• Приглашаем посетить наш сайт
    Некрасов (nekrasov-lit.ru)
  • Адамович Г.: Шолохов

    ШОЛОХОВ

    Его успех у читателей очень велик. В сов. России нет библиотечной анкеты, где бы имя Шолохова не оказалось бы на одном из первых мест. В эмиграции — то же самое. Принято утверждать, что из советских беллетристов наиболее популярен у нас Зощенко. Едва ли это верно. Зощенко «почитывают», но не придают ему большого значения. Зощенко любят, но с оттенком какого-то пренебрежения... Шолохова же ценят, Шолоховым зачитываются. Поклонники у него самые разнообразные. Даже те, кто склонен видеть гибельное дьявольское наваждение в каждой книге, приходящей из Москвы, выделяют «Тихий Дон». Еще совсем недавно мне удалось беседовать с одним почтенным земцем, человеком простодушным и пылким, который держал в руках роман Шолохова и приговаривал:

    — А, здорово! Здорово! Ловко, негодяй, пишет. Замечательно изворачивает подлец. Здорово!

    В глазах его было искреннее удивление: советский писатель, а не совсем бездарен и туп; на книжке пометка Государственного издательства, а читать не противно. «Ну, да ведь это казак!» — нашел он вдруг неожиданное объяснение.

    «Поднятой целины» и третьего тома «Тихого Дона», начали писать как о выдающемся художнике, которому приходится простить некоторую противоречивость его социальных тенденций. В эмиграции критика занималась Шолоховым лишь случайно. Леонову или Бабелю, Федину или Олеше у нас больше повезло.

    Шолохов оставался в тени. Но это не помешало ему «пробиться к читателю» и опередить в читательском «благоволении» всех тех, о которых в печати было больше толков. Популярность его разрастается.

    У Шолохова, несомненно, большой природный талант. Это чувствуется со вступительных страниц «Тихого Дона», это впечатление остается и от конца романа, — хотя третий том его, в общем, суше, бледнее и сбивчивее первых двух. «Поднятая целина» по замыслу мельче. Но в ней все, о чем рассказывает Шолохов, живет: каждый человек по-своему говорит, всякая психологическая или описательная подробность правдива. Мир не придуман, а отражен. Он сливается с природой, а не выступает на ней своенравно-наложенным, чуждым рисунком. Искусство Шолохова органично.

    В заслугу ему надо поставить и то, что он не сводит бытие в схеме в угоду господствующим в России тенденциям, — как это случается, например, у богато одаренного, но растерянного и, кажется, довольно малодушного Леонова... Шолоховские герои всегда и прежде всего люди: они могут быть коммунистами или белогвардейцами, но эта их особенность не исчерпывает их внутреннего мира. Жизнь движется вокруг них во всей своей сложности; и вовсе не для того только, чтобы закончено было какое-либо «строительство» или проведен тот или иной план. В повествование входит огромное количество действующих лиц. Некоторые из них эпизодичны: на их долю достается всего-навсего какая-нибудь одна фраза. Но если через 300 страниц это лицо снова вынырнет, оно окажется уже знакомо, и автор никогда не наделит его чертами, которые бы не согласовались с уже известными. Все у Шолохова очень «ладно сшито». Он знает, о чем пишет, — знает не только в том смысле, что касается близких себе общественных слоев, но и в том, что видит и слышит все изображаемое, как будто бы в действительности оно было перед ним. Фальши нет почти совсем.

    Привлекает в Шолохове свежесть. Привлекает первобытная сила его характеров. Привлекают даже такие, например, лирические отступления, — необычайно и странно звучащие у советского автора, непохожие на индустриальные восторги большинства его собратьев:

    — Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом. Вилхорины балок, суходолов землю, донская, казачья, не ржавеющей кровью политая степь!

    Слова, пожалуй, слишком уж «нутряные». Но тон искренний, и неподдельная есть в том отрывке связь с землей, неподдельная ей преданность. Это, может быть, лучшая и самая сильная особенность дарования Шолохова: его чувство земли. Думаю даже, что именно она к Шолохову влечет и тянет: литература везде, во всем мире, механизируется, теряет живую непосредственность, надстраивает в своих вымыслах, этаж за этажом, обрывает корни, — и если вдруг появляется книга, в которой чувствуется еще близость к истокам бытия, это действует очищающе. Будто подышал прозрачным деревенским воздухом, посмотрел на небо, еще незадымленное и незапыленное... В европейской словесности сейчас таков Гамсун, который, конечно, другим беллетристам не чета, и имеет быть художником тончайшим и обостренно-чутким, сохраняя всю силу и близость стихиям. Шолохов, что говорить, грубоват. Его здоровье чуть-чуть животное, звериное. Кстати, характерно, что ему лучше всего удаются образы зажиточных, крепких казаков, веками, из рода в род, сидящих на тех же хуторах, отстаивающих свою землю зубами, как волки. Чуть только надо изобразить «сознательного работника», Шолохов слабеет. Это заметнее всего в «Тихом Доне», и оттого, вероятно, первая часть романа особенно хороша, что действие ее развертывается во времена мирные, еще никакими катастрофами не встревоженные. В «Поднятой целине» Шолохов попытался оплошность свою исправить и довольно искусно обрисовал несколько добродетельных большевиков — Давыдова, например. Но все-таки натяжка и условность чувствуются.

    В советской критике Шолохова в этом упрекают, считая, что тут сказываются его «классовые симпатии» и неполная «созвучность» революции. Доля правды в этих упреках есть. Революция в теперешнем своем, сталинском преломлении, связь с землей рвет. Уничтожение крестьянской собственности уничтожает скрытую прелесть сельского хозяйства, сводит земледелие к обычному производственному процессу. Колхозную землю не поцелуешь: она если и не чужая, то чуждая. Ведь новейший идеал революции в антипочвенности... Шолохов не враждебен революции политически, он расходится с ней только в своем ощущении жизни. Советские критики могли бы заметить, что отъявленная «контра», вроде есаула Половцева из «Поднятой целины», удается ему еще хуже коммунистов: люди, бездомно носящиеся по стране и одержимые какой-то отвлеченной идеей, Шолохову непонятны. Он воодушевляется только тогда, когда перед ним мир еще не нарушивший своего естественного, первоначального строя. Кулак или не кулак — для Шолохова это не так важно. Существенно только то, чтобы человек оставался в ладу с природой, не хотел бы ее оттолкнуть, не бился бы в бесплодных судорогах, как рыба на песке.

    — «Тихий Дон», в особенности, — развиваются неторопливо, плавно и величаво. Это настоящий «roman-fleuve»1

    При всем этом я не думаю, чтобы Шолохов был писателем первоклассным, каким его нередко называют в последнее время. Он еще молод, окончательную оценку давать ему рано. Однако в будущее его «верится с трудом». Во всяком случае, сейчас надо основываться на свершениях, а не на обещаниях.

    Есть простота, здоровье и сила, прошедшая через все испытания и соблазны, — и все-таки уцелевшие, даже закалившиеся в них. Но есть рядом сила, которая ничего еще не узнала, ничем еще искушена не была... Шолохов именно таков, он еще в школе первой ступени общей культуры, и неизвестно, что бы с ним было, если бы пришлось ему пройтись по многим мытарствам, открытым современному человеку.

    Я только что назвал имя Леонова, который как будто оттеснен сейчас на второй план успехом Шолохова. Леонов, в сущности, не написал до сих пор ни одной удачной вещи. Только «Барсуки», пожалуй. «Вор» внутренне замечателен, но хаотичен и напыщен, все дальнейшее — срыв. Однако Леонов, мне кажется, все-таки крупнее и значительнее как художник, чем Шолохов. В нем есть беспокойство, которое рождается только присутствием мысли. В нем есть «дрожжи». Шолоховское же тесто именно без дрожжей: оно не бродит и потому едва ли взойдет. Леонов способен написать сто или двести плохих и лживых страниц, но вдруг «взлетит» и в нескольких строках искупит все свои грехи. Шолохов не срывается, но и не взлетает. Конечно, он не всегда одинаков. Его искусство то крепнет, то слабеет, — но без резких колебаний. Пишет он легко, широко и свободно. Как будто бы так, как советовал писать Гете: «словно из ведра»... Но Гете добавлял: «исправляйте — потом». У Шолохова «ведро» остается в действительном состоянии, и такова вся ведерная размашистая сущность его, что исправления почти невозможны. Можно кое-где подчистить стиль, но нельзя сжать течение романа, не исказив его.

    «Тихий Дон» не раз уже сравнивали с «Войной и миром». Шолохова называли последователем и учеником Толстого. Кое-что от Толстого у него, действительно, есть, но чем пристальнее вглядываешься, тем сильнее убеждаешься, что это только оболочка толстовского искусства... Да, «roman-fleuve». Но Толстой им управляет, он нас самих, читателей, уносит на его волнах. А Шолохов не в силах поток сдержать. Третий том «Тихого Дона» сбивается на откровенную бестолочь: автор больше не знает что, куда, к чему, и в поисках спасения цепляется за «руководящую» коммунистическую идейку. Мысль могла бы помочь ему. Но мысли у Шолохова нет.

    Мне вспоминается не Толстой, а совсем другой писатель, которого, кстати, с Толстым у нас тоже сравнивали. О нем в «Тихом Доне» довольно много говорится, как об одном из участников гражданской войны. Это — генерал Краснов2.

    Читатели, пожалуй, заподозрят меня в склонности к парадоксам... Напрасно! На основательности сравнения я настаиваю.

    Краснов — дурной писатель, конечно. Он во всех отношениях Шолохову уступает. Но характер и дух его писаний — шолоховский. Притом таланта у него отрицать нельзя: первый том «Двуглавого орла и красного знамени» написан с такой широтой и непринужденностью, какая и не снилась многим нашим заправским беллетристам. Дальше все портится, а когда дело доходит до философских размышлений или критики блоковских «Двенадцати», хочется книгу выбросить в окно. Но в начале в картинах учебной и военной жизни есть такое же правдивое и бесстрастно-бездушное отражение жизни, которое прельщает и у Шолохова. Будто и в самом деле «Война и мир».

    «пахнет Россией», самой подлинной, неизменной. Успех его понятен и оправдан. Надо только помнить, что в наши дни видимость «большого искусства» достигается лишь ценою некоторых уступок в сторону лубка, и что иногда в одном невнятном стихотворении, в одном беспощадно обрывающемся романе истинного величия больше, чем в многотомной и многословной эпопее о войне и революции.

    «Новое русское слово»3,
    Нью-Йорк, 1933, 10 сентября.

    1 «Roman-fleuve» — буквально «роман-поток», французское обозначение так называемой «литературы потока сознания».

    2 —1947) — генерал русской армии, затем глава белоказачьего правительства на Дону, эмигрант, известный беллетрист. Его роман-эпопея «От Двуглавого Орла к красному знамени. 1894—1921» писался автором четверть века, публиковался частями. В эмигрантской критике его нередко уподобляли с «Войной и миром» и «Тихим Доном». Оценка его творчества Г. В. Адамовичем очевидно пристрастна.

    3 «Новое русское слово» — газета, основанная еврейскими эмигрантами из России в 1919 г. в Нью-Йорке, всегда уделяла большое место освещению русской литературы со своих позиций; выходит там же в настоящее время.