9
"Преодолевшими символизм" назвал акмеистов Жирмунский, ибо они утверждали совершенно противоположный принцип мировосприятия и отоброжения бытия в творчестве.
Георгий Иванов вспоминал: "После 1905 года вкусы русской "передовой" публики начали меняться. Всевозможные "дерзания" её утомили. После громов первых лет символизма хотелось простоты, лёгкости, обыкновенного человеческого голоса". Таким голосом и заговорили акмеисты.
Появление акмеизма связывается в истории литературы с созданием в Петербурге "Цеха поэтов" (1911-1914), в который входили Н. Гумилёв, С. Городецкий, А. Ахматова, О. Мандельштам, Г. Адамович, Г. Иванов и др. Жирмунский писал: "Кажется, поэты устали от погружения в последние глубины души, от ежедневных восхождений на Голгофу мистицизма; снова захотелось быть проще, непосредственнее, человечнее в своих переживаниях, захотелось отказаться от чрезмерной индивидуалистической требовательности к жизни, ломающей и разрывающей живые жизненные связи, бытовые узы между людьми. Хочется быть "как все"; утомились чрезмерным лиризмом, эмоциональным богатством, душевной взволнованностью, неуспокоенным хаосом предшествующей эпохи. Хочется говорить о предметах внешней жизни, таких простых и ясных, и об обычных, незамысловатых жизненных делах, не чувствуя при этом священной необходимости вещать последние божественные истины. А внешний мир лежит перед поэтом, такой разнообразный, занимательный и светлый, почти забытый в годы индивидуалистического, лирического углубления в свои собственные переживания".
В формальной логике есть тип определения посредством наглядного примера. Можно ведь долго словами рассказывать, что такое дерево, но можно и просто указать на какое-либо из многих деревьев.
Точно так же можно просто процитировать такие, например, весьма известные строки поэта Н. Оцупа:
И сказать: вот акмеизм.
Поэт как бы предлагает вглядеться в реальные проявления жизни, в вещную плоть мира: мол, даже в столь прозаическом явлении, как навозный жук, может открыться некое завораживающее обаяние, ничуть не уступающее по силе воздействия всем символическим туманностям и неопределённым грёзам. Нужно не грезить, а жить. Был предложен иной тип видения мира.
Акмеисты как бы отказались проникать за оболочку видимого проявления бытия (зачем?) но избранный тип миросозерцания противился и религиозному осмыслению жизни. Художник отказывается решать духовные вопросы. Он о них часто даже просто не знает. Если он и касается тем религиозного звучания, то ограничивается прежде внешним вниманием к ним, даже заявляя на словах о духовной глубине видимого.
Вл. Ходасевич недаром писал о вожде акмеистов: "Гумилёв не забывал креститься на все церкви, но я редко видал людей, до такой степени не подозревавших о том, что такое религия".
Приблизительно в одно время с акмеизмом заявил о себе футуризм, "искусство будущего" (от лат. futurum, будущее). Заявил громко. В манифесте "Пощёчина общественному вкусу" (1912), подписанном Бурлюком, Кручёных, Маяковским и Хлебниковым, прозвучало знаменитое требование "бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода Современности".
Эти забавные ребята привлекали к себе внимание разными экстравагантностями, нахальством и самопревозношением.
А. Кручёных прославился своим
– заявив попутно, что "в этом пятистишии больше русского национального чем во всей поэзии Пушкина".
На это от отчаяния, от эстетического бессилия своего. Когда прибегают к подобным вывертам, они означают лишь одно: внутреннюю пустоту. Впрочем, чтобы предложить неуважаемой публике весь футуристский эпатаж ("Дохлая луна", "Ослиный хвост", "Засахаренная крыса" – милые названия для поэтических сборников), тоже нужна какая-то фантазия. Пусть даже и ущербная.
Футуризм выдохся примерно к 1915 году, и его представители побрели своими путями. Серьёзного же внимания среди них заслуживает едва ли не один Маяковский.
Владимир Владимирович Маяковский (1893-1930) – одна из заметнейших фигур как "серебряного века", так и советской литературы. Поэт он подлинный, как бы кто ни относился к его поэзии. Нужно лишь не забывать, что звание поэта не есть индульгенция.
Маяковский как будто застрял на переходе из прошлого в объявленное футуристами неопределённое "будущее" поэзии. До "дыр бур щил"ов ему ещё далеко: он всё-таки поэт, а не штукарь; но и прошлые системы образности его не удовлетворяли, хотелось дать "новый язык".
В основе образной системы Маяковского – метафора. Но что может быть старее метафоры в поэзии? Разве что сама поэзия. Маяковский старается обновить её – и начинает с метафоры.
Ранний Маяковский грешит нагромождением "новой поэзии", метафоры у него становятся нарочитыми, даже слишком назойливыми. Как будто он боится, что самое простое описание уже будет лишено "поэтичности", и как будто торопится похвастать своеобразием собственного образного видения. Ю. Карабчиевский, разбирая метафоры Маяковского, очень скоро пришёл к выводу о сделанности многих по единому шаблону.
Можно добавить, что само образное видение раннего Маяковского поражает какою-то "покорёженностью", желанием увидеть всюду нечто мерзкое и отталкивающее. Это намеренный эпатаж, стремление бросить вызов, раздразнить. Таковым было и вообще поведение всей компании футуристов, таковы были стихи их. Маяковскому хочется оскорбить, плюнуть в глаза тем, перед которыми он мазохистски кривляется своим стихом. "Нате!" (1913), "Вам!" (1915)… Примеров таких у него преизобильно. Вся его "сатира", все "гимны" – только для того слагаются, чтобы ещё один вызов бросить миру и себя тем вознести, других унижая. Но этот вызов точно рассчитан на спрос потребителя.
Эпатаж публики – ещё и защита. Человек боится ущемления своей гордыни и начинает бить первым. В этой защитной и беспомощной брани – вибрация гордыни, болезненно пресуществлённой в адскую смесь мании величия и комплекса неполноценности. Эпатирующее оскорбление ближнего – от неуважения к нему, но это обнаруживает прежде неуважение к себе, неуверенность в себе, страдание от собственной неполноценности. Человек хулиганит, потому что внутри его мучение.
И порою внутренняя мука, боязнь непонимания, боязнь собственного неумения оборачивается брошенным всем вызовом. И какое, верно для него наслаждение, когда толпа отвечает на издевательства собственным скотством. Тогда внутреннее мучение оборачивается такою гордынною манией, что от неё некуда деться и окружающим.
Мания Маяковского доходит до самообожествления (пусть хотя бы на уровне метафоры). У раннего Маяковского пульсирует в стихах претензия на человекобожие. Это и в трагедии "Владимир Маяковский" (1913), и в превознесении себя над Наполеоном ("Я и Наполеон", 1915). Объявить себя "тринадцатым апостолом" поэту весьма просто. Обращение с евангельскими образами у Маяковского бесцеремонное, просматривается и сопоставление себя с Христом, хотя и не вполне явное.
Все эти мании и комплексы коренятся в одном: в маловерии, в безверии. Конечно, не у всех так остро это проявляется. Но поэт и воспринимает всё обострённее. Маяковский – безбожник, но не атеист. Недаром ещё Достоевский разделял эти понятия. Атеист – окончательно, абсолютно антропоцентричен в своём мировидении, у него нет ничего и никого, кроме человека. У неверия, безбожия – сознание пустоты в центре мира, пустоты, пока не занятой; у маловерия – сознание, что там есть некто, который приносит человеку более бед, чем утешения. Маяковский пребывает где-то между этими двумя состояниями. И Бог для Маяковского – чаще источник зла.
"Библейские образы и мотивы в произведениях Маяковского". Поэт согрешает весьма назойливо против третьей заповеди: упоминает имя Божие всуе.
Мания? Нет, острая потребность заглушить собственную неуверенность в себе. Порой это нарушение заповеди доходит до кощунственной наглости. Маяковский готов даже на бунт против Бога. Кощунствам его нет предела.
Это из финала поэмы "Облако в штанах" (1915), самого значительного создания раннего Маяковского. В пояснении ко второму изданию поэмы (1918) автор писал: "Облако в штанах" (первое имя "Тринадцатый апостол" зачёркнуто цензурой. Не восстанавливаю. Свыкся.) считаю катехизисом сегодняшнего искусства.
"Долой вашу любовь", "долой ваше искусство", "долой ваш ", "долой вашу религию" – четыре крика четырёх частей" (1,393).
Это было заявлено и в самой поэме:
Нигилизм на Руси не новость. "Долой" сказать проще простого. Что взамен?
Долой вашу любовь…
Взамен Маяковский намеренно-эпатирующе сводит любовь к физиологии. Нужно заметить, что когда поэт рассуждает о любви даже и поверх этой физиологии, он не поднимается выше эмоционального накала страстей, выше упрощённой душевности, хотя и весьма интенсивной. Он в любви о духовном даже не подозревая.
Долой ваш строй…
Это понятно. Вся жизнь вокруг кажется гадкой. Кто виноват? "Строй" (и Бог – не забудем). Тоже не оригинально. Новый же строй тем привлекателен, что может декретом предписать монополию этого "здорового молодого грубого искусства" и – кастетом мир перекроить. Тут Маяковский оказался прозорлив.
Долой вашу религию…
"Облако в штанах" есть поэма не о любви, но о бунте человека против Творца, Который, по убеждённости этого человека, так дурно всё устроил на земле. Главное же, гордыня раздражена так, что нет удержу, чтобы не стремиться влезть туда, в центр всего, и усесться там и диктовать свою волю.
Хочет бросить вызов всем и всему, но… Не выходит. Богоборческой мощи Байрона недостаёт. Можно, конечно, крикнуть:
… Уже очень скоро напишет он, начиная новую поэму "Флейта-позвоночник" (1915):
Когда начинается осмысление трагедии поэта, все стараются высмотреть ближайшие причины и побуждения, заставившие человека совершить непоправимое. А ведь вся жизнь – путь к тому. Для того мы и всматриваемся в тот путь, чтобы не забыть: все эти кощунства и вскипания гордыни не что иное, как дальние шажки на пути к И если кто-то сделает такой же шажок, он должен знать: он начал движение к тому же nihil, к тому же ничто. Это и есть формула итоговой "точки". А что конкретно: пуля, петля или просто бессильная пустота души – важно ли?
В поэзии Маяковского слишком ощутима: его временами откровенно прорывающаяся тяга к небытию. Опыт Маяковского в этом смысле – бесценный опыт. Опыт вместо Бога утвердить… даже не себя, но: nihil. Самоутверждение же – борьба с этой тягой к небытию. Что победит? В безбожном пространстве всё заранее определено.
А Бога принять ему невмоготу. Себя подчинить? Нет, пусть лучше там шляпу снимут. Бог – источник для Маяковского мук душевных: об этом "Флейта-позвоночник". Весь бунт, все кощунства от искания в любви а оно не даётся. И в муке поэт готов на любое святотатство.
"Человек" (1916-1917), которую можно было бы назвать "Человекобог". То, что таилось прежде, неявно обнаруживая себя, теперь высветилось откровенно: заглавным персонажем поэмы явился сам автор. Не лирическим героем (как в трагедии "Владимир Маяковский"), но действующим лицом. Вот названия глав поэмы: "Рождество Маяковского", "Жизнь Маяковского", "Страсти Маяковского", "Вознесение Маяковского", "Маяковский в небе", "Возвращение Маяковского", "Маяковский векам". Он обожествляет себя.
Но вся жизнь с её мукой – усиливает неодолимую тягу поэта к небытию:
Слишком откровенно. И тут не поэтические фантазии, а исповедь. Хоть перед кем-нибудь.
Революция, революция, только революция может одолеть это, побороть небытие. В революции он хочет найти бессмертие.
Для него главное революция помогает утверждаться человекобожию. Устанавливается новый символ веры:
Но что тут нового? Обычный гуманизм, который не раз уже обманывал человеков и не раз ещё обманет.
– окончательно.