• Приглашаем посетить наш сайт
    Ломоносов (lomonosov.niv.ru)
  • Дунаев М. М.: Вера в горниле Сомнений. "Православие и русская литература в XVII-XX вв."
    Глава XIV. Русская литература конца XIX – начала XX веков.
    Пункт 6. Сологуб Ф., Брюсов В. Я., Иванов В. И.

    6

    "Серебряный век" не устаёт показывать муку человека в мире, тяжкое и страшное воцарение зла, порождающего эту муку. И мир страшен. Творцы "века" нередко ощущают себя одинокими, пребывая в безнадёжной тоске от сознавания неминуемой смерти.

    Фёдор Сологуб

    Фёдор Сологуб (Фёдор Кузьмич Тетерников; 1863-1927) особенно характерен в этом отношении. Он стал создателем многих соблазнов, которые заражали искусство "серебряного века". И среди самых мерзких его творений – вертлявая Недотыкомка, от которой произошла едва ли не вся бесовская гнусь, наполнявшая эстетическое пространство произведений русских писателей. Ремизов, например, прямо признавался, что фантазия Сологуба ему очень помогла в его собственных измышлениях. Конечно, соблазниться может только тот, в ком заложена тяга к соблазну, но ведь с соблазнителя это греха не снимает.

    К сожалению, для своего творца Недотыкомка оказалась не только символизацией его душевной повреждённости, но и причиной многих внутренних мучений и кошмаров.

    Сам же поэт творцом мира ощущает бесовскую силу. И власть этого "творца" – беспощадна. Этому-то правителю поклялся верно служить лирический герой поэзии Сологуба:

    Когда я в море бурном плавал
    И мой корабль пошёл ко дну,
    Я так воззвал: "Отец мой, Дьявол,
    Спаси, помилуй, – я тону.
    Не дай погибнуть раньше срока
    Душе озлобленной моей, –
    Я власти тёмного порока
    Отдам остаток чёрных дней".

    ____________________

    И верен я, отец мой, Дьявол,
    Обету, данному в злой час,
    Когда я в бурном море плавал
    И ты меня от смерти спас.
    В укор неправедному дню,
    Хулу над миром я восставлю,
    И, соблазняя, соблазню.

    Можно сказать: да это просто вольная фантазия, поэтический образ – нельзя же воспринимать всё буквально. Да почему ж нельзя? Пусть и фантазия, но красноречивая. И фантазия допускается до определённого предела, а тут черта преступлена. Имени Божьего всуе поминать нельзя, а другое - можно? К тому же, сатана нарекается, по сути, не только отцом, но и спасителем. А это уж хула на Духа.

    Если бы тут был мимолётный эпизод, а потом покаяние в грехе, но – нет. Влечёт воображение поэта лукавый образ. И поэт ставит его, денницу, выше святых Владык, наводящих "лишь унылость, тоской венчанную" (стихотворение "Мы поклонялися Владыкам…"). В подоснове всего – сологубовское святотатственное отождествление несоединимого: "Познаем, что Бог и Дьявол – одно и то же". Он пишет это в статье с недвусмысленным названием "Человек человеку – дьявол" (1907), в которой разводит словоблудие, обильно используя разного рода богословские рассуждения, библейские образы и т. д. Подлинно серьёзного в этом ничего нет, но соблазнительно тем, что увлекает нестойкие души в полёт вольной фантазии.

    Поэт соблазняет не только по обету, но, кажется, и по зову внутреннему. Ибо он славит своего отца, обращаясь к нему как к Богу.

    Но почему только Богу не послужить? Для Сологуба это бессмысленно. Поэтому ему можно и покощунствовать, как, например, в стихотворении "В день Воскресения Христова…", так, что и повторять не хочется. Для Сологуба молитва к Богу бессмысленна, поскольку Им всё начертано изначально ("Объята мглою вещих теней…"). Поэт приравнивает Бога к неумолимому року: предначертал и – отвернулся от мира.

    Неизбежное следствие этого – в ощущении богооставленности мира, в ощущении всевластия дьявола. Однако в таком случае, что может родиться в душе человека, кроме уныния и отчаяния?

    У Сологуба даже не просто тоска, а полное отвержение Творца: если творение таково, то Создатель – каков? И Церковь также бессильна и безнадежна.

    На что же опереться в этой тоске? Именно собственное творчество делает поэта, в его сознании, подобным Богу, потому что создание собственного мира позволяет отринуть сокровища как земные, так и небесные.

    Я – бог таинственного мира, Весь мир в одних моих мечтах. Не сотворю себе кумира Ни на земле, ни в небесах.

    Моей божественной природы Я не открою никому. Тружусь, как раб, а для свободы Зову я ночь, покой и тьму.

    "Будете как боги…"

    У Сологуба мир становится теоцентричным, только божественное начало в нём – самообожествившее себя Я поэта. Но только это не реальный мир, а измышленный. И в этом мире он совершает литургию самому себе. Подобным вздором наполнены несколько страниц статьи "Я. Книга совершенного самоутверждения" (1906). Всякая тяга к самоутверждению – банальность. Любопытно только, в каких формах проходит самоутверждение. У Сологуба всё доходит до кощунства.

    Сологуб выводит для искусства единый закон, вне которого нет поэзии: "Поэт – творец, и иного отношения к миру у него в начале и быть не может". Трудно при том избавиться от соблазна. Сологуб свой мир творит, и ничего иного знать не желает. А каков мир сотворенный?

    Настоящая жизнь – в грёзах о сказочной земле Ойле, о которой он пишет цикл стихотворений под названием "Звезда Маир". Им восторгался Блок, увидевший в Ойле нечто родственное своим душевным грёзам.

    Грех всё это – вот что. Они лишают человека мужества, несут душевную расслабленность, обессиливают для внутренней брани. Мир дан человеку Творцом не для бегства из него, но для духовного возрастания в нём – "многими скорбями" (Деян. 14,22).

    Не сказать, что Сологуб вовсе отвращается от мира. Так, он пишет вдохновенные "Гимны родине" (1903) – Святой Руси, а не призрачной Ойле. Он откликается на революционные события, особенно наполняется надеждой в 1905 году, и скорбит, что упования не сбылись. Вдруг воспевает пролетария-борца ("Весёлая песня", 16 ноября 19 05). Но это всё недолгие эпизоды в его поэзии.

    После событий 1917 года поэзия Сологуба обращается к античным образам: Амур, Психея, Диана, Аполлон, Афродита… Дионисийская стихия вдруг становится слишком притягательной для старого поэта. Кажется, поэт обращается к этим традиционным для поэзии образом, чтобы полнее сознать то, что всегда воспринималось им как жестокий Рок. Мы прослеживаем судьбу поэта, почти не вмешиваясь в неё своими долгими суждениями: всё порой прояснено самими образами, которыми изъясняется он сам. А порой так затуманено, что невозможно сознать строй его понятий. У Сологуба оказываются в смешении сущности разных уровней и систем, в Истине не соединимые.

    В конце своего творческого пути поэт вступает с читателем в некую аксиологическую игру, опровергая истинность своей ценностной системы, пытаясь переиначить весь семантический строй собственной поэзии. Нет, ясности нет в его сознании, в его душе. Обращаясь к "таинственному гению", вдохновителю своей поэзии, он признаётся:

    Не знаю, какому Началу
    Ты служишь, Добру или Злу,
    Слагаешь ли гимны Ваалу
    Иль кроткой Марии хвалу.
    Со мной ты вовек не лукавил,
    И речь твоя вечно проста,
    И ты предо мною поставил
    Непонятый образ Христа.
    Всегда ты правдив, мой вожатый.
    Но, тайну святую тая,
    Не скажешь ты мне, кто Распятый,
    Не скажешь ты мне, кто же Я!

    И это можно понять как подлинный итог жизненного искания поэта. Искания, завершившегося ничем.

    тип мироотображения. Сологуб вошёл в реализм, чтобы преодолеть его, доведя до гротеска, до абсурда то, что уже было близко к гротеску и абсурду. Гротеск он превращает в подлинное безумие.

    Ибо не сплошное ли сумасшествие – вся эта история, рассказанная в романе "Мелкий бес"? Реальны ли этот безумный страх главного героя, Ардальона Борисовича Передонова (отравят, ограбят, убьют, подменят другим…), эти садистские его устремления, "паскудная" его фантазия, эта гипертрофированная извращённость Передонова и окружающих его людей?

    И всё же "сползающий с ума" (З. Гиппиус) Передонов – правда. Правда – как результат дальнейшего логического развития идей критического реализма. Ибо передоновщина – это откровенное утверждение того, к чему когда-то робко и с оговорками пытались прикоснуться художники критического реализма. Отрицание смысла жизни (подмена его суррогатами вроде "борьбы за счастье народа" – тоже отрицание) – не к такому ли результату приводит? С развитием этих идей к ним добавляется утверждение гнусной извращённости мира.

    Передоновщина – правда. Правда в иной реальности: в реальности бесовского торжества. Это правда в той системе миропонимания, в которой отвергается даже возможность пребывания образа Божия в человеке. Это правда безбожного, богоотступнического, апостасийного мира. Сологуб не только развил то, что было потенциально заложено в критическом реализме, но и обозначил вектор дальнейшего развития: к постмодернизму конца XX столетия. Он – предтеча постмодернизма. Для Сологуба в передоновщине – правда бытия, как он видел его. Не исключительный случай, но обобщение бытия видел писатель в своём персонаже:

    "Нет, милые мои современники, это о вас я писал мой роман о Мелком бесе и жуткой его Недотыкомке, об Ардальоне и Варваре Передоновых… О вас", – писал автор в предисловии ко второму изданию романа.

    Щедро изливается со страниц романа зловонная грязь, откровенная гнусность, маразматические извращения, мерзость реальной безбожной жизни. Отрицание жизни таит в себе не что иное, как утверждение смерти – эта истина отчётлива у Сологуба. Есть у писателя сказка, в которой некий рыцарь побеждает смерть и грозится убить её. Но смерть выставляет своего адвоката – жизнь, и то, что рассказывает рыцарю жизнь, "бабища дебелая и безобразная", ужасает его, убеждает в необходимости смерти, заставляет выпустить смерть на свободу. "Мелкий бес" – это и есть рассказ "бабищи жизни".

    Порой исследователи пытаются отыскать у Сологуба светлые мотивы и находят. Не хотят того лишь замечать, что это светлое для него есть измышленное. Он как самосущий творец совершает сакральный акт: преобразует реальность. А можно и иначе сказать: бежит от жизни в грёзу, которую подлаживает под реальность.

    "Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я – поэт. Косней во тьме, тусклая, бытовая, или бушуй яростным пожаром, – над тобою, жизнь, я, поэт, воздвигну творимую мною легенду об очаровательном и прекрасном".

    Так начинает он свой знаменитый роман, одно из несуразных своих созданий, – "Творимую легенду" (1913). Замысел ее обозначался иначе: "Навьи чары". Он тянулся к языческому, колдовскому, к чарованию и о-чарованию. Это осталось, но потом идея стала шире в творческом сознании. Сологуб описывает измышленный мир, который лишь некоторым внешним видимым образом совпадает с реальностью. Для реальности здесь слишком много несуразностей.

    В городе Скородеж, населённом "живыми мертвецами", зреет мечта о преобразовании бытия в лучшую жизнь. Творцом этой овеществлённой и осуществлённой мечты становится писатель-учёный Триродов (сакральное число три недаром заключено в его фамилии), создающий утопическую теорию "Единой миродержавной Воли", мистической по природе и способной изменить бытие. Попутно он сооружает шар-оранжерею, оказавшуюся одновременно воздушным кораблём, на котором центральные персонажи в конце всех событий переносятся в королевство Соединённых Островов, где Триродов и его подруга "социал-демократка товарищ Елизавета" основывают новую правящую династию. Заметим, королём Триродов был избран заочно и в результате всеобщих демократических выборов. Всё это переплетается с эпизодами революционной борьбы в России, в которой Триродов и Елизавета принимают деятельное участие, с описанием политических интриг на Островах, а также с рассказом о сказочной идиллической земле Ойле – предмете мечтаний Сологуба-поэта. Повествование приправлено также эротическими мечтаниями, раздеваниями, непонятными намёками на извращения и т. п.

    В "Творимой легенде" можно выделить три важные идеи.

    Первое: человек мерзок по природе. Рассуждений об этом много. Так автор видит мир.

    Во-вторых, подвергается осмеянию Православие и патриотизм, на нём основанный.

    В-третьих же, самое важное: утопия Триродова противопоставлена центральной идее Православия, которая точно выражена в пасхальном тропаре: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав.

    " – Оставьте меня! – решительно сказал Триродов. – Нет чуда. Не было Воскресения. Никто не победил смерти. Над косным, безобразным миром восставить единую волю – подвиг, ещё не совершённый".

    Автор, кажется, хочет препоручить Триродову дело Христа, но без Крестной Жертвы: утверждением своей воли над миром… Над измышленным миром, прибавим. Это умственная игра, не более. Сологуб, разумеется, понимал невозможность им нафантазированного, но хотя бы потешить себя мечтою отказаться не смог.

    У Сологуба можно найти еще много иных идей (среди прочих – сочувствие революции), но достаточно и сказанного.

    Валерий Яковлевич Брюсов

    Валерий Яковлевич Брюсов дневниковую запись от 4 марта 18 93 года:

    "Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу её: это декадентство. Да! Что ни говорить, ложно ли оно, смешно ли, но оно идёт вперёд, развивается и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдёт достойного вождя. А этим вождём буду Я! Да, Я!".

    Даже названия первых его сборников поэтических (весьма слабых) говорят сами за себя: "Chefs d"oeuvres" ("Шедевры", 1895) и "Me eum esse" ("Это – я", 1896).

    В своих ранних поэтических опытах он был чрезмерно подражателен, шёл вослед французским поэтам Вердену, Рембо, Бодлеру… Как и положено поэту (особенно молодому) того времени, Брюсов противопоставлял реальности мир мечты, жаловался на жизнь, видя в реальности враждебное себе начало, играл в таинственность.

    Брюсов ввёл в русскую поэзию эти новые темы, замутнив её тем, что заимствовал у французов. Эти темы будут характерны для Брюсова долгое время, и над всем он поставит себя, своё индивидуалистическое самоутверждение. Для него само искусство есть средство утвердить свои переживания, свои состояния, которые сами в себе – цель. Эгоцентрическое понимание искусства, вознесённого над миром, Брюсов отразил в стихотворении "Юному поэту" (1896). Здесь всё просто: живи в мире мечты, будь жёстким эгоистом и рабски служи этому кумиру – искусству. Искусство ведь и обеспечивает возможность бытия в эгоистическом замкнутом мире мечты. Десять лет спустя он повторяет ту же программу (стихотворение "Поэту", 1907), дополняя её опытом: идеал обретается прохождением через муки, к которым должно быть готовым.

    Мережковский однажды, в период расцвета дружбы с Брюсовым (1902 год), спросил его, верует ли он в Христа. Брюсов ответил: нет, – чем весьма огорчил религиозного искателя.

    Но общение с Мережковским бесследно не прошло. Он заинтересовался христианством, но подошёл к нему с нездоровым интересом, как подходил к мистицизму, тайнам оккультизма, к спиритизму. И сразу ему захотелось всё переделать, переставить, согласуясь с собственным разумением и любопытством.

    Поэтому Брюсов точно соответствовал характеристике Ходасевича, данной им поэтам "серебряного века": им было всё равно, кому служить.

    Хочу, чтоб всюду плавала
    Свободная ладья,
    И Господа, и дьявола
    Хочу прославить я.

    Брюсова вообще обвиняли в демонизме, недаром называли "магом". Его боялись, всерьёз веря, что он владеет силой, полученной от сделки с дьяволом. Так, например, воспринимал Брюсова Белый.

    Только зачем искать какого-то особого мистического демонизма? Демонизм – это всякое неверие. Неверие, от которого происходят и гордыня, и уныние, и тяга к смерти, и жажда самоутверждения, и человекобожие. Вот подлинный демонизм, который обнажает в себе Брюсов:

    О, сердце! В этих тенях века,
    Где истин нет, иному верь!
    Люби в себе сверхчеловека.
    Явись как бог и полузверь.

    Поэтому когда Брюсов после 1917 года пошёл в услужение большевистской власти, воспевал революцию, славил Ленина, это было для него естественно и логично: не всё ли равно, кому служить?

    Из прозаических опытов Брюсова любопытнее прочих роман "Огненный ангел" (1908). Действие происходит в Германии XVI века, всё погружено в стихию магических соблазнов. Некоей девушке Ренате является в облике ангельском дьявол, который затем якобы обращается в земного красавца графа Генриха. После расставания с графом Рената встречается с возвратившимся из Америки Рупрехтом, гуманистом, рационалистом и поклонником научного знания. Под влиянием Ренаты он начинает занятия магией, посещает шабаш ведьм, вызывает дьявола, ведёт беседы о тайнах мироздания, встречается с Фаустом и Мефистофелем, пытается, по требованию Ренаты, убить графа Генриха… В финале Ренату сжигают на костре, а Рупрехт вновь отправляется в Америку. Всё это преподносится занимательно, хотя и несколько рассудочно. Брюсов – сугубый рационалист. Всю "чертовщину", им изображённую, он изучает пытливым своим умом. Рупрехт во многом его alter ego: он тоже предаётся всей мистике как исследователь, а не преданный поклонник и раб.

    – в выигрыше в любом случае останется всё тот же "огненный ангел".

    Брюсов любопытен как художник, но смущает своей полной бездуховностью.

    Вячеслав Иванович Иванов

    Имя Вячеслава Ивановича Иванова (1866-1949) прежде всего соединяется в сознании со знаменитой "башней", с происходившими в квартире Иванова религиозно-философскими и литературными средами (1905-1909). "Башня" – это угловой полукруглый эркер в том доме, где жил Иванов в Петербурге, образовывавший в одной из комнат квартиры своеобразную конфигурацию. В "башне" читались стихи и проза, велись религиозные и философские беседы. Здесь не обошлось без попытки (о ней не без усмешки рассказал подробнее других Бердяев) некоей то ли мистической оргии, то ли "радения", о чём сами участники действа вспоминали, вероятно, с ощущением внутренней неловкости.

    было преобразование символа в миф, искусства в мифотворчество. Идея опасная: под её прикрытием можно совершать сомнительные домыслы в христианском вероучении. Практика это подтверждает.

    Для Иванова художник есть теург, богодейственный творец, осуществляющий в новосоздаваемых эстетических мирах свои внутренние интенции. Такая идея была воспринята им от Соловьёва.

    Как поэт Иванов не был столь значителен, как многие знаменитые современники, но заслуженно выделялся ими за высокий отточенный эстетизм его поэзии.

    неразборчивость?) этого человека. Кто-то скажет, что в таком отношении проявляется узость, зашоренность воззрения на поэзию. Пусть так.

    Валерий Лепахин, исследовавший лирику Иванова в религиозном аспекте, пришёл к выводу:

    "Обращаясь к конкретным произведениям поэта, мы видим, что они заметно разнородны и по своим темам, и по содержанию, и по своим мировоззренческим установкам. Мы предложили бы выделить в стихотворном наследии поэта несколько пластов религиозной лирики: I – религиозно-мифологическая (религиозно-языческая) лирика; II – религиозно-философская; III – общехристианская; IV – православная; V – католическая.

    Уточним, что мы предпочитаем говорить о пластах, а внутри них – видах лирики поэта, а не о периодах в его творчестве. Эти пласты идут иногда параллельно, иногда сменяют друг друга, иногда переплетаются, но границы между ними всегда легко выявить и проследить".

    Одно накладывалось на другое, образуя противоречивое смешение идей.

    "прозревание" христианской идеи "страдающего Бога" (Бога с "двумя естествами", божественным и земным), с другой, позволило Иванову увидеть в античном культе вневременное начало духа как над-индивидуальной силы, вселенской по своим интенциям. Этому он посвятил большой научный трактат "Дионис и прадионисийство" (1923). Для православного сознания тут всё сомнительно: Иванов близок Мережковскому в своих более чем ощутимых намёках о Дионисе как о "предшественнике" Христа.

    Религиозно-философская лирика Иванова характеризуется софиологическими мотивами, которыми многие не увлекались.

    Именно на "башне" Иванов обсуждал "софианские" идеи с о. Павлом Флоренским и С. Н. Булгаковым.

    Среди общехристианской лирики выделяются стихи 1) на ветхозаветные сюжеты, 2) стихи на новозаветные темы, 3) богословско-догматического характера (богообщение, мариология, христианская антропология).

    Интереснее всего, разумеется, православная лирика Иванова. Это 1) лирические воспоминания о православном детстве поэта, 2) стихотворения, посвященные иконам (в догматическом и историко-описательном аспектах), 3) стихи о православных святынях, 4) произведения, посвященные истории Руси, 5) стихи, прямо и косвенно связанные с православным бытом, 6) подражания народной духовной поэзии.

    Уже в послереволюционной эмиграции Иванов перешёл в католичество. Он дал поэтическое сопоставление своей прежней и новой веры в стихотворении "Милы сретенские встречи…".

    "верится беспечней, простодушней, человечней". Православие отличается большим смирением и пламенностью веры, но это не главное. Как раз поэт смиряется перед "инославием", и это не менее важно. Хотя католик причащается только Хлебом, но и Он сходит с Неба. Пусть это не понятно многим, но переход в католицизм для Иванова есть "предваренье" Церкви "полнославной". Последняя идея знакома и по Соловьёву, и по Мережковскому. У них ли заимствовал её Иванов, или сам к тому пришёл – не так и важно. Курьёзнее всего утверждение Иванова, что присоединение к католицизму сделало его "православным в полном смысле этого слова".

    Католическая лирика Иванова посвящена некоторым святым западной Церкви, её святыням, особенностям её вероисповедания.

    В аспекте нашей основной темы поэзия Иванова интересна как отражение характерных особенностей "серебряного века".