась синяя река, золотое солнце, сильные, красивые и трудолюбивые люди. Невиданный для царского времени народ – не бедствующий и не гнущийся перед начальством, драчливый и одновременно добрый ко всему живому, и такой «любовный», что готов за «любушку» все потерять и все отдать...

    Я очнулся в горячке, и не мог сразу сообразить, что вокруг меня собрался целый совет. Доктор, фельдшер, воспитатель Тихомиров, помкомвзвода Саша Лесных. Меня заставили выпить каких-то таблеток, а потом сделали укол. Когда я переворачивался на живот, на пол что-то глухо, но отчетливо упало. Я понял – что.

    Когда все взрослые ушли, Сашка присел ко мне на кровать и сказал: «А ну, покажи бицепс!» Я из всех сил продемонстрировал согнутую правую руку. «Не слабо. Значит, на поправку пойдешь». Сашка встал и собрался было уходить, но вдруг ехидно заулыбался: «А ты еще тот парень, не только классикой интересуешься... Так и быть, на два дня я тебе даю “Тихий Дон”. Самое интересное там подчеркнуто. Но чтоб другим пацанам – ни слова. Я ведь за вас отвечаю...»

    Сашка ушел на занятия. А я, не теряя ни минуты, раскрыл книгу. И начал снова, с первой страницы:

    «Мелеховский двор – на самом краю хутора...»

    Донское приволье и такое же внешне безоблачное житье населяющих его людей завораживало и не отпускало. Так и хотелось услышать запах неведомых трав, ощутить на лице жгучее донское солнце, освежающие брызги речной волны. Было много незнаемых слов, но все они осязались, жили и уже не только вширь, но и вглубь раздвигали воображение.

    Читая, не замечал, как ничем особо не выделявшийся из толпы других казаков, Гришка Мелехов становился близким и родным человеком. Я предвидел его геройства впереди и он оправдывал эти ожидания в боях первой мировой. И дальше, конечно, его должна была ждать нелегкая судьба делателя новой жизни, бойца революции, большевика.

    Почему-то трудно давались страницы третьей книги. Мелехов никак не примкнет насовсем к красным. Писатель, словно нарочно, отталкивает его от большевиков то сценой расстрела станичных стариков, то высказываниями беляков о несовместимости казачьей вольности с Советами. Как кто-то в детстве много раз ходил на «Чапаева», в надежде увидеть его переплывшим Урал, так я в нетерпеливом ожидании стремился встретить хоть на последних страницах красного командира Мелехова, понявшего, наконец, на чьей стороне правда.

    «белом берегу». Для чего тогда все переживания и муки героя? Для чего вообще надо было писать так живо и красиво, чтобы привести доброго и честного человека в стан врагов, а потом оставить его наедине со всем изменившимся миром?

    Я не имел тогда понятия о советской цензуре. Но воспитанное в духе преданности идеалам Октября все мое существо негодовало: этот Шолохов нарушил очень важную заповедь. Как же не заметили этого другие, из среды писателей и партруководителей? А может, еще будет продолжение? Ведь в предисловии написано, что автор и сейчас живет среди своих героев и пишет новые страницы о жизни земляков-казаков в советское время.

    Я ждал новой книги Шолохова несколько лет. Не раз за это время перечитал роман и пытался мысленно продолжить нить жизни Григория Мелехова – в коллективизацию, в Отечественную войну. А книга эта, оказывается, уже была. Но наконец попала и мне в руки. Правда, без Григория Мелехова. И повествовалось в ней не о раздольном Доне и столь же свободных характерах: борьба за равную пайку, за кус хлеба определяла все. Заветными островками мелькали иногда на страницах «Поднятой целины» пейзажи и «кусочки» характеров, достойные «Тихого Дона». Но это не спасало книгу. Даже в самом авторском взгляде на своих героев в отличие от «Тихого Дона» было не любование с сопереживанием, а какая-то настороженная подозрительность. Потом это назовут классовым чутьем писателя. Но читателю, ожидавшему от Шолохова очередного шедевра, этот «новый взгляд» вряд ли проникал в сердце.

    Более зрелого читателя должно было поражать, восхищать и... смущать в «Тихом Доне» многое. Не только до кончиков нервов обнаженная любовная линия. Не только несостоявшееся революционное перерождение главного героя. Но особенно – объективность в обрисовке Шолоховым картин и характеров в Гражданской войне. Лица палачей в «Тихом Доне» не менялись от того, производили расправу белые или красные исполняли приговор Ревтрибунала. Казачки одинаково голосили по покойникам, погибшим как с той, так и с другой стороны.

    Растерявшаяся рапповская (классовая – В. С

    «Но если показ крепкого казачества и белогвардейцев насыщен элементами подлинного реализма, разоблачающего внутреннюю опустошенность контрреволюции и ее обреченность, то образы рабочих-большевиков (Штокман, Гаранжа, Бунчук) не лишены схематизма».

    А были (и в немалом числе) более откровенные отзывы о «Тихом Доне». Некий критик под псевдонимом А. П. поместил в альманахе «Настоящее» (Новосибирск, 1929 г.) статью под недвусмысленным названием «Почему Шолохов понравился белогвардейцам?». В унисон с мышлением А. П. выступал в одном из центральных журналов известный советский критик С. Динамов:

    «Белые для Шолохова враги, но герои. Красные – друзья, но отнюдь не могут идти в сравнение с белыми. Оказывается, по Шолохову, что не белые зверствовали, а красные; не удосужился Шолохов показать с этой стороны белых, а вот красных, – “разложившихся под влиянием уголовных элементов...” показал. Хватило у Шолохова терпения выписывать фигуры Корнилова и Алексеева – но ни одной равной им по своей роли фигур красных нет в романе: белые – столбы, а красные – простые столбики...»

    Явные симпатии автора «Тихого Дона» к представителям «белого стана» не могли пройти мимо внимания и генерального критика страны. В июне 1931 года Шолохов имел личную встречу со Сталиным в присутствии Горького. О ней писатель поведал литературному критику и шолоховеду К. Прийме через сорок с лишним лет.

    «Сталин начал разговор со второго тома “Тихого Дона” вопросом: “Почему в романе так мягко изображен генерал Корнилов? Надо бы его образ ужесточить”...»

    Шолохов объяснил, что стремился к объективности. «Тем более, что Корнилов, как человек своей касты был честен». Немедленно последовал «афоризм» Сталина:

    «Как это честен?! Раз человек шел против народа, значит, он не мог быть честен!»

    В дальнейшем Шолохов, по его собственным словам, вел на равных разговор со становившимся уже всемогущим генсеком. В результате задерживаемая два года в журнале «Октябрь» 3-я книга «Тихого Дона» немедленно пошла в печать. Но это «высочайшее разрешение» последовало в 1931 году. Однако первые две книги «Тихого Дона» явились читателю тремя годами раньше.

    Главный журнал РАПП – «Октябрь» с 1-го номера 1928 года приступил к публикации романа ранее неизвестного никому Михаила Шолохова. Но еще любопытнее, что премьеру романа в «Октябре» пытались опередить, публикуя отдельные главы из 2-й и даже 3-й книг. «Вечерняя Москва» (февраль), «Комсомольская правда» (август), «Молот» (ноябрь). А в 1929 и 1930 годах целые главы «Тихого Дона» нарасхват печатают «Красноармеец и краснофлотец», «Красная нива», «Огонек», «На подъеме». В этом же 1928 году «Тихий Дон» начинает выходить отдельными выпусками в издательстве «Роман-газета». Не успела еще высохнуть краска на последних декабрьских книжках «Октября», а в издательстве «Московский рабочий» уже была подготовлена к выходу в свет отдельным изданием 1-я книга «Тихого Дона». В 1929 году она сразу вышла пятью (!) изданиями подряд. Кроме того, еще два издания «Тихого Дона» (уже в двух книгах) выпустил Госиздат. Столь же мощно издавались 2-я и 3-я книги романа.

    «Тихого Дона» должна быть очень трудная, даже мученическая судьба. Но вот ознакомился с его библиографией в книге В. Гуры «Как создавался “Тихий Дон”» и буквально остолбенел: какие муки?! Это же победное шествие. Неповторимое и неповторенное ни одной другой книгой любого советского писателя!

    Так кто же стоял у истока этого издательского половодья? Кто открыл шлюзы для выхода к читателю далеко не похожей на «пролетарский роман» книги? Увы, ни в одном из шолоховедческих источников, до которых дошли руки, ответа на этот вопрос не было.

    «... даже в 1953 году, тогда имя писателя было известно всему миру, редакторы находили нормальным "улучшать" "Тихий Дон"».

    В № 9 журнала «Новый мир» за 1988 год была помещена статья М. Чудаковой о «смене вех» в литературном процессе России после октябрьского переворота 1917 года. «Тихому Дону» Шолохова в этой капитальной и объемистой работе были посвящены всего несколько строк. Но каких!

    «Автор (Шолохов – B. C– но литераторы усваивали и этот пример. Эту «учебу» облегчали переиздания романа – с авторской нивелировкой – и сам писатель, в известной мере изолировавший явление “Тихого Дона”».

    М. Чудакова не раскрывает скобок, и читатель остается в недоумении: что – Шолохов самоубивал гениальный роман? Портил его из года в год? И что значит – изолировавший явление «Тихого Дона»?

    В упомянутой уже книге В. Гуры целый раздел посвящен работе Шолохова над текстом романа на протяжении 25 лет (!). С немалым числом примеров по «огранке» автором стиля и языка соглашаешься безусловно. Но от иных правок накатывает чувство безвозвратной потери.

    Из сцены напряженного ожидания казаками сигнала атаки в горах Трансильвании Шолохов в издании 1933 года убирает следующее описание состояния героя:

    «Нынче, как никогда было ему страшно за себя, за людей, хотелось кинуться на землю и плакать, и, как матери, жаловаться ей на детском языке».

    а «классовые» фразы Михаила Кошевого:

    «Дураков учить надо! Учить!», «Сука народ! Хуже! Кровью весь изойдет, тогда поймет, за что его по голове гвоздют!»

    Отдельные книжки «Октября» (которые удалось разыскать и просмотреть) с первой публикацией «Тихого Дона» дают пищу для размышлений еще более серьезных.

    Третью книгу эпопеи автор открывает обрисовкой общего положения на Дону весной 1918 года. В современных изданиях романа она представлена так:

    «».

    В издании «Октября» и вплоть до 1937 года читаем другое:

    «К концу апреля Дон на две трети был очищен от большевиков».

    Глагол «очистить» в русском языке явно обозначает положительное действие (очиститься от – грязи, скверны, мути и т. д.). И поэтому «очищение от большевиков» Дона в авторском тексте писателя-соцреалиста более чем удивительно. Но подобных «странных» вещей в ранних редакциях романа не сосчитать.

    Уже в следующей главе той же части мы встречаемся с более подробной авторской расшифровкой происходящего в области Войска Донского:

    «На севере станица Усть-Медведицкая гуляла из рук в руки: занимал Миронов с отрядом казаков-красногвардейцев, стекшихся к нему с хуторов Глазуновской, Ново-Александровской, Кумылженской, Скуришенской и других станиц, а через час выбивал его отряд белых партизан офицера Алексеева, и по улицам мелькали шинели гимназистов, реалистов, семинаристов, составляющих кадры отряда. На север из станицы в станицу перекатами валили верхнедонские казаки. Миронов уходил к границам Саратовской губернии». И в конце снова: «Почти весь Хоперский округ был освобожден от большевиков» (после 1937 г. – «был оставлен красными», позднее – «ими»).

    Во второй книге романа серьезной редакции подверглись страницы, где шла речь о реакции армии на падение правительства Керенского. Еще в издании 1945 года можно было прочитать:

    «Когда было получено официальное сообщение о свержении Временного правительства и переходе власти к большевикам, казаки настороженно притихли...»

    «к большевикам» было заменено иным словосочетанием – «в руки рабочих и крестьян».

    о будущем России и Дона, о схеме власти, которая может установиться после гражданской войны. Был разговор и о земле. Что на этот счет думал Подтелков, современный читатель не узнает, поскольку из романа после 1945 года этот примечательный разговор был вообще исключен. А раньше в главе 2-й пятой части романа в длинном диалоге героев было и такое:

    «Григорий, хватая рукой в воздухе что-то неуловимое, натужно спросил:

    – Землю отдадим? Всем по краюхе наделим?

    – Нет, зачем же, – растерялся и как бы смутился Подтелков, – землей мы не поступимся. Промеж себя, казаков, землю переделим, помещицкую заберем, а мужикам давать нельзя. Их шуба, а наш рукав. Зачни делить – оголодят нас».

    Как видим, очень далекая от большевистской точка зрения на земельный вопрос.

    «улучшать» «Тихий Дон». Исправленное издание 1953 года сопровождалось послесловием, в котором редактор К. Потапов пытался объяснить свое активное вмешательство в текст.

    «Глубоко и художественно отобразив в «Тихом Доне» правду истории писатель, однако, в отдельных случаях неясно, а иногда и ошибочно осветил некоторые исторические факты...»

    В чем же, по К. Потапову, Шолохов «не дотянул»?

    «Правильно характеризуя Корнилова как душителя революции и главаря противонародного заговора, автор иногда нечетко, а местами и неверно показывал действительные устремления Корнилова. Не были раскрыты и те империалистические силы, которые стояли за спиной главаря мятежа...»

    А вот по другому поводу:

    «Автор наделил Подтелкова не свойственными ему чертами, что не могло не привести к обеднению и даже некоторому искажению образа».

    И тут же пример:

    «Самосуда над белогвардейским полковником Чернецовым Ф. Подтелков в действительности не устраивал. Он хотел судить беспощадного карателя шахтеров и оголтелого контрреволюционера революционным судом. Он зарубил его – это правда. Но это был акт самозащиты...»

    Перечитывая и сличая страницы разных изданий романа, обращая внимание на замечания критики и редакторов по поводу исторических и идеологических «ошибочных представлений» Шолохова, только диву даешься, как после стольких обвинений и ярлыков не было перекрыто ежегодное переиздание «Тихого Дона», романа явно неоднозначного и сомнительного в отношении воспитания классового сознания. Почему за все эти политические просчеты писателя не упекли в ГУЛАГ? Еще один феномен «Тихого Дона» и его автора.

    До недавнего времени оставалось загадкой относительно благополучное течение творческой судьбы Бориса Пастернака в самые что ни на есть репрессивные годы. Некоторые из его друзей-литераторов распрощались не только с возможностью творить, но и с жизнью. Над Борисом Леонидовичем же словно ангел-хранитель простирал защитительный покров.

    «Известиях» за 1936 год она откопала необыкновенное, почти невозможное для тематики Бориса Леонидовича стихотворение под заглавием «Художник». В нем были такие строки:

    А в те же дни на расстоянье,
    За древней каменной стеной,
    Живет не человек – деянье,
    Поступок ростом с шар земной.


    Предшествующего пробел:
    Он – то, что снилось самым смелым,
    Но до него никто не смел.

    И этим гением поступка

    Что тяжелеет, словно губка,
    Любая из его примет.

    Этот поэтический панегирик гению Сталина был первым славословием вождю в истории оригинального русского стиха. За ним последовали «творения», которым несть числа. М. Чудакова, правда, считает, что для великого поэта это был своего рода трюк, эксперимент или «соблазн» (ее точное выражение). Но надо ведь и в литературных экспедициях иногда опускаться на землю. Публикация в самой массовой и сугубо официальной газете государства – это не стихи в альбом или личный архив. Тяжелейшая и гнуснейшая необходимость получить карт-бланш доверия всесильного диктатора – вот что было прагматической задачей Пастернака. И он, как видите, справился с ней.

    За Пастернаком последовал «эксперимент» Булгакова (пьеса «Батум»), подстегиваемый слухами, что А. Толстой работает над повестью «Хлеб» (со Сталиным в главной роли), Однако Шолохов опередил и Толстого. В седьмой части «Тихого Дона», которая в 1936 году была сдана в «Новый мир» (а прочитана «кем надо» годом раньше), а также во всех изданиях романа, вплоть до XX съезда КПСС, можно было отыскать вот такой, хоть и скромный, но реверанс вождю:

    «С момента, когда на Южный фронт прибыл товарищ Сталин и когда предложенный им план разгрома южной контрреволюции (движение через Донбасс, а не через Донскую область) начал осуществляться, – обстановка на Южном фронте резко изменилась. Поражение Добровольческой армии в генеральном сражении на орловско-кромском направлении и блестящие действия буденновской конницы на воронежском участке решили исход борьбы...»

    Эти строки сопровождались огромной в полстраницы, сноской, содержащей документальную записку Сталина Ленину с соображениями о стратегии и тактике военных действий на Южном фронте.

    Уважил автор Сталина и в раздаче пощечин его главным оппонентам. В той же седьмой части романа (издание 1945 года) читаем:

    «Губительные последствия пораженческого плана Троцкого начинали сказываться в полной мере: с непрестанными боями продвигаясь к Хопру и Дону... группа Шорина постепенно растрачивала остроту наступательного порыва».

    В современных изданиях романа «» исключена.

    Один из известных шолоховедов С. Семанов в № 9 «Нового мира» за 1988 год цитирует беседу Сталина с Шолоховым в 1931 году:

    «Сталин задал вопрос, откуда я взял материалы о перегибах Донбюро РКП (б) и Реввоенсовета Южного фронта по отношению к казаку-середняку. Я (Шолохов – B. C как борьбу сословную – всех казаков против всех иногородних. Троцкисты, вопреки всем указаниям Ленина о союзе с середняком, обрушили массовые репрессии против казаков... Казаки, люди военные, поднялись против вероломства Троцкого...»

    Обвинив историков в отсутствии классового подхода в «исследовании гражданской войны на Дону», писатель в беседе с вождем тут же скатывается на позицию еще менее классовую – видит причиной контрреволюционного восстания на Дону одно лишь «вероломство Троцкого». Но политически подкованный Сталин не оспаривает этого наивного взгляда Шолохова. Почему? Послушаем С. Семанова:

    «Вопросы Сталина о деятельности Донбюро и Реввоенсовета Южного фронта в начале 1919 года полны значения. Одним из руководителей Донбюро РКП(б) был тогда С. И. Сырцов, которым Сталин ко времени разговора был явно раздражен. В упомянутый Реввоенсовет входили в ту пору также лица... это Г. Я. Сокольников, бывший сподвижник Г. Е. Зиновьева и Л. Б. Каменева, А. Л. Колегаев, бывший член ЦК левых эсеров... И еще: никто из ближайших сотрудников Сталина в тогдашнем руководстве Южного фронта не состоял. Следовательно, осуждение кровавых мер Донбюро и Южного фронта в отношении казачества могло показаться в какой-то мере полезным Сталину...»

    Не знавший всех этих хитроумных наркомовско-цековских разборок русский писатель Евгений Замятин опубликовал в парижской эмиграции свое эссе «Москва-Петербург». Тогда, в 1933-м году, он писал:

    «Эта глава в истории советской литературы была отмечена явной депрессией... Удачи здесь были редкими исключениями, и такими удачливыми авторами оказались только писатели-коммунисты (Шолохов, Афиногенов) – по причинам очень понятным: эти авторы не были поставлены в необходимость непрестанно доказывать свою благонадежность за счет художественной правды».

    Как видим, Замятин вдвойне ошибался. Во-первых, к моменту написания двух первых книг «Тихого Дона» Шолохов не состоял еще в рядах компартии. И во-вторых, становится ясным, что за право войти в большую литературу ему приходилось платить по весьма крупным счетам.

    «... Вернее всего, Михаил Александрович располагал каким-то очень авторитетным источником, перепроверять который не считал нужным».

    После двух или трех прочтений «Тихого Дона» я уже не осиливал роман до конца. Трудно было признаться самому себе, что все больше разочаровывали его вторая книга и последняя часть. Картины жизни заменялись в них авторскими рассуждениями, отступлениями исторического и политического порядка. «Притормаживал» и сам язык – словно писатель выдохся, исчерпал запас колоритного словесного материала. От близких, друзей, коллег слышал похожее – «А я “Тихий Дон” так до конца и не дочитал!», «Люблю первую книгу, дальше – мало оригинального» и т. д. и т. п. Дети мои (книгочеи по натуре) оставляли роман еще раньше – после картин участия Григория в боях первой мировой...

    В 1977 году мне удалось (это было дефицитом!) раздобыть у товарища для прочтения 11-й номер альманаха «Прометей». Нашел в нем и залпом проглотил любопытнейшую статью С. Семанова «Григорий Мелехов». (Опыт биографии героя романа М. Шолохова «Тихий Дон»)». Больше всего поразила тогда строгая биографичность главного героя, скрупулезно просчитанная и размеченная С. Семановым, и не только по годам, но даже по месяцам и дням. «». «Одиннадцать ден осталось», – подсчитывает Наталья. Озимое молодые поехали косить «за три дня до Покрова». Аксинья открывается Григорию, что беременна от него: «Подсчитай сам... С порубки это...» С. Семанов устанавливает, что дочка Григория и Аксиньи Танечка умерла в сентябре 1914 года. И так далее. Ни одной хронологической накладки на протяжении 1-й книги романа. Словно стержнем его стала чья-то конкретная судьба, а не типизированный образ. Шолоховеды потом разыщут «прототипа». Но его биография лишь по очень общим меркам будет совпадать с судьбой Григория.

    За мельканием множества дат (указанных в романе или реконструированных автором статьи) тогда, восемь лет назад, я не остановил внимания на одном замечании С. Семанова. Тем более, что сделано оно было в том же спокойном тоне, как и другие: Но сегодня именно этот абзац становится как бы своеобразным ключом ко многим загадкам «Тихого Дона».

    «В тексте романа точно сказано, – пишет С. Семанов, – что началось восстание в Еланской станице, приведена дата – 25 февраля. Дана дата по старому стилю, документы Архива Советской Армии называют началом мятежа 10–11 марта 1919 года. Но

    белогвардейским управлением сохранялся или восстанавливался старый стиль); так как действие третьей книги романа происходит исключительно в пределах Верхнедонского округа, то для героев характерен именно такой календарь».

    Теперь, после выхода из-под спуда не публиковавшихся материалов, известно, что еще раньше необычность указания дат в «Тихом Доне» привлекла и другого исследователя – Р. А. Медведева. В книге «Кто написал «Тихий Дон», увидевшей свет в 1975 году в Париже, он отмечал:

    «Не вполне понятна и хронология Вешенского восстания. Если судить по первым изданиям «Тихого Дона», то это восстание началось в конце февраля 1919 года. Между тем в действительности восстание началось в ночь с 11 на 12 марта этого года. Может быть, Шолохов приводит факты по старому календарю? Но тогда это следовало бы оговорить в примечании».

    Вот здесь, вокруг примечаний, и начинается буквальная мистика. Не успел сделанный выше Медведевым упрек аукнуться в Париже, как в Москве откликнулось – в очередном издании романа в главе XVIII пятой части появилась сноска по поводу дня вступления в Ростов отряда капитана Чернова – «Здесь и далее – даты по новому стилю». Как же быть тогда с разъяснениями С. Семанова о намеренной приверженности Шолохова к старому календарю в случаях, когда действие происходило на контролируемой белыми территории? Ростов еще был в руках Корнилова, а даты приводились уже по новому стилю. Тем более, что с введения «декретного времени» прошло всего десять дней! Отмечаемая до этого четкая хронологичность романа показала свои первые сбои.

    Приведем варианты «временной» привязки событий романа по трем его изданиям. В 1945 году:

    «6-го (февраль 1918 г. – B. C.)

    ... Рушились трухой последние надежды. Смыкалась и захлестывала горло области большевистская петля. Уже погромыхивало возле Тихорецкой. Слухи шли, что движется из Царицына к Ростову тамошний большевистский командир хорунжий

    Автономов.

    9-го утром в Ростов вошел отряд капитана Чернова, теснимый Сиверсом...»

    В 1975 году:

    «Вскоре полк был отправлен на фронт, под станцию Сулин, а через два дня пришли в Новочеркасск черные вести: полк под влиянием большевистской агитации самовольно ушел с позиций...

    Рушились трухой последние надежды. Красная гвардия подступила к Новочеркасску и Ростову. Уже погромыхивало возле Тихорецкой. Слухи шли, что движется из Царицына к Ростову красный командир хорунжий Автономов.

    Ленин приказал Южному фронту 23 февраля (н. ст. – B. C.)

    Утром двадцать второго в Ростов вошел отряд капитана Чернова, теснимый Сиверсом...»

    Шолохов неоднократно подчеркивал в публичных выступлениях, интервью, в предисловиях к переводам «Тихого Дона», что стремился показать события в романе с точки зрения белых, как бы изнутри антисоветского казачества. И в первых редакциях (как видно даже по этим кратким выдержкам) эта задача реализуется в достаточной мере. Лексикон здесь соответствующий – «большевистская петля», «». Позднее подобные резкости убираются. Еще позднее во «взгляд изнутри» для чего-то вводится сообщение о директиве Ленина.

    При этом явно страдает не только объявленный авторский замысел – параллельно исчезает или варьируется историческая хронология. Вместо «6-го» – «вскоре», «8-го» меняется на «через два дня». А далее (спустя 45 лет!) вообще даты старого стиля приводятся к новому календарному порядку. Последнее делается явно поспешно, с массой ошибок и накладок. При более пристальном рассмотрении выяснилось, что грубые просчеты в хронологии (начиная с февраля 1918 года) кочевали через все издания романа и ни одним исследователем «Тихого Дона» не были отмечены. Наиболее наглядно это можно проследить по датировке событий, предшествующих выступлению Добровольческой армии в легендарный «ледяной поход».

    «В 6 часов утра 12/25 февраля я выехал на лошадях из Новочеркасска в станицу Ольгинскую... Новочеркасск был занят большевиками 12/25 февраля, около двух часов дня» – сообщает в своих мемуарах пунктуальный начальник корниловского штаба – генерал-лейтенант А. С. Лукомский. И далее:

    «13/26 февраля утром генерал Романовский зашел в хату, которую я занимал (в Ольгинской – В. С.), и сказал, что в 12 часов дня назначено совещание... ожидается генерал Попов, бывший походным атаманом Войска Донского...»

    А теперь посмотрим, как было отражено это событие в тексте романа. Все в тех же изданиях 1945-го, 1957-го и 1975 года читаем:

    «К 11 марта (!! – B. C.) Добровольческая армия была сосредоточена в районе станицы Ольгинской. Корнилов медлил с выступлением, ожидая приезда в Ольгинскую походного атамана Войска Донского генерала Попова...»

    Выходит, что Шолохов более чем на полмесяца позже относит момент исторического заседания руководства Добрармии перед походом на Кубань.

    Пятая часть романа, входящая во вторую книгу, была опубликована в журнале «Октябрь» в 1929 году. Тремя годами раньше в Государственном издательстве (место издания: Москва–Ленинград) вышли мемуары A. С. Лукомского. То есть у Шолохова была полная возможность проверить хронологию по воспоминаниям педантичного участника событий. Но он не делает этого ни при подготовке текста для первой публикации, ни спустя целые десятилетия. Почему?

    Вернее всего, Михаил Александрович располагал каким-то очень авторитетным источником датировки, перепроверять который не считал нужным. Мемуары Лукомского он, конечно же, прочитал, но не найдя ничего нового по содержанию в сравнении с тем же неведомым источником – оставил их вне особого внимания. И напрасно. Отнесись он к воспоминаниям генерала повнимательнее, не допустил бы грубых «запозданий» событий в романе.

    стилю – 26 февраля (по старому – 13-е). Выходит, что Шолохов «проиндексировал» даты в «доверительном источнике» (будем впредь называть его так), не предполагая, что в этом документе такая работа уже проделана. Почему не предполагал? Да потому что, как и Семанов, был уверен – белые строго привержены старому стилю и их надо в этом отношении «поправлять».

    В начале третьей книги романа Шолохов словно забывает вдруг о переходе на новый стиль и излагает события снова по старому календарю. Например:

    «15 мая атаман Всевеликого Войска Донского Краснов, сопутствувмый председателем совета управляющих... генерал-майором Африканом Богаевским... прибыл на пароходе в станицу Манычскую».

    «14 мая атаман получил известие о том, что 15 мая генералы Алексеев и Деникин прибудут из Мечетинской станицы в Манычскую и хотели бы иметь переговоры с атаманом».

    Почему Шолохов здесь и в ряде других мест не проводит «индексирование» календаря? Возможно, он посчитал, что эта работа проделана советскими издателями мемуаров. А может быть, и потому, что о встрече Краснова и Деникина не было документов в «доверительном источнике». Некий свидетель отсутствовал на дискуссии двух военных вождей.

    сообщает, что Крюков не был свидетелем ряда серьезных событий на территории Области Войска Донского. В их числе названа и встреча «между атаманом Петром Красновым и генералами Добровольческой армии 15(28) мая 1918 года в Манычской...

    Во время этих событий Крюков находился далеко – в Глазуновской или близ нее, – замечает зарубежный шолоховед. – Тем не менее, Крюков имел возможность ознакомиться с этими событиями по напечатанным материалам. В “Донской волне”, например...»

    И это верно. Но ведь и в «Тихом Доне» события, начиная с исхода добровольцев из Ростова, включая «ледяной поход», и до практического разрыва Деникина с Красновым, освещены скупо – всего на десятке страниц. В основном пятая, шестая и седьмая книги романа посвящены происходящему на севере области, где метался в выборе судьбы донской казак Григорий Мелехов.

    «...»

    Балладный, былинный язык, очень часто встречающийся на страницах третьей книги «Тихого Дона», оттеняет драматизм разворачивающихся событий и накал противостояния людей против людей. Вместо пересказа дислокации войск белых и красных, сухой статистики боевых действий, вновь вступают в права поразительной глубины образы.

    Вот что пишет по этому поводу в статье для четырехтомной «Истории русской советской литературы» (1967 г.) критик Н. Маслин:

    «В шестой части «Тихого Дона» Шолохов отходит от прямого изображения исторических событий и утверждает такой способ повествования, при котором углубленный психологический анализ отдельных характеров уже играет определенную роль (что вовсе не противоречит эпичности повествования)».

    «Пугающей тишиной, короткие дни под исход казались большими, как в страдную пору. Полегли хутора глухой целинной степью. Будто вымерло все Обдонье, будто мор опустошил станичные юрты... словно покрыла Обдонье туча густым непросветно-черным крылом... и вот-вот полыхнет сухим, трескучим раскатом грома и пойдет крушить и корежить белый (подчеркнуто мной – В. С.) лес за Доном... реветь погибельными голосами грозы...»

    И чуть дальше:

    «Вечерами из-за копий голого леса ночь поднимала (подчеркнуто мной – В. С.) огромный щит месяца. Он мглисто сиял над притихшими хуторами кровяными отсветами войны и пожаров. И от его нещадного немеркнущего света рождалась у людей невнятная тревога и нудился скот... К заре заморозок ледком сковывал мокрые ветви деревьев. Ветром сталкивало их, и они звенели, как стальные стремена. Будто конная невидимая рать шла левобережьем Дона, темным лесом, в сизой тьме, позвякивая оружием и стременами».

    Оторвемся от чар этих завораживающих строк... Не требуется слишком много усилий, чтобы расшифровать, что имел в виду автор под «белым лесом» и «калено-красным» месяцем, какие «погибельные голоса грозы» готовы были разразиться над Доном в самое ближайшее время. Тем более, что писатель в следующем абзаце многое объясняет сам:

    «Почти все татарские казаки, бывшие на Северном фронте, вернулись в хутор, самовольно покинув части, медленно оттягивающиеся к Дону... Иной – для того, чтобы надолго расседлать строевого коня и ждать прихода красных... а другой... переспав ночь с женкой, поутру выбирался на шлях, с бугра в остатний раз глядел на белый, мертвый простор Дона, на родимые места, кинутые, быть может, навсегда... Может, соленая, как кровь, слеза, скользнув по крылу седла, падала на стынущее стремя, на искусанную шипами подков дорогу. Да ведь на том месте по весне желтый лазоревый цветок расставанья не вырастет?»

    Трудно представить, что подобное состояние души не принявшего советской власти казака писатель мог искусственно сконструировать, придерживаясь своей формулы – «показать события со стороны белых». Можно лишь удивляться, как эти живые поющие строки уцелели под ножницами зоркой цензуры, сохранили «лазоревый цветок расставанья» для русской литературы, для всех нас.

    Невольно приходишь к мысли, что из «доверительного источника» молодой Шолохов черпал не только факты, события и отдельные черточки характеров, но и глубокие нравственные откровения людей из противоположного – белого стана, возвышенные мотивы их обреченной борьбы. Вполне возможно, что документы «доверительного источника» были не записками хроникера, а заинтересованным летописанием свидетеля и участника тех грозных и страшных для России дней. Почему же у нас чуть не кощунством, осквернением святыни называют любую попытку проникнуть дальше «дозволенного» в истории создания «Тихога Дона»? Почему мы так мало знаем о его создателе? Исследователи, громко именующие себя «шолоховедами», до сих пор не сказали ничего вразумительного о детстве и юности М. А. Шолохова. Парадоксально, но на сегодняшний день нет научной биографии писателя, эпический роман которого, в литературном мире ставят в один ряд с «Войной и миром» и «Илиадой». Нет и академического издания не только всех сочинений Шолохова, но и вершины его творчества – «Тихого Дона». Нет, конечно, и словаря языка писателя, который сам по себе является феноменальным явлением русской литературы.

    Неудивительно поэтому, что знаменитого, но непознанного Шолохова, как и судьбу его главного творения жизни энтузиастам-исследователям приходится воссоздавать по кирпичику. И в этом отношении их труд заслуживает не хулы и гонений, а пристального изучения, беспристрастной оценки. «В споре рождается истина» – мы это часто забываем, особенно когда успех явно на стороне партнера. Но желаем ли мы тогда этой самой истины? Или просто устанавливаем ее одноактным декретом раз и навсегда.

    Среди небесспорных работ о гениальном романе чаще других называют и ругают в последнее время книгу Р. Медведева «Кто написал «Тихий Дон». Известный режиссер и актер Сергей Бондарчук в эссе «Слово правды», пожалуй, радикальнее других характеризовал эту работу наряду с вышедшей также в Париже книгой И. Н. Медведевой «Стремя “Тихого Дона”»:

    «У мефисто, сопутствующего Шолохову, была своя сверхзадача. Ему во что бы то ни стало надо было перетянуть на чужой берег не только главного героя «Тихого Дона», но и весь роман».

    Не менее категоричен и еще один близкий друг Шолохова – писатель Анатолий Калинин. Он считает, что, поскольку герои романа зовут на борьбу, «... у Шолохова с первых же шагов его в литературе и оказалось столько врагов, уже по первому тому “Тихого Дона” почувствовавших мощь его таланта, поставившего себя на службу народу...»

    Если отбросить в сторону фразеологию «железного занавеса», то в замечании о персональном «мефисто», сопутствующего на творческом пути Шолохову, можно скорее найти сходство, чем непримиримость точек зрения Бондарчука и Медведева.

    Медведев одним из заглавных пунктов своего исследования поставил оригинальную задачу – попытаться «определить по тексту романа «Тихий Дон» главные и определяющие черты его создателя».

    Представив, что «Тихий Дон» вышел анонимно, Медведев предлагает нам реконструировать по плодам творчества лицо и существо автора:

    «Это в первую очередь любовь к казачеству и ощущение себя неотъемлемой частицей его “и в радости и в горе”; неприязнь к “иногородним”, как к бедным, так и к богатым, энциклопедичность познаний о казачестве; выдающееся художественное мастерство и незаурядная литературная образованность; несомненное личное участие в описываемых событиях: политические симпатии к крепким казакам-хлеборобам и к идее народного казачьего самоуправления; философия общечеловеческого гуманизма и противопоставление народной правды догматическим идеям».

    Каждый из нас, читателей «Тихого Дона», мог бы дополнить это портрет или убрать из него лишнее. Я бы, например, добавил умение по-бунински показать тончайшие и интимнейшие движения души человека и уж никак не согласился бы с неприязнью автора к «иногородним» и его исключительным «политическим симпатиям к крепким казакам-хлеборобам». А вот «неотъемлемая частица его (казачества – В. С.) и в радости, и в горе» – это, пожалуй, главное и определяющее. В человеческом отношении автор – плоть от плоти Григорий Мелехов, мятущийся и взыскующий правды. Несмотря на сочувствие белому стану, он выступает, прежде всего, против дикого истребления человека человеком во имя прихотей кучки «делателей истории». С горькой, но точной иронией говорит об этом Петр Мелехов брату Григорию во второй главе шестой части книги: «Верно в песне поется: “Ленин, Троцкий, Дудаков нас стравили, дураков”». И пусть эта строчка исчезла после 1941 года из текста романа. Но она была, и в ней наивная, но меткая народная философия отражала умонастроение и самого автора.

    Можно еще бесконечно долго варьировать и усложнять портрет автора «Тихого Дона». Но, согласитесь, он ничего не имеет общего со стереотипами официозной критики такого вот образца:

    «Со всей страстью большого художника-гуманиста Шолохов на примере судьбы Григория Мелехова показывает, как страшен и гибелен для человека отрыв от народа, он доказывает и убеждает, что единственно правильный путь для всякого честного человека – это путь борьбы вместе с трудовым народом, с рабочим классом и коммунистической партией за утверждение нового, справедливого мира».

    Не будем оспаривать у «шолоховеда» Л. Якименко сживление крепко-накрепко Григория Мелехова с трудовым народом. Это ясно, как белый день. Для нас куда важнее, с каким из этих двух авторских портретов Шолохов согласен, и какой не приемлет. Что думает о своих героях и их прототипах, не находясь в стихии творчества, а при «холодном размышлении». И здесь нас многое озадачивает, если не обескураживает. Еще в 1924 году Шолохов пишет в журнал «Молодая гвардия»:

    «Ты не понял сущности рассказа («Продкомиссар» – В. С“зверем” (конечно, в глазах слюнтявой интеллигенции), умер через то, что спас ребенка (ребенок-то, мальчишка, ускакал). Вот что я хотел показать... Все же я горячо протестую против выражения “ни вашим, ни нашим”».

    Спустя семь лет в письме Горькому, дабы реабилитировать классовую тенденцию, явно привянувшую в 3-й книге «Тихого Дона», он напишет:

    «Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествующую восстанию; причем сознательно опустил такие факты, служившие непосредственной причиной восстания, как бессудный расстрел в Мигулинской ст-це 62 казаков-стариков или расстрелы в ст-цах Казанской и Шумилинской, где количество расстрелянных казаков (б. выборные хуторские атаманы, георгиевские кавалеры, вахмистры, почетные станичные судьи, попечители школ и проч. буржуазия и контрреволюция хуторского масштаба) в течение 6 дней достигло солидной цифры 400 с лишним человек».

    Это страшное признание в преднамеренном замалчивании жестокой правды было, возможно, вынужденной аргументацией своей лояльности советскому режиму. Но вот в выступлении перед рабочими Ростова он уже не оправдывается, а провозглашает основную задачу постреволюционного писателя:

    «Надо каждому из нас, пишущему, еще раз и крепче подумать, как мы будем работать на пользу рабочего класса и нашей партии, какими средствами будем отображать величайшую эпоху...»

    – кто прав, кто виноват:

    «Истинную любовь к Родине кощунственно топтали Краснов и прочие продажные мерзавцы, вероломно обманывавшие трудящееся казачество и вовлекшие его в гражданскую войну»,

    «Казачество, давшее таких великих бунтарей, как Разин и Пугачев, в годы революции обманутое генералами, было вовлечено в братоубийственную войну с трудовым русским народом».

    Апофеозом идейного и жизненного кредо Шолохова звучат его слова на XVIII съезде ВКП(б):

    «Советские писатели, надо прямо сказать, не принадлежат к сентиментальной породе западноевропейских пацифистов... В частях Красной армии, под ее овеянными славой красными знаменами, будем бить врага так, как никто никогда его не бивал, и, смею вас уверить, товарищи делегаты съезда, что полевых сумок бросать не будем – нам этот японский обычай ну... не к лицу. Чужие сумки соберем... потому что в нашем литературном хозяйстве содержимое этих сумок впоследствии пригодится. Разгромив врагов, мы еще напишем книги о том, как мы этих врагов били».

    – и нападешь на кладезь какой-либо «ихней мудрости», новую книгу напишешь, глазами «с того берега»...

    Если в какой-то мере Михаил Шолохов использовал наследие писателя из «белого стана» – его записки, черновики – надо было сказать об этом открыто и честно. Но писатель вообще умалчивал о том, что послужило для него, 20-летнего юноши, толчком к созданию грандиозной эпопеи. Неудивительно, что за плечами молодого автора многие видели какую-то более солидную фигуру летописца. Конечно, романы в полевых сумках не носят. Однако «мефисто», о котором так образно говорил Бондарчук, творческая тень Шолохова, становится неразлучным спутником его жизни, трагическим лейтмотивом и одновременно самой грандиозной загадкой жизни литературного мира в XX столетии.

    «Слишком тесен был донской литературный треугольник – Вешенская, Усть-Медведицкая, Глазуновская – даже географически, чтобы самый молодой из плеяды “казачьих писателей” не знал своего выдающегося земляка...»

    На хорах Таврического дворца нестройно, но от души захлопали, когда председательствующий в заседании Государственной Думы огласил фамилию очередного оратора. Аплодировали военные в мундирах Его Величества лейб-гвардии Атаманского полка. Очень хотелось им хоть как-то поддержать своего брата-казака на столь высоком и неведомом для донцов ристалище. Многие из них были, правда, удивлены, увидев шагавшего между рядами господина с небольшой «адвокатской» бородкой и в безупречно подогнанном фраке. Узнали не сразу.

    Оратор уже возвышался над залом, но не спешил надеть пенсне и начать речь. Близорукость, которой он всю жизнь смущался, была сейчас его союзницей: не так слепило золото мундиров, а выражение лиц депутатов было не разобрать. Зал, как огромный ковчег, плыл в тумане.

    – где выводы и конкретные пункты предложений – придется все комкать и говорить через строчку...

    Все это, конечно, мои представления о первом публичном выступлении на заседании I Государственной Думы депутата от Области Войска Донского, казака по происхождению и литератора по призванию Федора Дмитриевича Крюкова. «Почему – представления, а не свидетельства современников или историков, например?» – справедливо спросите вы. Я и сам долгое время недоумевал, не обнаружив имени Крюкова ни в одном из трех изданий «Большой советской энциклопедии». Больше того – заметил странное отсутствие его даже там, где речь шла именно о нем. В статье известного советского прозаика А. Серафимовича – «Из истории «Железного потока» – можно прочитать следующее:

    «Помню, как в дореволюционное время в журнале «Русское богатство» один талантливый писатель дал рассказ из казачьей жизни на Дону: казак ушел на службу, казачка, его жена, молодая, красивая, полюбила другого. Известно, чем кончается: она забеременела и сделала аборт самыми ужасными средствами...»

    Ни имени писателя, ни названия рассказа А. Серафимович не приводит. Может, забыл за чередой лет? Но, во-первых, талантливых авторов, выходцев с Дона, до революции было не так много. А во-вторых, Александр Серафимович превосходно знал того, о ком говорил: по землячеству-соседству, и по сотрудничеству в «Русском богатстве».

    Впрочем, имя донского литератора Федора Крюкова и название его рассказа – «Казачка» – возможно исчезли со страниц воспоминаний А. Серафимовича совсем не по его воле. Была ведь у нас, практически с момента провозглашения «свободы, равенства и братства», неусыпная советская цензура. И она могла руку приложить. Например, имя Дейла Карнеги упоминать печатно запрещалось: был записан в «реакционные». По какой же статье не угодил Крюков? Не будем говорить загадками, ибо ответить на этот вопрос – значит поставить точку на моих заметках. Послушаем лучше, о чем говорил с трибуны Таврического дворца донской казак Федор Крюков. Слава Богу, стенограммы заседаний Думы сохранили его речь для потомков...

    «Молодые парни, оторванные от родных мест, от родных семей, прежде всего обязываются присягой, религиозной клятвой, главное содержание которой, по-видимому, заключается в том, чтобы защищать отечество до последней капли крови и служить Государю, как выразителю высшей справедливости и могущества этого отечества. Но затем идет особый гипнотический процесс, который подменяет это содержание другим – слепым, механически-рефлекторным подчинением приставленным начальникам. Особая казарменная атмосфера с ее беспощадной муштровкой, убивающей живую душу, с ее жестокими наказаниями, с ее изолированностью, с ее обычным развращением, замаскированным подкупом, водкой и особыми песнями, залихватски хвастливыми или циничными, все это приспособлено к тому, чтобы постепенно, пожалуй, незаметно, людей простых, открытых, людей труда обратить в живые машины, часто бессмысленно жестокие, искусственно озверенные машины».

    «Но все-таки казак дорожит этим казачьим званием, – продолжал он, – и на то у него есть чрезвычайно веские причины. Он дорожит им, может быть, инстинктивно, соединяя с ним те отдаленные, но не угасшие традиции, которые вошли в его сознание вместе с молоком матери, с дедовскими преданиями, со словами и грустным напевом старинной казачьей песни. Ведь отдаленный предок казака бежал когда-то по сиротской дороге на Дон... Он борьбой отстоял самое дорогое, самое высокое, самое светлое – человеческую личность, ее достоинство, ее человеческие права и завещал своим потомкам свой боевой дух, ненависть к угнетателям...»

    Чем дальше читаешь эту речь, тем отчетливее где-то в подсознании обозначаются образы и возникают картины. И этой, хуже солдатской, казачьей муштровки, и в контрасте с ними – сцены поэтического казачьего быта. Песни те самые слышатся, из «Тихого Дона»...

    Суть и соль думской речи Федора Крюкова удивительно точно отвечает тому, что мы называем концепцией, строю важнейших мыслей, заложенных в «Тихий Дон». И действительно, это не роман «о поиске верного пути в период революции и гражданской войны» (трактовка очень многих официозных критиков), а отражение движения души народа и в высших его устремлениях, и в трагическом перерождении на переломах истории.

    Если Владимир Ленин«неизвестным», то спустя несколько лет он будет использовать цитаты из рассказов писателя для характеристики духа современной деревни и отношения крестьян к земельному вопросу. Интерес к донскому литератору, вероятно, возбудил в нем Горький, дававший в 1910 году младшим собратьям по литературному цеху следующее наставление:

    «... почитайте Муйжеля, Подъячева, Крюкова, – они современники ваши, они не льстят мужику. Но посмотрите, поучитесь, как надо писать правду!»

    Владимир Короленко.

    «Крюков – писатель настоящий, без вывертов, без громкого поведения, но со своей собственной нотой, и первым дал настоящий колорит Дона» – писал он в 1913 году. А до этого многие годы пестовал молодого литератора, учил – ни в сюжете, ни в языке, ни в образах не должно быть ничего лишнего, только тогда читатель сможет верно пройти вслед за еле уловимой мыслью автора. После получения очередного рассказа молодого прозаика Владимир Галактионович спешил похвалить Крюкова за удачу:

    «Коли не ошибаюсь, да коли вы отнесетесь к самому себе построже – тогда мы с Вами поздравим Русскую литературу еще с одним новым талантливым работником».

    Этот аванс мэтра Федор Дмитриевич отработал блестяще. Поскольку после смерти П. Ф. Якубовича, поэта и народовольца, Крюков был взят на его место редактором по отделу художественной литературы самого престижного журнала России – неизменно приверженного делу свободы и демократизма – «Русского богатства».

    – начала XX века разве только Лев Толстой обошел отличием даровитую прозу «Глеба Успенского Дона» (так называла Крюкова литературная критика того времени). И то в связи с довольно курьезными обстоятельствами. В последние годы жизни гениальный автор «Войны и мира» не следил за новыми именами в литературе, занятый религиозно-философскими вопросами. Корреспондент газеты «Утро России» С. Раевский, описывая встречу Леонида Андреева с Толстым в Ясной Поляне, между прочим отмечал:

    «Целый ряд писателей, о которых с большой похвалой говорил Леонид Николаевич, оказались совершенно неизвестными Льву Николаевичу (Сергеев-Ценский, Крюков и некоторые другие)».

    накануне ухода не только из родовой усадьбы, но и из жизни, вполне объяснимо, то короткая память одного из его последователей в творчестве – Михаила Шолохова – совершенно обескураживает. Р. Медведев в журнале «Вопросы литературы»(1989 г., № 8) приводит такой факт:

    «На письменный запрос одного из московских журналистов Шолохов ответил размашисто и коротко: “Писателя Ф. Д. Крюкова я не знаю и никогда не читал”».

    Есть все основания говорить, что Михаил Александрович, делая такое категоричное заявление, был, по меньшей мере, не совсем искренним. Не рядовым явлением было на дореволюционном Дону восхождение сына казачьего урядника к вершине государственной власти и литературной славы. Одного из таких «птенцов счастья» – генерала П. Н. Краснова – знали в каждой станице. Портреты другого – – были не редкостью в станичных и хуторских школах, в казачьих куренях. Крюков же прогремел на весь Дон еще и как политик, ходатай за вольности и интересы казацкие. И тюрьму прошел (за подписание Выборгского воззвания), и из пределов Области Войска Донского высылался за антиправительственную агитацию (земляки отстояли). Попечитель Шолохова при первых шагах в литературу

    А. Серафимович был другом Крюкова, и, проживая в разных столицах империи, они постоянно обменивались письмами, делились литературными планами, мечтали о свободном кусочке времени, чтобы побывать на Дону, в родных местах.

    Мог ли Шолохов не ведать об этой дружбе? Учась в Москве, в Богучаре, а потом в Вешенской, гимназист Миша Шолохов (как признавался потом) зачитывался русскими классиками, буквально проглатывал журнальные новинки. Неужели он никогда не держал в руках журнал «Русское богатство», не видел слева от титула список редакции, достойный украсить любую национальную литературу. И в нем – имя Федора Крюкова«на прохладной кушетке перелистывал июньскую книжку “Русского богатства”».

    И уж совсем непонятно, как, породнившись с Петром Громославским (отец жены), Шолохов ничего не знал о том, что тесть в период гражданской войны работал литературным сотрудником «Донских ведомостей», где редактором был Федор Крюков.

    – Усть-Медведицкая, Глазуновская, Вешенская – даже географически, чтобы самый молодой из плеяды «казачьих писателей» не знал жизни и литературной биографии выдающегося бытописателя донского края.

    Почему же Шолохов «открестился» от Крюкова? Почему ни разу не назвал его имени в числе своих литературных предтечей? Какие счеты могли быть у родившегося в 1905-м сына управляющего паровой мельницей к умершему в 1920-м отставному статскому советнику и известному литератору Федору Крюкову?

    ... Все в доме спало. А я привычно плавно покручивал в темноте ручку выбора диапазонов «Спидолы». Сквозь хрип и грохот кагэбэшных глушилок временами прорывалась одна-другая фраза на русском языке. От такого «поиска», как всегда, быстро устал морально и физически: на это, наверное, и был рассчитан пущенный наперерез радиоволнам этот дьявольский вой. Для успокоения решил послушать хронику «Глядя из Лондона» Би-би-си. Эту станцию почему-то «щадили» при глушении. Попал под шапочный разбор, когда диктор коротко повторял главные новости.

    В самом конце услышал совершенно невероятное – у нас в Союзе какие-то исследователи «более доказательно, чем это делалось до сих пор», представили версию, что автором всемирно известного романа «Тихий Дон» является вовсе не Михаил Шолохов, а донской писатель Федор Крюков, закончивший свой жизненный путь с остатками белой гвардии где-то под Новороссийском.

    «Крюков? Что это за писатель такой? Где они его откопали? Чушь абсолютная!» Я выключил приемник и автоматически (на пятнадцать лет!) – какую-либо память о фамилии, случайно услышанной рядом с привычно-завораживающим: «Тихий Дон».

    «Родным, знакомым веяло от этих строк. Но на обложке книги значилось безвестное для многих имя – Ф. Крюков...»

    «Пахло отпотевшей землей и влажным кизячным дымом. Сизыми струйками выползал он из труб и долго стоял в раздумье над соломенными крышами, потом нехотя спускался вниз, тихо стлался по улице и закутывал бирюзовой вуалью вербы в конце станицы. Вверху, между растрепанными косицами румяных облаков, нежно голубело небо: всходило солнце».

    Родным, знакомым веяло от этих строк. Но на обложке книги значилось безвестное для многих имя – Ф. Крюков. Пейзаж был из его рассказа «Зыбь», явившегося современному, российскому читателю спустя 70 лет после смерти автора.

    «Тихий Дон» и стал внимательно перелистывать страницу за страницей. Дошел только до второй главы, и искомый лейтмотив зазвучал и засверкал всеми своими оттенками:

    «Редкие в пепельном рассветном небе зыбились звезды. Из-под туч тянул ветер. Над Доном на дыбах ходил туман и, пластаясь по откосу меловой горы, сползал в яры серой безголовой гадюкой. Левобережное обдонье, пески, ендовы, камышистая непролазь, лес в росе – полыхали исступленным холодным заревом. За чертой, не всходя, томилось солнце».

    Да, конечно, эта похожесть картин природы (дым – туман, стлался – вползал) в большей мере ассоциативна, не буквальна. Но ее внутренне ощущаешь. Какая-то единая предопределенность сквозит в том, что у Ф. Крюкова «между растрепанными косицами румяных облаков голубело небо», а в «Тихом Доне» – «».

    И в том, и в другом случае – это как бы прелюдии потаенной запретной любви, преследуемой и осуждаемой окружающими. Вот под покровом ночи пробирается к своей возлюбленной Никишка Терпуг (Ф. Крюков. «Зыбь»). После ласк, объятий, обвала страстей вдруг прерывается ритм восторгов, и между молодым казаком и красавицей-жалмеркой идет разговор совсем не на любовную тему:

    «– Житье мое, Никиша, – похвалиться нечем... Веку мало, а за горем в соседи не ходила, своего много...

    – Свекровь? – лениво спросил Терпуг.

    – Свекровь бы ничего – свекор, будь он проклят, лютой, как тигра... Бьет, туды его милость! Вот погляди-ка...

    ... Она быстрым движением расстегнула и спустила рубаху с левого плеча. Голое молодое тело, свежее и крепкое, молочно-белое при лунном свете, небольшие упругие груди с темными сосками, блеснувшие перед ним бесстыдно соблазнительной красотой, смутили вдруг его своей неожиданной откровенностью. Он мельком, конфузливо взглянул на два темных пятна на левом боку, и сейчас же отвел глаза..

    – Вот сукин сын! – снисходительно-сочувствующим тоном проговорил он после значительной паузы. – За что же?..

    – За что! Сватается... а я отшила...

    – Лезет?

    – А то!..»

    А вот картина тайного свидания Григория Мелехова, с Аксиньей (через несколько дней по возвращении ее мужа Степана):

    «Встретились глазами. И отвечая на Гришкин немой вопрос, заплакала.

    – Мочи нету... Пропала я, Гриша.

    – Чего ж бы?

    – Не знаешь чего? Бьет кажный день!..»

    Недолгим был земной путь Никишки Терпуга. Задумав потрясти станицу невиданной «забастовкой», он попадает под казачий суд, а потом гибнет в драке с иногородним-торгашом. У Григория Мелехова из «Тихого Дона» «жизненная путина» куда длиннее и ухабистей. Но многим с Никишкой они близки друг другу – неоглядной молодецкой страстью, открытостью перед людьми, любовью к малой своей родине, Донщине. Но Терпуг – не единственный герой из рассказов Ф. Крюкова, ставший одним из предтечей персонажей эпопеи «Тихий Дон». Вспомним крюковскую «Казачку». Как ни благородны и искренни порывы души жалмерки Натальи Ермаковой, но, забеременев в отсутствие мужа, она, понимая, что совершила «смертный грех», накладывает на себя руки. Разбитная и легковесная Дарья Мелехова в «Тихом Доне» тоже кончает с собой, когда очередной «ухажер» заражает ее «дурной болезнью».

    Роднит произведения Крюкова и «Тихий Дон» и глубоко сердечное, обожествляющее отношение к коню – верному спутнику-помощнику казака в трудах и военных испытаниях.

    В крюковском рассказе «Душа одна» читаем о сборах молодого казака на германскую войну:

    «Лошадь купили Пашутке за триста. Дорого всем на удивление. Правда и лошадка была – картинка: трехлетняя кобылица, Звездочка, настоящая степная красавица...».

    Не ударил в грязь лицом и родитель другого молодца (из рассказа Шолохова «Чужая кровь»):

    «Время приспело провожать на фронт против красных – две пары быков отвел на рынок, на выручку купил у калмыка коня строевого, не конь – буря степная летучая...».

    Особенно изумляет близость художественных приемов Крюкова и Шолохова в обрисовке уникальной психологии отношений между землепашцем и трудягами-животными. Помнится, в школе мы заучивали своеобразный монолог Кондрата Майданникова, обращенный к быку, которого предстояло передать в колхоз:

    «– Ну, вот и расставанье подошло... Подвинься, лысый!

    А нужды с одной лошаденкой хватнул Кондрат по ноздри. И вот вырос бык и добре работал на Кондрата, летом и в зимнюю стужу, бесчисленное количество раз переставляя свои клешнятые копыта по дорогам и пашням, волоча плуг или арбу...»

    Эта зарисовка – в числе лучших страниц второго «шолоховского романа». Но еще за 18 лет до появления «Поднятой целины», в рассказе «Зыбь» у Крюкова, мы встречаем такой образчик психологической связи между состарившейся лошадью и молодым ее хозяином-казаком:

    «Была она ровесницей Никифору Терпугу... Но он только входил в силу, расцветал, а она уже доживала свой трудовой век... Проработала она на семью Терпугов почти 17 лет... А теперь – вот уже сколько лет подряд – весна – это значит – быть впроголодь и таскать на себе безобразно-неуклюжую, ехидно-цепкую борону, увязая ногами в тяжелой, кочковатой пашне...»

    Параллелизм и схожесть бытовых зарисовок и массовых сцен в произведениях Крюкова и Шолохова подметил в 1988 году доцент кафедры журналистики Ростовского университета М. Мезенцев. В статье «Судьба архива Ф. Д. Крюкова» он приводит целый ряд совпадений, которые дополняют приведенные выше примеры.

    «Около войны»):

    «На площади у ограды базар... большой круг беседующих... В центре площади... бородатый старичок».

    У Шолохова о том же дне:

    «На площади у церковной ограды кучился народ... В кругу махал руками седенький старик».

    Герои Крюкова и Шолохова в ту тяжелую годину мобилизуются на фронт. Скупыми, подчеркнуто протокольными фразами, словно сговорившись, сообщают об этом и тот, и другой писатель. Крюков:

    «Позвали Костика в станичное правление и объявили: 9 сентября быть на сборном пункте в слободе Михайловской» («Ратник». – Русские записки, № 11, 1915 г.).

    Шолохов («Тихий Дон»):

    «В декабре Григория с сидельцем вызвали в Вешенскую в станичное правление. Получил сто рублей на коня и извещение, что на второй день рождества выезжать, в слободу Маньково на сборный пункт».

    Надо сказать, что у исследователей творчества Крюкова возможности для анализа стиля, языка, творческих приемов и раньше, и сейчас достаточно ограничены. В Москве вышел всего один сборник его рассказов и публицистики, кое-что можно отыскать в разрозненных книжках дореволюционных журналов «Русское богатство» и «Русские записки» (в Орловской библиотеке им. Бунина здесь прорехи за целые годы). Практически невозможно найти первую книгу Крюкова «Казацкие мотивы», вышедшую в 1907 году, а также 1-й (и единственный) том его собрания сочинений, датированный 1914 годом. В спецхранах находятся до сих пор периодические издания Всевеликого Войска Донского, а также некоторые рукописные материалы литературного наследия Крюкова. Секретными остаются и документы советской цензуры, которые во многом могли бы пролить свет на тайну исчезновения имени писателя из русской литературы. Но об этом речь впереди. В данной главе важно было показать, что «певец земли донской» Михаил Шолохов явился не на пустом месте. Что у него был талантливый и плодовитый предшественник, в серьезной мере повлиявший на его литературную судьбу. А возможно, не только предшественник...

    Без сомнения, с прозой Крюкова, внесшей в русскую литературу неподражаемый колорит Дона, Шолохов был знаком. Почему же открестился от учителя? Почему заявил, что ни имени, ни писателя такого «не слышал»? Что было дурного в использовании крюковских сюжетных ходов, исторических материалов, языка? Крылов «переписывал» Лафонтена, Гоголю Пушкин подарил сюжет «Ревизора», а сам Александр Сергеевич умелой рукой превратил ершовского «Конька-горбунка» в шедевр русской сказочной поэзии. И имя Петра Ершова для нас не поблекло.

    –30-х годов, свежо еще помнившие одухотворенную прозу Крюкова.

    Но время ответов на эти вопросы настало лишь спустя полвека.

    «После установки на стукачество полемика вокруг “Тихого Дона” была исключена. Тайну романа загнали в подполье...»

    Перекличка сюжетных линий, стиля и языка в произведениях

    Ф. Крюкова и в «Тихом Доне» была сразу отмечена искушенным читателем при публикации первой книги романа в журнале «Октябрь». И это естественно: многие еще помнили, своеобразную и колоритную «донскую прозу» Крюкова в «Русском богатстве» и «Русских записках». Восемь лет, минувших после смерти писателя и последовавшее таинственное его забвение, не могли выветрить эту память. Однако открытой полемики с главным рапповским журналом по проблеме «заимствования» не было. Во всяком случае, советское литературоведение умалчивает о подобных прецедентах. В критике конца 20-х – начала 30-х годов, в переписке Шолохова и официальных заявлениях мы слышим только голоса «защитников» – «нападающие» обрисовываются в виде какой-то зловещей безымянной силы.

    «... У меня этот год весьма урожайный: не успел весной избавиться от обвинений в плагиате, еще не отгремели рулады той сплетни, а на носу уже другая...»

    – пишет М. Шолохов А. Фадееву в октябре 1929 года. Через полгода отправляет письмо А. Серафимовичу:

    «А вторая “радость” – “новое дело”, уже начатое против меня. Я получил ряд писем от ребят из Москвы и от читателей, в которых меня запрашивают и ставят в известность, что вновь ходят слухи о том, что я украл “Тихий Дон” у критика Голоушева... “Тихим Доном” Голоушев – на мое горе и беду – назвал свои путевые заметки и бытовые очерки, где основное внимание (судя по письму) уделено политическим настроениям донцов в 17 году. Это и дало повод моим многочисленным “друзьям” поднять против меня новую кампанию клеветы».

    О «кампании клеветы» сегодняшний читатель вряд ли что конкретного найдет во всем шолоховедении. Даже такой энтузиаст-исследователь творчества и литературной судьбы Шолохова, как В. Гура, обходится общими местами:

    «Вскоре в той же литературной среде родился и пошел гулять по редакциям и издательствам (по каким?! – B. C.) хилый и грязный слушок, обраставший всякими версиями, о том, что автором “Тихого Дона” является, дескать, не Шолохов, а некий убитый в годы гражданской войны белый офицер, из полевой сумки которого Шолохов будто бы извлек рукопись и выдал ее за свою... Уже и Горький из Сорренто запрашивает своих корреспондентов, разъяснилось ли “дело” с Шолоховым...»

    Трудно представить, что в 1990 году (время выхода книги «Как создавался “Тихий Дон”» – B. C.) дотошному шолоховеду не было известно имя этого «белого офицера». О нем, без сомнения, шли откровенные беседы В. Гуры с Шолоховым, особенно после публикации в Париже в 1970-х годах книг И. Медведевой и Р. Медведева, в той или иной мере называющих Ф. Крюкова «соавтором» «Тихого Дона». Имя это чаще других фигурировало в статьях вокруг романа и на рубеже 20-х – 30-х годов. Однако и В. Гура, и сам Шолохов не считают нужным (или не могут? – В. С– совсем не смотрится в роли летописца «донской Вандеи». Хотя дыма без огня не бывает. После того, как Леонид Андреев не принял путевые заметки Голоушева для публикации, Сергей Сергеевич вполне мог передать их Ф. Крюкову, столь же близкому человеку, но более заинтересованному в донской проблематике. В очерках Голоушева рассказывалось об исходе Корнилова на Дон и провозглашении атаманом Калединым Донской республики. По тематике эти материалы соответствуют содержанию второй книги «Тихого Дона» и могли быть использованы, как подручные, автором романа. Находкой было и неожиданное для этой смутной и жестокой поры название голоушевских очерков – «Тихий Дон». Но конечная судьба рукописи С. Голоушева не известна. Как и последние дни одного из организаторов знаменитой литературной «Среды». По некоторым сведениям, он умер в 1920 году в Москве от голода. Комиссия по его литературному наследию (как, впрочем, и по наследию Крюкова) гласно не создавалась. А значит, весь посмертный архив Голоушева мог использоваться по произволу организации или лица, завладевшего им после смерти известного критика.

    На взгляд «защитников» Шолохова, новые имена возможных соавторов «Тихого Дона» возникали в литературных кулуарах для того, чтобы любым путем опорочить Шолохова, заставить общественность усомниться, что «Тихий Дон» принадлежал «сыну крестьянки с хутора Кружилина» (С. Бондарчук). Между тем в разговорах и суждениях об авторстве «Тихого Дона» была определенная логическая последовательность.

    Публикация первого тома романа вызвала из небытия имя Федора Крюкова. Полемика вокруг С. Голоушева возникла в 1929 году, в период печатания в «Октябре» второго тома. С написанием третьей книги связывают, как правило, имена донских литераторов, бывших непосредственными участниками или свидетелями народного антибольшевистского восстания на Дону.

    О чем это говорит? О том, что никакого злого умысла под девизом – «кто-нибудь – лишь бы не Шолохов» – не было. Версии о «соавторе» романа менялись параллельно с серьезными изменениями концепции, стиля и языка «Тихого Дона» при появлении в свет каждой очередной книги (и даже – части). При этом, надо полагать, речь шла не о грубом плагиате, а об использовании Шолоховым черновиков, заметок, набросков и документов русских литераторов, волею судьбы оказавшихся по другую сторону баррикады.

    В сугубо литературном споре самым весомым аргументом могло стать публичное объяснение Шолохова по поводу использованных им документальных, литературных и иных материалов для создания исторической основы романа. Вместо этого он заявляет в письме одному из писателей:

    «... решил: ежели еще какой-нибудь гад поднимет против меня кампанию да вот с этим гнусным привкусом, объявить в печати и, так и так, мол, выкладывайте все и вся, что имеете: два месяца вам сроку...»

    Публично перчатку «клеветникам» Шолохов так и не бросил. Да и была ли в этом нужда, если в «Рабочей газете» за него грудью встали Серафимович, Авербах, Киршон, Фадеев, Ставский«Правда» через пять дней, 29 марта 1929 года, предложила радикальные меры:

    «Чтобы не повадно было клеветникам и сплетникам, мы просим литературную и советскую общественность помочь нам в выявлении «конкретных носителей зла» для привлечения их к судебной ответственности».

    После установки на стукачество полемика вокруг «Тихого Дона» была исключена. Тайну романа загнали в подполье. В. Гура «раскопал» в авторском деле Госиздата «запись» от апреля 1929 года:

    «Комиссии по делу Шолохова, насколько мне известно, не было, поскольку не было и сколько-нибудь серьезных обвинений. Различные слухи пускались неизвестными личностями и ползли по городу, но открыто никто Шолохова в плагиате не обвинял... Вот и все, что по этому явно клеветническому делу известно».

    Об авторе этих строк В. Гура умалчивает. Но стиль «записи» один к одному напоминает протокол допроса. Значит, дело о клевете было все-таки возбуждено. Кто-то свидетельствовал, а кто-то понес «справедливое и суровое наказание». Во втором выпуске «Расстрельных списков», выпущенных обществом «Мемориал», среди казненных в 1931 году за «антисоветскую деятельность» называются имена секретаря художественного отдела Госиздата и старшего редактора военного отдела Госиздата А. А. Бурова. Был расстрелян и счетовод типографии «Красный пролетарий» П. Н. БурякИ. С. Мамонова. Подробности обвинений (как и реабилитации) в сборнике не приведены. По времени их арест (август 1930 г.) совпадает с возможным окончанием «дела о клевете» на Шолохова.

    В элитных литературных кругах – хоть открыто и не высказывались об этом – продолжали, однако, сомневаться в природе стремительного развития таланта 23-летнего Шолохова. В марте редакция журнала «Октябрь» (главным редактором которого стал вместо А. Серафимовича Ф. Парфенов) прекращает публикацию третьей книги романа. Разные исследователи сегодня называют совершенно противоположные причины, объясняющие эту долгую (более чем два года) паузу. Одни ссылаются на «сырость» рукописи, другие – на новизну и трудность материала – народное восстание против большевиков. Говорят о творческой и даже физической усталости молодого писателя. Но, на мой взгляд, о главном мотиве приостановки публикации четко говорит в письме М. Горькому в июне 1931 года сам Шолохов:

    «У некоторых собратьев моих, читавших 6-ю часть и не знающих того, что описываемое мною – исторически правдиво, сложилось заведомое предубеждение против «художественного вымысла», некогда уже претворенного в жизнь. Причем это предубеждение, засвидетельствованное пометками на полях рукописи, носит иногда прямо-таки смехотворный характер... Непременным условием печатания мне ставят изъятие ряда мест, наиболее дорогих мне (лирические куски и еще кое-что). Занятно то, что десять человек предлагают выбросить десять разных мест. И если всех слушать, это 3/4 »

    Под «собратьями», засевающими множеством пометок поля рукописи 3-й книги романа, Шолохов имел в виду членов редколлегии «Октября». Примечательно, что пометки эти были направлены «против художественного вымысла, некогда уже претворенного в жизнь». Другими словами, указывали на то, что та или иная часть текста явно заимствована из русской классики или у писателей предреволюционного периода. Поскольку рукописи романа утрачены, можно только делать предположения – о каких авторах и произведениях шла речь.

    Чуткий к тончайшим оттенкам индивидуального литературного языка М. Горький «Октября» высказался своеобразно: «Есть что-то комическое в боязни учебы у классиков...» Однако в письме к А. Фадееву порекомендовал в качестве урока на будущее «доставить автору несколько неприятных часов...» Певец «Буревестника» был чутким флюгером, улавливающим настроения и устремления властей предержащих. Он понимал, что вся правда в начале 30-х не только не нужна, но и порой вредна. Учил, например:

    «... если к смыслу извлечений из реально данного добавить... желаемое, возможное и этим еще дополнить образ, – получим тот романтизм, который лежит в основе мифа и высоко полезен тем, что способствует возбуждению революционного отношения к действительности...»

    М. Горький первым среди многих определил «реально данное» Шолохову. Недаром в письмах близким называл его (уже автора «Тихого Дона») «областным» писателем, не разделял восторгов вокруг его «стремительного творческого роста». Для него тайна «Тихого Дона» никогда не была загадкой. Однако, следуя собственной формуле социального поведения, он потворствовал мифотворчеству о вскормленном революцией молодом таланте, неизменно ставил Шолохова на публике в ряды «ударников» литературы и положил начало канонизации его в советские классики.

    «Тоталитарному государству был нужен образ врага. Но не столь романтичного, что готов идти за свое дело, за свою правду на самопожертвование...»

    Публикация «Тихого Дона» в журнале «Октябрь» была приостановлена на 13-й главе шестой части. И совсем не случайно. Этот фрагмент романа, как никакой другой, поднимал на поверхность все прежние, временно утихшие страсти вокруг «Тихого Дона», – начиная с его идеологической концепции, отношения автора к главному герою и кончая вопросами стиля и языка. Дискуссии и «разборки» проходили, к сожалению, в узкой литературной среде. Читателю никто и ничего не объяснил. Лишь после хрущевской «оттепели» в литературной критике появляются робкие отголоски тех сшибок, по которым мы можем реконструировать тот или иной предмет споров.

    Шолоховед С. Н. Семанов, например, сообщил на страницах «Нового мира» (1988 г., №9):

    «Главная причина затруднений крылась, безусловно, в содержании: описывались (в «Тихом Доне» – B. C.) всевозможные насилия над рядовыми казаками, бессудные расстрелы их, словом, все то, что получило название расказачивания, то есть попытки уничтожения целого социального слоя...»

    В статье о Шолохове для четырехтомника «Истории русской советской литературы» писал:

    «При неоспоримом сходстве пятой и шестой частей “Тихого Дона” как вершин сюжетного напряжения, разница между ними выражается прежде всего в самом характере повествования... В шестой части “Тихого Дона” Шолохов отходит от прямого изображения исторических событий и утверждает такой способ повествования, при котором углубленный психологический анализ отдельных характеров уже играет определяющую роль».

    Называя две официально принятые трактовки образа Григория Мелехова – «заблудившегося человека» и «отщепенца» – Н. Маслин на примере шестой части романа практически перечеркивает эти ходульные характеристики:

    «... человечность, моральная чистота, непримиримость к насилию, грабежам, зверствам, ко всякой фальши... все это усиливает трагическое в Григории Мелехове».

    «В стиле «Тихого Дона» явственно различимы две языковые стихии – язык народных говоров... и язык литературный. Не случайно вторая книга написана обычным (подчеркнуто мной – B. C».

    В этом выводе есть свои погрешности, умолчания. Н. Маслин явно хотел сказать больше. Но не мог. Как было заявить тогда, в середине 60-х, что в романе высокохудожественный, живой, впитавший народную образность язык разбавлен местами тем самым обычным, постоянно проваливающимся в публицистические штампы. Что в цельное полотно повествования о судьбах казачества на изломе истории – чуждой рукой «вшиты» лоскуты официальной хроники, искусственных «конфликтов» героев и столь же искусственных «картин действительности»...

    Глава 13-я соблазнила позднего версификатора гармоничностью стиля, образностью, искренностью чувств персонажей. Он не посмел включить в нее какую-нибудь отсебятину – разве что убрал из диалогов и авторского текста какие-то ключевые приметы первоисточника, понимая, что в разрешении проблемы играют важную роль и самые мелкие «детали».

    Р. Медведевым «авторские права» Шолохова, профессор Принстонского университета (США) Г. Ермолаев приводил, например, следующие аргументы:

    «В повествовательном тексте первых трех томов «Тихого Дона» ранних изданий и в томе первом «Поднятой целины» ни разу не употреблено слово «позади» ни в качестве наречия, ни в качестве предлога – всюду фигурирует «сзади»... В произведениях Крюкова «позади» употребляется вполне регулярно». И еще: «Другим подобным свидетельством является широко распространенное неправильное пользование предлогами в разных изданиях рассказов (Шолохова – B. C.) и «Тихого Дона».

    Вообще интересно, что у американского литературоведа грубые и частые стилистические, смысловые ошибки, недостаточность эрудиции Шолохова выступают главными козырями в споре об авторстве «Тихого Дона». Пойти по этому пути – значит признать, что гениальную эпопею мог создать именно человек без серьезной литературной школы, элементарного знания иерархии казачества (Шолохов постоянно путается в чинах и званиях – B. C.) и к тому же находящийся не в ладу с русской грамматикой. Но что касается анализа использования служебных слов для идентификации стиля, а значит, и во многом – авторства, то здесь действительно есть предмет для серьезного разговора.

    Г. Ермолаев приводит пример употребления предлога «над» вместо– «вдоль», «мимо», «у», «около», «по» и «под». Такая «универсальность» должна приводить к увеличению частоты использования этого предлога в сравнении с теми, которые он заменяет. Что же мы обнаруживаем в исследуемой 13-й главе.

    «Над» употреблено единожды (и по делу),

    а вот «мимо» – 2 раза,

    «у» – 5 раз,

    «по» – 7 раз,

    «под» – 6 раз.

    «около» (встречается однажды) и «вдоль» (не упомянуто вовсе).

    Если мы возьмем теперь более-менее соответствующий психологизму 13-й главы отрывок из рассказа Ф. Крюкова «Мать», то увидим очень близкую картину.

    «над» на пяти страницах текста (объем 13-й главы) использован писателем – один раз,

    «у» – 8 раз,

    «по» – 7 раз,

    «вдоль» – ни одного раза.

    «Забытыми» остались не особенно примелькавшиеся в 13-й главе предлоги «около» и «мимо» Единственное несоответствие (но на то и разнообразие языка) – отсутствие предлога «под».

    «и». Напрасно. У Крюкова это своего рода ритмическое звено, во многом определяющее мелодику повествования и стиль вообще.

    В 13-й главе «Тихого Дона»:

    по частотности союз «и» – 65, главенствует над наиболее употребительными предлогами «в» – 35, и «на» – 34.

    То же самое почти в абсолютной пропорции мы встречаем в фрагменте из рассказа Ф. Крюкова «Мать»:

    «и» – 56, «в» – 32, «на» – 28.

    Между тем в бесспорно принадлежащих М. Шолохову рассказах «Три» и «Испытание» (вместе чуть превышающих по объему 13-ю главу) иерархия наиболее употребительных служебных слов уравновешена: «и» – 27, «на» – 27, «в» – 16.

    В 1-й главе повести Крюкова «Зыбь» мы встречаем просто подавляющее использование союза «и» – 180 раз. Частотность предлогов: у «в» равна 90, у «на» – 65.

    «Тихого Дона». В главах 1-й и 2-й издания 1975 года частотность союза «и» опускается ниже предлогов «на» и «в». Хотя шолоховское «над» уступает предлогам «у», «по», «под».

    Разгадка этого отступления от «крюковского стиля» отыскалась в книге В. Гуры «Как создавался “Тихий Дон”». Говоря о работе Шолохова над уже изданным текстом романа, В. Гура указывает основополагающие направления этого редактирования, и среди них следующие:

    «... при стечении личных местоимений, союзов, предлогов сокращается их количество (например, только в первой книге романа союз «и» устраняется в различных случаях из более чем пятидесяти предложений)». (!!! – В. С.)

    «Тихого Дона» большее сходство со «стилем» Шолохова, чем Крюкова. Наша же «марксистская» наука, защищавшая по «Тихому Дону» сотни и сотни диссертаций, такими «мелочами» не занималась.

    Само собой разумеется, что, обращаясь к сравнительной стилистике, исследователь должен в качестве примеров использовать лишь литературные произведения, принадлежность которых тому или другому автору не была предметом самого спора. «Защитники» Шолохова и его оппоненты почти единогласно включают в число бесспорно шолоховских роман «Поднятая целина». Норвежцы и шведы также целиком заложили его в ЭВМ на «чашу весов» Шолохова – вместе с рядом «Донских рассказов», «Судьбой человека», «Наукой ненависти».

    Между тем «Поднятая целина» – произведение, по форме и содержанию не менее загадочное, чем «Тихий Дон». И загадки эти начинаются уже с первых страниц романа.

    «По крайнему к степи проулку январским вечером 1930 года въехал в хутор Гремячий Лог верховой...»

    Так начинается описание появления в хуторе бывшего есаула Половцева, ярого противника Советской власти и одного из организаторов контрреволюции на Дону. Таинственность этой картинки, как казалось Шолохову (и многим литературоведам!), достаточно подчеркнута сумерками зимнего вечера, настороженным поведением всадника, и даже коня. Но что остается от этой потаенности, когда далее следуют такие вот детали внешнего описания коня и путника:

    «Серебряный нагрудник и окованная серебром высокая лука казачьего седла, попав под лучи месяца, вдруг вспыхнули в темени проулка белым, разящим блеском. Верховой кинул на луку поводья, торопливо надел висевший до этого на плечах казачий башлык верблюжьей шерсти...»

    Чтобы под светом месяца «разящим блеском» сверкал серебряный убор коня, его хозяину необходимо было перед отправкой в дальнюю дорогу хорошенько надраить обыкновенно матовое серебро. Делается это по долголетней привычке и приверженности воинскому щегольству, а никак не для удобства передвижения. Более того, отправляясь поднимать казаков против большевистской власти, Половцев должен был держаться тише воды, ниже травы, а не привлекать внимание в дороге явно строевым дорогим конем и казачьей амуницией. Само по себе появление на людях (безо всяких контрреволюционных замыслов) в таком виде (даже – в «белого курпея папахе») закончилось бы в 1930-м, по меньшей мере, отсидкой в чекистской предвариловке до выяснения личности и мотивов подобной «демонстрации». Этого матерый контрреволюционер Половцев не мог не знать. В личном опыте уже были фильтрационная комиссия, арест, трибунал... И вдруг под чужой фамилией, с подложными документами он вздумал красоваться на открытых всем ветрам и глазам степных дорогах Донщины!

    Что это? Нерасчетливая фантазия писателя? Незнание реалий? Но ведь Шолохов жил среди всего этого, отлично понимал, что настоящий контрреволюционер, если и собирался внедряться в массы, то напяливал на себя какую-нибудь «овечью шкуру». Даже чекисты в «Поднятой целине» явились в Гремячий Лог под видом заготовителей скота... Но все встает на свои места, если представить, что в первой главе «Поднятой целины» всадник въезжал в хутор в 1919-м. Эпизод с приездом Половцева – понравившаяся Шолохову картинка, заимствованная из другого произведения, и другого автора.

    «Поднятой целины» стали возникать все чаще. Исследователь Николай Коняев в статье «Живые против мертви. Люди против нелюди» («Молодая гвардия», № 2, 1996) отмечал, например:

    «И если мы внимательно прочтем первые страницы романа, прочтем их, не вспоминая известного по учебникам сюжета, то наверняка заметим, что никакого предпочтения кому-либо из героев Шолохов не оказывает. На первых страницах (подчеркнуто мной – B. C».

    По своему психологизму глава первая «Поднятой целины» куда стоит ближе к главе тридцатой шестой части «Тихого Дона», повествующей о беспримерном стихийном сопротивлении донцов узурпаторам-большевикам. И если бы «Поднятая целина» не была бы прямым заказом Сталина, ее печатание прекратили бы на первой странице. Тоталитарному государству был нужен образ врага, но не столь романтичного, что готов идти за свое дело, за свою правду на самопожертвование.

    «Читаешь эти строки, и чувствуешь: где-то уже слышал этот голос, где-то так же искрилось неподкупностью слияние казачьей души с природой...»

    Анализ использования писателем служебных слов, хоть и признается эвристикой (наукой установления авторства) одним из серьезных методов исследования, все же не имеет решающего значения в определении своеобразия стиля и языка. Творческую лабораторию невозможно поверять сухой математикой – а это как раз и делали западные литературоведы, «подсчитавшие» на ЭВМ, что «Тихий Дон» принадлежит перу Шолохова.

    Наглядный урок профессионального отношения к проблеме установления авторства преподнес в свое время великий Достоевский. После публикации в журнале «Русская старина» «новых черновых вариантов» 2-го тома гоголевских « Мертвых душ» Федор Михайлович провёл своеобразный экзамен этому «открытию». Выводы были следующие:

    «искрится» в отрывках и вариантах (т. е. в публикации «Русской старины»), искрилось и в прежнем печатном издании;

    2) «поразительная меткость выражения» вся принадлежит прежнему изданию, а в вариантах она только ослаблена;

    3) ни одного «лица» и ни одной «местности», вновь художественно воспроизведенных – в вариантах не имеется; и, наконец,

    4) с выпуском нескольких мест, проникнутых лирическим настроением, текст по вариантам стал суше, нежели в прежнем печатном издании.

    Попробуем применить эту методику в сравнении первой попытки Шолохова – романа «Донщина» (вошедшего затем во 2-ю книгу «Тихого Дона») – со стилем и языком 1-го и 3-го томов романа, наиболее «искрящихся» психологией характеров, меткостью определений, образностью.

    «Донщина» была начата в октябре 1925 года. Шолохов написал 5–6 печатных листов (чуть больше 130 страниц машинописного текста) и затем отложил работу на целый год. В 1926 году ему «пришла идея создать более широкое художественно-историческое полотно», и ранее написанные страницы нашли в нем свое место. Это «место» В. Гура называет конкретно:

    «из двадцати одной главы четвертой части «Тихого Дона» одиннадцать глав (X–XX) близки к «Донщине». Причем с большим основанием к первоначальному замыслу можно отнести главы XIII–XVI, XVIII–XX».

    Но для нас важнее другое замечание:

    «В рукописи «Донщины» не могло быть фигуры Григория Мелехова...»

    Но романа без героя не бывает. И в «Донщине» на эту роль определенно претендует хорунжий Илья Бунчук – казак, дослужившийся до офицерского чина, но одновременно пропитавшийся большевизмом. Он является читателю осенью 1916 года в окопах на русско-германском фронте, где в офицерской землянке происходит его словесная дуэль со своим полным антиподом – есаулом Листницким.

    «лице», «вновь художественно воспроизведенном»: можно ли считать таковым портрет Бунчука, нарисованный Шолоховым в «Донщине», а затем перенесенный в «Тихий Дон»?

    Вот что мы узнаем о внешности героя.

    «У входа в одну из офицерских землянок на минуту задержался приземистый офицер...»

    «Бунчук указательным пальцем смахнул с широких и густых бровей дождевую сырость...»

    Еще Бунчук может «ломать глазами» взгляд собеседника и «выталкивать языком клубочек дыма» (т. е. с форсом курить). Не задумываясь о последствиях, он ведет, в компании монархически настроенных офицеров большевистскую антивоенную агитацию. Но эта «смелость» объясняется очень просто: через час он дезертирует с фронта и потом поведает одному из своих единомышленников:

    «После моего ухода пулеметчиков, несомненно, будут трясти, может быть, кто-либо из ребят под суд пойдет. Я надеюсь, что их рассеют по разным частям, а нам это на руку: пусть оплодотворяют почву...»

    Что «искрится» в этом портрете? Что может расположить к такому «борцу за дело рабочего класса»? После Григория Мелехова Бунчук смотрится какой-то бездушной схемой – ничего человечески привлекательного в нем нет. Знает наперед предстоящие повороты истории, амбициозно судит – кто прав, кто виноват. Недаром даже критика сталинских времен считала возможным упрекать автора в ходульности и примитивизме создания образов большевиков.

    Искусственно и упрощенно подается в главе XV воздействие на казаков агитации еще одного большевика – Ивана Алексеевича. Это не новый персонаж – мы встречались с ним на страницах первой книги романа. Но все присущее ему, индивидуальное, здесь словно вытравлено.

    «Иван Алексеевич рассчитывал, что, убеждая казаков не идти с Корниловым, он встретит со стороны некоторых возраженияохотно согласилась и с большой готовностью решили отказаться от дальнейшего следования ».

    Мной подчеркнуты самые заметные журналистские штампы, ничего общего не имеющие с языком беллетристики. И все – в одном предложении. А ведь чуть раньше, в третьей части романа (не входившей в «Донщину») о том, как ломала казаков война (а не «душевная» большевистская беседа), писалось на высочайшем психологическом уровне.

    «Григорий с интересом наблюдал за изменениями, происходившими с товарищами по сотне. Петр Зыков, только что вернувшийся из лазарета, с рубцеватым следом кованого копыта на щеке, еще таил в углах губ боль и недоумение, чаще моргал ласковыми телячьими глазами. Егорка Жарков при всяком случае ругался тяжкими непристойными ругательствами похабничал больше, чем раньше и клял все на свете; однохуторянин Григория Емельян Трошев, серьезный и деловитый казак, весь как-то обуглился, нелепо похохатывал... Перемены вершились на каждом лице...»

    В последней, XXI главе четвертой части, о сложной тайне человеческой души рассуждает обольшевиченный казак Михаил Кошевой:

    «Чудная жизнь, Алексей!.. Ходют люди ощупкой, как слепые, сходются и расходются, иной раз топчут один одного. Поживешь вот так, возле смерти, и диковинно становится, на что вся эта мура? – По-моему, страшней людской середки ничего на свете нету, ничем ты ее до дна не просветишь...»

    «Был я летом в госпитале. Рядом со мной солдат лежал, московский родом. Так он все дивовался, пытал, как казачки живут, что да чего. Они думают – у казака одна плетка, думают – дикой казак и замест души у него бутылошная склянка, а ить мы такие же люди; и баб так же любим, и девок милуем, своему горю плачем, чужой радости не радуемся...»

    Да, недаром глава эта не была отнесена В. Гурой к «Донщине».

    В ней вовсе нет «раннего Шолохова» с назывными предложениями, искусственно построенными инверсиями, беглой и случайной описательностью. Словно кисть иного – глубоко чувствующего «середку людскую» художника – прошлась по последним страницам четвертой части романа, смягчила прямолинейность и вычурность положений и героев. Чтобы дальше, в шестой части, работать уже «по чистому холсту», дописывать драму русского казачества с неповторимой художественной силой.

    В шестой части почти нет авторских «пояснений». Даже там, где они «должны» по всем правилам быть. Словно происходящее на Дону невозможно выразить сухим историческим комментарием. Автор дает слово природе, обращается к ней, как к неподкупному свидетелю. Речь его здесь сверкает всеми гранями поэтического таланта. Завораживает.

    «Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы, в мудром молчании берегущие зарытую казачью славу... Низко кланяюсь и по-сыновни целую твою пресную землю, донская, казачьей, не ржавеющей кровью политая степь!»

    Читаешь эти строки и чувствуешь: где-то уже слышал этот голос, где-то так же искрилось неподкупностью слияние казачьей души с природой. И отыскав в «Избранном» Ф. Крюкова стихотворение в прозе «Родимый край», понимаешь, откуда корни высочайшей поэзии «Тихого Дона»:

    «... Молчание мудрое (! – B. C.) седых курганов, и в небе клекот сизого орла, в жемчужном мареве видения зипунных рыцарей былых, поливших кровью (! – B. C.) молодецкой, усеявших казачьими костями простор зеленый и родной... Не ты ли это, Родимый край?»

    «После того, как семья Шолохова породнилась с семьей Громославских, литературная деятельность М. А. Шолохова становится все более успешной...»

    Писатель Борис Пильняк был одним из немногих, кто открыто подвергал сомнению принадлежность «Тихого Дона» перу Шолохова. В одной из бесед с солисткой Большого театра В. А. Давыдовой он так объяснял свою позицию:

    «Совершенно различные вещи – писатель и его роман. Я часто задумываюсь над тем, что он пишет и как он пишет... “Лазоревая степь“ (“Донские рассказы”) – первая книга Шолохова. Душу она не взвинтила, рассказы весьма посредственные и не очень грамотные. Я отказался рецензировать. Прошло три года, литературный журнал “Октябрь” преподнес нам две книги великолепной прозы, которую смело можно назвать классической... А. Н. Толстой не мог понять, как из рядового обыкновенного середняка вырос титан. Горький, характерно подкручивая усы, сказал нам, писателям: Федину, Леонову, Шкловскому, Фадееву: “Учитесь у Шолохова!” Потом, улыбаясь, проговорил: “За мою литературную жизнь такая метаморфоза происходит впервые”».

    По словам В. А. Давыдовой, Пильняк, буквально околдованный живым и неповторимым слогом «Тихого Дона», отправился в поездку по донским станицам и хуторам. «Язык довел его до Киева» – в станице Новокорсунской писателю указали дом, где квартировала отправившаяся на поиски могилы сына мать Ф. Д. Крюкова. От нее Пильняк узнал, что Шолохов был каким-то образом знаком с Федором Дмитриевичем и даже посвящен в его творческие планы. Во всяком случае, после панихиды по Крюкову, отслуженной бесплатно священником станицы Глазуновской, Шолохов неожиданно заявился к матери Федора Дмитриевича.

    «Не торопясь, степенно, по-стариковски отхлебывал из блюдечка чай, сахарок грыз вприкуску, с аппетитом уплетал баранки с медом, единственное угощение, которое было. Поинтересовался здоровьем хозяйки, посетовал, но слез не пролил, что умер его “товарищ и лучший друг”.

    Последнее было чистой воды хлестаковщиной. Но для убитой горем матери – соломинкой, за которую можно было ухватиться и как-то утешиться. Не удивительно, что она задала Шолохову наиболее волнующий ее вопрос: “Михаил Александрович, куда, по-вашему, могли деться тетради сына?”»

    «Лицо Шолохова, – рассказывал Пильняк, – уши, руки покрылись круглыми красными пятнами... – “Откуда мне знать? Возможно, сумку вместе с Федей закопали в братскую могилу? А может, кто и подобрал, бумага всегда нужна для курева и по всяким разным надобностям”».

    произведений. Шолохов стушевался и ушел, не простившись – поскольку впервые услышал обвинение из уст прозорливой женщины (мать Крюкова за умение видеть насквозь людей считали колдуньей): «Где находится могила сына? Скажи, куда ты дел тетради Федора Крюкова?»

    Рассказ Пильняка о матери Крюкова завершался тем, что 15 января 1928 года соседи принесли ей свежую, но уже порядочно истрепанную книжку «Октября».

    «Не поверила своим глазам, думала, что такое может во сне только присниться. Под своей фамилией Шолохов начал печатать книгу моего сына, которую назвал «Тихий Дон». Он почти ничего не изменил, даже некоторые имена действующих лиц оставил прежними».

    Был ли Пильняку резон сочинять напраслину о Шолохове? Каких-либо серьезных оснований мы не найдем. Зато Шолохову Пильняк каким-то образом мешал восходить к славе. В. А. Давыдова однозначно связывает заключение Пильняка в психиатрическую больницу, а потом и его расстрел с происками приблизившегося к власти Шолохова. Она диктует Гендлину свои воспоминания о навязчивом визите к ней «тиходонца» после казни Пильняка. По словам певицы, Шолохов всячески домогался выйти на след дневников Бориса Пильняка, в которых отражалась его оценка «Тихого Дона» и взгляд на авторство романа.

    В книге «Кто написал “Тихий Дон”?» Р. Медведев никак не мог опираться на версию В. А. Давыдовой, мемуары которой появились в свет гораздо позже. Однако его изыскания так или иначе перекликаются с историей исчезновения поздних рукописей Крюкова. При этом они поднимают целый новый пласт в биографии Шолохова, ранее никого абсолютно не интересовавший.

    «В декабре 1923 года, – пишет Р. Медведев. – М. А. Шолохов снова едет на Дон (из Москвы – B. C.), и здесь в январе 1924 года 19-летний писатель женится на 25-летней казачке Марии Петровне Громославской».

    Далее исследователь сообщает любопытнейшие данные о тесте Шолохова. Петр Громославский был писарем казачьего полка, посредственным литератором, принимал участие в белоказачьем движении и сотрудничал в «Донских ведомостях», которые в годы гражданской войны редактировал Крюков. Р. Медведев считает, что П. Громославский участвовал в похоронах Крюкова недалеко от станицы Новокорсунской и что ему «досталась какая-то часть “кованого сундучка” с рукописями Крюкова».

    Но наиболее важным для наших заметок является следующий вывод Р. Медведева:

    «После того, как семья Шолоховых породнилась с семьей Громославских, литературная деятельность М. А. Шолохова становилась все более успешной и интересной».

    Мы уже говорили, что с 1923 по конец 1924 года Шолохов опубликовал всего четыре рассказа, значимым из которых в литературном отношении является лишь «Родинка» (декабрь 1924 г.). С февраля и до конца 1925 года в «Журнал крестьянской молодежи», «Комсомолию», «Смену», «Огонек» и газету «Молодой ленинец» потоком хлынули «донские рассказы» молодого Шолохова (9 публикаций за год!). Тогда же была напечатана повесть «Путь-дороженька» («Молодой ленинец») и начата работа над романом «Донщина». В 1925-м были изданы отдельными книгами «Донские рассказы» и «Лазоревая степь». Выходившие практически на одном дыхании рассказы Шолохова как бы делились на два порядка. В одних критика отмечала «бродячесть сюжетов», в других, наоборот, – сюжетную яркость. Журнал «На литературном посту» высоко оценивал колоритность и выразительность речи персонажей (назывались чаще рассказы «второго порядка»). Но водораздел в опубликованных Шолоховым новеллах гораздо глубже. «На противопоставлении классово непримиримых лагерей строятся самые ранние рассказы Шолохова («Родинка», «Продкомиссар», «Пастух», «Шибалково семя», «Бахчевник») – резюмирует шолоховед В. Гура. В этот же ряд, на наш взгляд, можно было поставить «Алешкино сердце», «Председателя Реввоенсовета Республики», «Червоточину», «Батраков». Прослеживая творческую лабораторию Шолохова от «Донских рассказов» – к «Тихому Дону», В. Гура практически не находит в них заготовок будущих сюжетных ходов и характеров героев «Тихого Дона». Другое дело – «Лазоревая степь», «Чужая кровь» (1926 г.), «Семейный человек», «Кривая стежка», «Двухмужняя», «Ветер» (1927 г.), «Один язык» (1930 г.), герои которых лицом и характером уже напоминают Григория и Петра Мелеховых, Аксинью, Пантелея Прокофьевича, Алешку Шамиля, старого генерала Листницкого, деда Гришаку, Дуняшку.

    «Родство» доброй половины рассказов Шолохова с отдельными страницами «Тихого Дона» должно было, по логике, стать козырной картой молодого писателя против обвинений его в плагиате. Но Шолохов ведет себя очень странно. В начале 30-х годов он стремится «отмежеваться» от большинства своих рассказов, находит в них много «наивного и детски беспомощного». Почти четверть века они не издавались и вновь явились широкому читателю лишь в середине 50-х годов.

    Интрига, на наш взгляд, была в том, что к версиям об украденном «Тихом Доне» в 1931 году могли добавиться и предположения об украденных рассказах. Ведь похожесть лучших из них на сказовую манеру крюковских новелл была еще более очевидной, чем сравнение прозы Крюкова с «Тихим Доном».

    В начале 80-х годов проблема «взрывной» плодовитости Шолохова в 1925–1926 гг. заинтересовала доцента Орловского пединститута, ныне покойного В. М. Шепелева. Совершенно автономно от Р. Медведева (книга которого практически была недоступна для советского читателя), Вадим Михайлович пытался проанализировать сугубо «физическую» возможность Шолохова создать роман-шедевр и издать его в 1928 году.

    «Если в конце 1926 года Шолохов только “стал думать о более широком романе“ (после «Донщины» – B. C.) и “когда план созрел, – приступил к собиранию материала”», то начать непосредственно писать первую книгу “Тихого Дона” он мог, в лучшем случае, лишь в начале 1927 года, учитывая, что сбор материала требовал очень много времени. Проведя своеобразную пред издательскую экспертизу, В. М. Шепелев сделал вывод:

    «Получается, что примерно за четыре месяца Шолохов сумел написать блестящую книгу объемом в тринадцать печатных листов?!» Еще меньше времени ушло на сдачу второй книги (она стала выходить в «Октябре» с № 5 1928 года). В это же время Шолохов публикует в периодике рассказы «Ветер», «Один язык», «Мягкотелый», кроме того, с июня по сентябрь 1927 г. работает в «Журнале крестьянской молодежи».

    Несмотря на фантастичность сроков создания двух книг романа-шедевра, вычисленных В. М. Шепелевым, они, вернее всего, были еще более сжатыми. Орловский исследователь приводит мнение редколлегии «Октября» по рукописи «Тихого Дона», которая «отнеслась к роману довольно сдержанно: «раздавались голоса, что это всего лишь зарисовки старого казачества, произведение не актуальное, лишенное связи с современностью». С такой характеристикой роман вряд ли пошел в печать «с колес». Требовалось найти солидных и авторитетных покровителей-толкачей. Получается, сроки писания сокращаются до 2–3 месяцев. А это значит, что времени на создание гениального романа у Шолохова не было.

    «Крюков унес с собой вмогилу “Войну и мир” своего времени...»

    В 1989 году журнал «Вопросы литературы» публиковал ответы известных советских критиков и литературоведов на анкету – «О чем молчим. И почему?»

    Среди множества откровений я нашел высказывание А. Марченко:

    «Убеждена: собравшись с духом, следует дознаться, что же такое “Тихий Дон” – наш “патент на благородство” или самая громкая литературная мистификация XX века?.. Похоже, настала пора заняться всерьез щекотливой проблемой – гласно и официально».

    Под «щекотливостью» имелось в виду не художественное разрешение коллизий романа, а ответ на единственный вопрос: действительно ли автором «Тихого Дона» является Михаил Шолохов (получивший за роман Нобелевскую премию по литературе) или гениальное полотно о жизни русского казачества на переломе истории принадлежит перу другого человека, само имя которого было намеренно упрятано от читателя.

    было в природе, если он не выдвинулся из глубин русской литературы и народной жизни– значит, нет и проблемы. Глупо радоваться только вопросам – по силам ли было Шолохову написать великую народную эпопею. Надо ведь тогда и ответить – кто ее мог создать.

    В нашем исследовании постоянно подчеркивалась близость лучшей «прозы Шолохова» к произведениям его старшего земляка Федора Крюкова. Но ведь все это можно объяснить понятным ученическим заимствованием, тем более, что казак казака видит издалека. От рассказов, пусть превосходных, до широкого эпического повествования – путь не только долгий, но порой и непреодолимый. Мы должны, во-первых, убедиться, что Крюкову по силам было его пройти. И, во-вторых, необходимы свидетельства, что большой роман о казачьей жизни Федор Дмитриевич когда-либо замысливал и работал с материалами для него.

    В современном литературоведении ответ на первый вопрос получаем практически единодушный. Шолоховед Ф. Бирюков:

    «Несмотря на высокий уровень Крюкова как психолога в рассказах... как стилист Шолохов стоит вне сравнения».

    Г. Ермолаев:

    «... по контрасту с «Тихим Доном»... язык Крюкова – гладкий и литературный, без единого диалектного, неожиданного или трудно понимаемого слова».

    И та, и другая оценка выдаются априорно, без каких-либо серьезных доказательств. Между тем самый поверхностный экскурс в словарь Крюкова показывает, насколько умело и точно пользовался он и литературным языком, и местными донскими диалектизмами. В одном только рассказе «Зыбь» их целая россыпь: «перепелесый» (бык), «погонцы», «избыли» (продали), «голосом кричала» (плакала навзрыд), «каталась от живота», «извернулись» (вышли из положения), «острамок» (соломы), «страмотил», «поддобриться». Или в «Казачке»: «низкость», «уграживал», «испужаться», «юнкарь». И т. д.

    Приведем здесь авторитетное мнение известного русского критика :

    «Разговорный язык – настоящая сила Крюкова... Есть у него народные слова, но они пахнут не записной книжкой и не подозрительной выдумкою, которою Лесков испортил великолепные диалоги своих героев, а творческой наблюдательностью, которая обобщает, не сгущая и не фотографирует».

    В этом же духе два года спустя оценивает язык Крюкова его земляк А. С. Серафимович:

    «А я завидую, Федор Дмитриевич, Вам. Это я серьезно. Я беру явление несколько шире Вас, может быть, несколько глубже, но все это от литературы, все это надумано, придумано, все это дохлое и только для виду ворочается, обманывая. У Вас же если круг захватываемый и уже, зато это трепещет живое, как выдернутая из воды рыба, трепещет красками, звуками, движениями, и все это настоящее, все это, если бы Вы и хотели придумать, так не придумаете, а его прет из Вас, как из роженицы! И если бы эту Вашу способность рожать углубить, Вы бы огромный писатель были».

    «Вестника литературы» (№ 6, 1920 г.) тот же А. Горнфельд:

    «... мятущуюся душу народную Крюков изображал и в мирном течении повседневного быта, и в острых столкновениях с новизной, изображал вдумчиво, внимательно, с той строгой простотой и художественной честностью, которые естественно вытекали из его прямой и ясной натуры. Особенно отчетливое выражение находила эта художественная честность в его превосходном языке, в сочной, жизненной областной (характерной для Дона – B. C.) речи его героев...»

    Здесь трудно что-либо добавить в доказательство, что Крюкову было по плечу изображение не только отдельных характеров, но и «души народной», проявляющейся как раз наиболее ярко в переломные моменты истории.

    Но был ли вообще замысел у Крюкова писать объемную народную драму? Были ли для этого условия и возможности?

    «Есть свидетельство, будто Крюков писал роман. Но вряд ли это было возможно, прежде всего, по причине большой занятости. Много печатался в периодике, был постоянно в разъездах, редактировал газету и официальные документы Войскового Круга».

    Таково мнение шолоховеда . Впрочем, к «занятости» Крюкова надо было тогда отнести и его депутатскую деятельность в Государственной Думе, и работу в санитарном поезде и корреспондентом на фронтах первой мировой войны. Не говорит почему-то Бирюков и об участии писателя в военных действиях во время первого антибольшевистского восстания на Дону. На все это, конечно, уходило золотое творческое время. Но зато именно такая «занятость» давала возможность охватить и переварить не отдельные явления, а то, что мы называем движением истории, философией жизни.

    Участие Крюкова в красно-белом разломе на Дону утаивается, на наш взгляд, и по причине весьма серьезной. Вспомните настойчивое утверждение Шолохова, что он пытался показать гражданскую войну на Дону изнутри «белого стана». Куда проще и естественней эту задачу мог выполнить не пролетарский писатель, а казак-интеллигент, в силу убеждений и побуждений оказавшийся противником большевизма.

    Крюкова упорно не хотят видеть в рядах восставших хоперцев и устьмедведцев. Его ставят где-то посредине между дерущимися, хотя место в гражданской междоусобице он занял определенно и до конца жизни. В мемуарах одного из руководителей верхнедонского восстания генерал-майора Голубинцева

    «В последнем наступлении принимал участие добровольцем находящийся в это время у себя в станице донской писатель и секретарь Войскового Круга Ф. Д. Крюков, написавший, вдохновленный восстанием Усть-Медведицких казаков, известное стихотворение в прозе “Родимый край”. В этом бою Федор Дмитриевич был легко контужен артиллерийским снарядом».

    Стихотворение в прозе «Родимый край» было опубликовано в сборнике произведений Крюкова, вышедшем первый раз за все годы советской власти в 1990 году. Составителем был не верящий в возможности Крюкова-романиста Ф. Бирюков. Так вот, от пронзительного эссе в этом издании оставили лишь половину. Утаенная часть стихотворения цитируется уже по изданию 1993 года (и другого составителя):

    «Во дни безвременья, в годину смутного развала и паденья духа я, ненавидя и любя, слезами горькими оплакивал тебя, мой край родной... Но все же верил, все же ждал: за дедовский завет и за родной свой угол, за честь казачества взметнет волну наш Дон седой... Вскипит, взволнуется и кликнет клич – клич чести и свободы...

    И взволновался тихий Дон... Клубится по дорогам пыль, ржут кони, блещут пики... Звучат родные Песни, серебристый подголосок звенит вдали, как нежная струна... Звенит, и плачет, и зовет. То край родной восстал за честь Отчизны, за свой порог родной и угол...

    – родимый край!..»

    Это своего рода поэтическая концепция шестой части «Тихого Дона», в которой старый казак на лихом коне без шапки, с рассыпанными по лбу седыми кудрями, прискакав в хутор Рыбный, обратил к станичникам свой вопль-призыв:

    «Что же вы стоите, сыны тихого Дона?! Отцов и дедов ваших расстреливают, имущество ваше забирают, над вашей верой смеются... Ждете, покель вам арканом затянут глотку? Докуда же вы будете держаться за бабьи курпяки? Весь Еланский юрт поднялся с малу до велика... Аль вам жизня дешева стала? Али вместо казачьей крови мужицкий квас у вас в жилах? Встаньте! Возьмитесь за оружию!»

    Такое не придумаешь «в творческом озарении», не вылепишь из сбивчивых рассказов ветеранов. Это надо было видеть и слышать, самому проникнуться той же болью, что замутила глаза старого казака. 13-летний Миша Шолохов в то морозное утро спешил на урок в гимназию еще мирного города Богучара в Воронежской губернии. И откуда ему было знать, как глубоко прорезала кровавая борозда землю казачью...

    «Тихом Доне», эта трагедия народа не раскрывается столь естественно и без надрыва. Это подметила Анна Ахматова, включившая в свой знаменитый «Реквием» странные для петербуржки слова: «Тихо льется тихий Дон...» Нашла очень точную метафору кровавым репрессиям Сталина через свое понимание великой казачьей эпопеи.

    Эпопея не рождается за полгода. Она требует, во-первых, синтеза жизненного опыта (а не просто заметок в дневнике), долгого и мучительного внутреннего анализа событий, явлений, персоналий. Она уже пишется писателем до всякого творческого плана, где-то в подсознании. За письменным столом внутреннее только обретает внешние черты, переводится со сложного языка мысли в привычную художественную форму.

    Для этой главной работы у Шолохова не было возможностей. Крюков же в поисках ответов на мучившие его вопросы исходил и изъездил всю европейскую Россию, путешествовал по ее великим рекам, опускался в шахты и поднимался на высочайшую трибуну народного представительства. Он хотел одно время быть священником, офицером, пятнадцать лет учил детей, работал в публичной библиотеке, участвовал в двух войнах. А кроме того, невзирая на все треволнения времени, ежегодно брался за привычный крестьянский казачий труд – пахал свой земельный пай, заготавливал сено для скота, «поправлял хозяйство».

    «нажитое» писательской наблюдательностью и жизненным опытом давно выпирало, просилось наружу, на чистый лист.

    Герман Ермолаев, оспаривая принадлежность «Тихого Дона» Крюкову, приводит в своей работе очень важные сведения:

    «Б. Н. Двинянинов –1918 годы. П. Маргушин, работавший с Крюковым в газете «Донские ведомости» в 1919 году, вспоминает, что Крюков рассказывал ему о своих планах написать роман о вторжении большевиков...»

    Рассказ последнего подтверждает близкий друг и земляк Крюкова, литератор-казак П. И. Шкуратов. Он приводит слова сестры Крюкова, Марии:

    «Федя все пишет и пишет и даже боится выходить в сад... – “Я пишу и не хочу ничего знать: пока мне хватает и этого”».

    «Сполох», в котором он сообщает об окончании работы над первой книгой романа «Тихий Дон».

    Это уже не косвенные сравнения, а прямые свидетельства. К сожалению, П. И. Шкуратов умер в середине 80-х годов. Газету «Сполох» можно добыть разве что из-под земли, непонятна история с потерей рукописей первых книг романа из архива Шолохова.

    Сергей Серапин (тоже земляк Крюкова) заявил однажды, что Федор Дмитриевич «унес с собой в могилу “Войну и мир” своего времени».

    Двух великих произведений в один и тот же исторический момент, в одном и том же географическом и социальном пространстве появиться не могло. Значит, казачья эпопея Крюкова, все же увидела свет. Не под его именем. Но поскольку она есть, остается и надежда, что возвратится и возродится и имя подлинного автора. Для этого стоит потратить целую жизнь.

    ––––––––——–––––––

    Раздел сайта: