• Приглашаем посетить наш сайт
    Кузмин (kuzmin.lit-info.ru)
  • Дунаев М. М.: Вера в горниле Сомнений. "Православие и русская литература в XVII-XX вв."
    Глава XVIII. Русская литература советского периода.
    Пункт 6. Шолохов М. А., Платонов А. П., Пришвин М. М.

    6

    Как видим, соцреализм не был единственным методом литературы советского периода. Не вся она была и советской. Невозможно дать это определение крупнейшим художникам от Ахматовой и Булгакова до Распутина и Астафьева. Но многие из них, бытуя вблизи советской литературы, не слишком откровенно противопоставляли себя господствующей идеологии, укрываясь в проблемах "общечеловеческих", нравственных (они и впрямь были "попутчиками", как их одно время аттестовали, то есть идущими рядом по путям, не пересекающимся с основным). Конечно, существовали идеологические блюстители, которых обмануть было трудно, и всплески критического негодования доходили до некоторых писателей время от времени весьма ощутимо, но в целом им удавалось пребывать в относительной безопасности, особенно в конце советской эпохи.

    Соцреализм тем временем вошел в свою силу.

    Сделанное ранее обозначение основных контуров этого направления позволяет нам обойти стороной творчество конкретных его адептов: они и от подлинно религиозного видения мира были далеки, и из структурной клетки своей выбраться не могли. Они могли лишь прикрыть, замаскировать сооружённые решётки при помощи своего художественного таланта, если он был для того достаточен. Были таланты в соцреализме – А. Н. Толстой, А. А. Фадеев…

    Михаил Александрович Шолохов

    И особенно Михаил Александрович Шолохов (1905-1984).

    Одним из крупнейших созданий в литературе XX столетия стала его эпопея "Тихий Дон" (1928-1940).

    Автор "Тихого Дона" (кто бы он ни был) являет себя типичным гуманистом. Он воспринимает и оценивает мир по меркам отвлечённой нравственности, источник которой неясен. Разумеется, система этических критериев в русской жизни (равно и у казачества) восходит к Православию. Иное дело, сопрягает ли конкретный человек свою совесть с религиозными заповедями, или делает то бездумно, либо просто – "живет по совести". Но известно, что совесть без Бога может завести и во тьму.

    В литературоведении конца XX века обозначилась одна отрицательная тенденция: приписывать писателю религиозные взгляды на основании того, что его герои вроде бы живут и действуют по христианским заповедям. Но по похожим нравственным законам живут (не сознавая того) и атеисты. Важно, даёт ли художник сознательное религиозное осмысление бытия, или, верный правде жизни, отображает всё, что попадает в поле его зрения. Нельзя утверждать, что если в произведении показано преступление, то значит, что автор сам преступник. Точно так же если в произведении выведен верующий человек, то это ещё не доказывает сознательно христианского взгляда на жизнь у самого автора.

    Утверждения некоторых исследователей о религиозности воззрений Шолохова основываются именно на собирании фактов нравственно-христианского поведения его персонажей. С таким же успехом можно доказывать православность Бабаевского или Кочетова.

    За исключением второстепенного персонажа, деда Гришаки, все персонажи эпопеи к религии равнодушны. О Боге казаки вспоминают перед лицом опасности (не одни они) на войне, но вместо молитв у них – языческие заговоры, заклинания, обращённые к идолу.

    Вера чужда и главному герою эпопеи, Григорию Мелехову. А следствие – отвержение им и совести:

    "Ха! Совесть! – Григорий обнажил в улыбке кипенные зубы, засмеялся. – Я об ней и думать позабыл. Какая уж там совесть, когда вся жизнь похитнулась…"

    Мечется казачество. Мечется Григорий Мелехов. Метания его – основа всех событий в романе. А причина – "до библиев не охотник" и о совести "думать позабыл". Некоторая врождённая нравственность в этих людях жива, но жестокое время заставляет их и жить жестоко. А защиты от того – нет.

    Вряд ли сам Шолохов так понимал написанное им. Писатель пытался доискаться прежде всего разного рода социальных причин. А вышло – так.

    В "Тихом Доне" контуры соцреализма очерчены не вполне отчётливо, жизнь отображена в эпопее вольнее, нежели того требует идеология. "Поднятая целина" (1932-1960) несёт в себе лишь иллюзию свободного творчества. Незаурядный талант автора на такую иллюзию оказался способным.

    побеждает, пусть и дорогой ценой, растёт социалистическое самосознание трудящихся масс… и так далее. Всё описано с такой правдоподобной естественностью, что трудно докопаться до лжи, положенной в самую основу всех событий.

    Ложь здесь состоит в том, что трагедия коллективизации преподносится как исторический прогресс, как борьба за народное счастье.

    Ложь, сознаёт то художник или нет, всегда есть насилие над талантом. И всегда иссушает талант. Судьба Шолохова – яркое подтверждение этого закона художественного творчества. Чем иначе объяснить, что текст эпопеи "Они сражались за Родину", по свидетельству автора уже близкой к завершению (или даже завершённой), был уничтожен им незадолго до смерти? Вероятно, совесть художника всё же заставила его ощутить собственное творческое поражение.

    Шолохов замахнулся на глобальное осмысление войны, но в рамках соцреализма это было просто неосуществимо. Иссякание таланта довершило неудачу.

    Вообще военная проза в русской литературе второй половины XX века удавалась лишь тогда, когда писатели "отступали" на позиции критического реализма: в нём было наработано достаточно художественных средств, которые в данном случае не воспринимались как устарелые в связи со своеобразием и обширностью темы. Однако вся военная проза (исключая Солженицына и Астафьева) миновала, и не могла не миновать, из-за советской своей природы, самую трагическую проблему великой войны. Война велась за освобождение земли и народа, но и за сохранение и усиление власти тех, кто отнял у народа свободу ещё и прежде того. Как было это совместить? Никто даже полсловом этого не коснулся и не мог коснуться. И по сути, все военные прозаики с большим или меньшим успехом следовали тем приёмам, которые были открыты и выработаны ещё Львом Толстым. То есть были его эпигонами, что, правда, не уменьшает достоинств самых значительных созданий, посвященных военной теме.

    Мертвящая фальшь соцреализма губила подлинное искусство. Но культура советского времени не иссыхала: ведь параллельно осуществлялось творчество и тех художников, которые соцреалистами всё же не были, хотя их автоматически относили именно к этому направлению (а когда слишком уж отбивались от общего потока – их жёстко поправляли, и даже жестоко при идеологической необходимости). Повторим, что они себя оберегали тем, что в открытую не спорили с партийной идеологией, укрывались большею частью в своего рода нейтральном пространстве, отчасти общем для всех, поскольку и соцреализм не мог полностью удовлетворяться своими социальными схемами, иначе был бы безжизненно совершенно.

    Андрей Платонович Платонов

    Андрей Платонович Платонов (Климентов; 1899-1951) вошёл в литературу, балансируя на краю соцреализма. Революционная романтика его, во всяком случае, весьма привлекала. Но писатель с таким своеобразнейшим видением мира не сумел бы никогда уместиться в рамках заданных схем. В том была его писательская драма – в чрезмерной своеобразности.

    За литературное творчество Платонов постоянно подвергался гонениям не только от рапповской или (позднее) официальной советской критики: сам Сталин взглянул на Платонова неодобрительно, а это куда как серьёзнее.

    Нужно признать: со своей точки зрения все осудители Платонова были абсолютно правы. Он обнаруживал и "идеологическую двусмысленность", и отвержение ведущихся "социалистических преобразований", и эстетическую критику "генеральной линии партии". Он был в советской литературе чужаком, и не умел того скрыть.

    Писатель много раз подчёркивал: новое должно устроиться по законам подлинно человеческих отношений, только овладение смыслом жизни даст людям счастье. Однако новый мир уже начинал жить иным законом, который был точно сформулирован чуть позднее в словах безымянного (безликого, это важно) завкомовского чиновника в повести "Котлован" (1930): "Счастье произойдёт от материализма, товарищ Вощев, а не от смысла".

    То были не просто слова эпизодического персонажа, но именно новый закон времени, один из эстетических принципов надвигающегося господства соцреализма. Важнейшая традиция русской литературы отвергалась откровенно и грубо.

    Мертвящая бессмыслица совдеповских событий выражена в своеобразнейшем языке платоновских созданий, изобилующем многими неправильностями речи, канцелярскими клише, сухими формулами идеологических документов, просторечной фразеологией, поползновениями на научный изыск, нарочито сконструированными оборотами. Всё это единство есть результат строго выверенного языкового мастерства, виртуозного владения фразой, блестящего знания законов литературной речи. Платонов – великий стилист. Как иначе можно было бы составить такую фразу: "…остальным крестьянам… давать хлеб порциями, когда в теле есть научные признаки голода". Впрочем, цитировать можно почти подряд все тексты.

    Самый страшный приговор социалистическому строительству – гениальная повесть "Котлован", одно из крупнейших созданий русской литературы XX века. Все силы измученных жизнью людей истрачены на строительство некоего Дома, для которого сумели вырыть лишь громадную яму, без надежды на большее. Если же потревожить собственную эрудицию, то можно припомнить, что имелось намерение соорудить не просто Дом, но хрустальный дворец. Жертвой затеи стала маленькая девочка Настя (ещё и многие иные, да не станем всех перечислять), для которой вырытый котлован стал подлинной могилой. Иван Карамазов слезинку ребёнка объявил непомерной платой за будущую гармонию – здесь отдана жизнь, но и та без всякого смысла. "Не убывают ли люди в чувстве своей жизни, когда прибывают постройки?" – этот вопрос, поставленный одним из персонажей повести, становится риторическим, да и сама аллегория "вырытый котлован" слишком прозрачна.

    Суть всей социальной советской доктрины точно выражена в сатирической повести Платонова "Город Градов" (1927) – названием социально-философского труда, на создании которого надорвал силы бюрократ Шмаков, центральный персонаж повести: "Принципы обезличения человека, с целью перерождения его в абсолютного гражданина с законно упорядоченными поступками на каждый миг бытия". В этой повести писатель достиг подлинно щедринских высот в обличении советской бюрократии, номенклатуры, с которой в те же годы надорвался в борьбе Маяковский.

    "Усомнившийся Макар" (1929), опасно-сатирическом и переполненном язвительными символами, "думающий пролетарий" Пётр разъясняет заглавному персонажу суть зарождающейся социалистической жизни:

    "Иной одну мысль напишет на квитанции – за это его с семейством целых полтора года кормят… А другой и не пишет ничего – просто живёт для назидания другим".

    Вот это и объявили клеветою на "генеральную линию".

    На эту тему можно написать объёмистое исследование, но для нас она второзначна. Важнее уяснить, что Платонов в своём эстетическом видении мира не только не социалистический, но и не реалист вовсе. И не потому, что его создания переполнены сатирическим неправдоподобием, или что время от времени появляются у него нереальные персонажи, наподобие медведя-молотобойца в "Котловане". Да, его мир измышлен – не почувствовать этого невозможно, но и это не беда для реалиста (хотя в измышлениях своих Платонов часто переступает за крайнюю черту реального). Главное, он не ставит для себя цели изучения жизни в её реальности. Платонов хочет познать не жизнь, а смерть. Как его рыбак в "Чевенгуре". Этот рыбак не случайный персонаж: под знаком его любопытства к смерти совершаются все события романа, а затем и всего писательства Платонова. Революция же его тянет к себе, поскольку она для него и есть – конец света.

    Платонов познаёт смерть как долгий процесс умирания в длительности жизни. Многие персонажи Платонова как будто не жильцы на этом свете, а всё примериваются, оставаться ли пока или уже умирать. А жизнь им скучна и томительна.

    Жизнь писатель не столько познаёт, сколько просто видит унылой, часто тошнотворной. Это не реализм.

    Мир Платонова – не "прекрасный и яростный", как он силится порой показать, а убогий и отталкивающий. Радуются в нём нерадостно, веселятся невесело, каждый сидит в себе самом, ища усиленно думу о чём-то важном, но никак не дающемся мысли. Платонов измышляет мир по законам собственного любопытства к смерти.

    Поэтому советские критики были не вполне справедливы к писателю. Он вообще смотрел на материализм мира мрачно, а им казалось, что он только на их, "строящийся социализм" так взирает – и им это не нравилось.

    Смерть можно осмыслять в пространстве вечности, а можно сопрягать её с конечностью времени. Всё зависит от веры. Какова вера Платонова?

    "Религиозное душеустройство" приписывалось Платонову ещё в критике 30-х годов. Но религии есть разные. Ныне всё чаще пытаются притянуть писателя к Православию.

    Бедой нашего нынешнего литературоведения, скажем ещё раз, стало желание усмотреть православную религиозность литературы там, где её вовсе нет. Достаточно писателю или его герою упомянуть имя Божие, процитировать Писание и этого становится достаточно, чтобы приписать ему христианское миросозерцание. Но Евангелие может процитировать и атеист, и даже сознательно (а многие употребляют отдельные выражения из Писания, не всегда догадываясь об источнике). Точно так же если Пушкин пишет "Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…" – не значит же это, что он и впрямь участвует в языческих жертвоприношениях. Для него это просто удобная метафора.

    "Бог есть великий неудачник, – замечает Платонов в записной книжке. – Удачник тот, кто имеет в себе, приобретает какой-либо резкий глубокий недостаток, несовершенство этого мира. В этом и жизнь. А если совершенство, то зачем ты сюда явился?"

    Вполне допустимо, что на вопрос о сочувствии той или иной религии (как и на вопрос о направлении) Платонов ответил бы: имею свою. И какова бы ни была эта его "религия" – достаточно и того, что воззрения писателя антропоцентричны, что явственно заметно даже по приведённым его суждениям.

    Платонов был близок русскому нигилизму, стремившемуся "место расчистить". Вот зачем нужна ему революция и вот почему она становится для него "концом света": "старого" света. Но как художник он опровергает самого себя, ибо за расчисткой места, уничтожением сущей природы, следует рытьё коллективной могилы-котлована. Оттого-то и влечёт смерть его "любопытство": что за нею? Рыбак из "Чевенгура" "втайне вообще не верил в смерть, главное же, он хотел посмотреть – что там есть: может быть, гораздо интересней, чем жить в селе или на берегу озера; он видел смерть как другую губернию, которая расположена под небом, будто на дне прохладной воды, и она его влекла". Интерес Платонова к революции сродни тому же: "что там есть?"

    Понятно и желание писателя "уничтожить природу такую, какая она есть": он видит мир бессмысленно-мерзким. Прежде всего, этот мир безбожен. Подлинной религиозности, истинного Бога в созданиях Платонова нет, духовные стремления героев его тоже сомнительны. Зато в них явно ощутимо безбожие. Сознавал ли автор, что бессмыслица мира – именно от царящего в нём безбожия? Важно, что он это показал.

    Платонов, однако, верно высмотрел создание новой религии в утвердившей свою власть идеологии:

    "Служение социалистическому отечеству – это новая религия человека, ощущающего в своём сердце чувство революционного долга. Воистину в 1917 году в России впервые отпраздновал свою победу гармонический разум порядка!" – пишет идеолог бюрократии Шмаков ("Город Градов").

    "Сверх натуральной кормёжки решено было начать гидротехнические работы. Создана была особая комиссия по набору техников. Но она ни одного техника не приняла, так как оказалось: чтобы построить деревенский колодезь, техник должен знать всего Карла Маркса".

    По мнению писателя, в человеке от природы заложено стремление к любви, но прежняя религия не давала для того достаточных средств, новая же – более тому способствует.

    Платонов попадает в какой-то лабиринт, где все ходы заканчиваются тупиками антропоцентризма, техноцентризма, сциенцизма и пантеизма. Часто его воззрения превращаются в сцепление всех этих заблуждений. Человек для него есть творение природы. Но эту природу, по мысли Платонова, нужно уничтожить в борьбе. Однако уничтожение природы – и следовательно, человека, есть смерть. Иным героям Платонова вообще уютнее в мире мёртвых механизмов.

    с его мыслями о воскрешении, поскольку смерть как абсолютное ничто привлечь человека, мыслящего о переустройстве мира, не могла.

    Может быть, обращение к силам природы даст человеку надежду? Размышлениям об этом посвящена повесть "Ювенильное море" (1934), в которой герои пытаются осуществить мечту добывания глубоких подземных вод, сконцентрировавших в себе энергию юной жизни. Впрочем, и эта идея подвергается скептическому сомнению: поскольку для сверхглубокого бурения надо много электроэнергии, то не повредит ли это земному свету?

    Мир Платонова полон двойственно осмысляемых стремлений – и трагичен. Безрадостна и его собственная судьба. И в реальности, и в измышленности – он не обрёл выхода из тупиков.

    Мы же должны различать трагическую судьбу писателя и его неумение в полноте осмыслить трагедию мира, который он пытается переотобразить в собственном творчестве. Судьба требует сострадания, творчество – беспристрастной оценки.

    Михаил Михайлович Пришвин

    (1873-1954) известен весьма многим только как детский писатель, повествующий с любовью и вниманием о мире природы. Так пыталась осмыслить его и критика сталинских времён. Это неверно, но для писателя не без пользы: если бы стали докапываться до основ его мировидения, литературная жизнь Пришвина оказалась бы намного сложнее. Он в рапповские времена ещё (до создания в 1934 году союза писателей) был атакован за чуждость воззрений своих партийной идеологии, затем всё как будто утишилось, но в те времена никто не был застрахован от новых нападок.

    С ранних лет Пришвин слишком пристально вглядывался в староверческую жизнь. Мать писателя происходила из старообрядческой семьи, но перешла в Православие, поэтому родовые основы не могли не волновать воображения незаурядного писателя к жизни весьма чуткого.

    Он ездит по Северу, затем публикует об этом книгу очерков "В краю непуганых птиц" (1907) – первое своё значительном создании; затем продолжает ту же тему, превращает этнографические очерки в своего рода сказку (так легче высказать мечту о счастье) – в книге "За волшебным колобком" (1908). Вымысел же накладывается на рассказ о печальной судьбе староверцев.

    Где староверы, там недалеко и сектанты (да и что как не секты – различные староверческие согласия?), а их мистика в предреволюционные годы, когда Пришвин входил в русскую культуру, слишком волновала религиозно-философское беспокойство либеральной интеллигенции. Пришвин вошёл в общение с Мережковским, Гиппиус, Розановым, Блоком, Вяч. Ивановым, посещал их собрания, а одновременно с любопытством изучал "народную веру", путешествовал по северу, посетил озеро Светлояр, где нашёл весьма пёстрое паломническое общество. Об этом написал он своеобразную повесть "У стен града невидимого" (1909). И сделал важный вывод: религиозный настрой столичных интеллигентов мало чем отличен от сектантского.

    "Никогда я не думал, какую бездну тьмы вносит православие", – утверждал он в одном из писем 1908 года. И тогда же сделал примечательное признание: "Первый раз в жизни прочёл Евангелие, Павла, немного Библию. Понял, но не принял. И как принять! Мне кажется, что на Светлом озере по людям я как по страницам прочёл всю историю христианства". Парадоксально, но сектантско-староверческий хаос у стен невидимого Китежа для него глубже раскрывал христианство, чем Священное Писание.

    Пришвин сделал другой вывод: революционное движение (а он и марксизмом ненадолго увлёкся, так что судил не понаслышке) также сектантское по корням и сути своей. Это ещё одно свидетельство внутреннего родства либеральной интеллигенции и радикальной революционной бесовщины, прежде всего большевистской: среди сектантов были и большевики, а сам Ленин видел в сектантах возможных союзников, обладавших некоторым полезным опытом тоталитарной организации. Пришвин даже замыслил повесть "Начало века", главной идеей которой было "показать хлыстовскую секту как выражение скрытой мистической сущности марксизма. Замысел не был осуществлён, иначе позднее писатель не избегнул бы страшной участи.

    Расставшись с некоторыми заблуждениями, Пришвин не мог не искать опоры для себя в чём-то более надёжном и истинном. Пришвин был слишком пристален к природе, даже в сектантах он ощущал некую натуральную стихию.

    Теперь природа всё более осмыслялась им как бытийственное начало всеобщего космического единства, в которое включён и человек. Природа вообще начала осмысляться Пришвиным как "зеркало человека". Эти мотивы характерны для одного из самых значительных произведений Пришвина, повести-поэмы "Женьшень" (1933). Не нужно торопиться с определением такого миро-чувствия Пришвина как пантеистического – оно шире, хотя и не лишено признаков пантеизма.

    Конечно, природа была для него и прибежищем, где можно было укрыться от того, что привнесли в жизнь сектанты-большевики. Однако "бегство в природу" хотя и не может быть исключено из мировоззрения и творчества писателя, но и не исчерпывает их. Пришвин – своего рода "натурфилософ".

    "Да, это очень верно, что я держусь верой в людей и что в Бога начинают, должно быть, по-настоящему верить, когда теряют последнее зерно веры в человека".

    Его называют "одним из создателей современного планетарного мироощущения – представителем русского космизма, чьи идеи перекликаются с сочинениями Н. Н. Фёдорова, В. И. Вернадского, А. А. Ухтомского, А. Ф. Лосева".

    Отчасти он вышел на проблемы, которые ныне называются экологическими, но мысль его пыталась проникнуть глубже. Пришвин размышляет о "планетарном дыхании", которое охватывает пространство и время во всеобщем бытии. Но такое рассуждение можно принять к осмыслению лишь при сопряжении его с верой не в космос, как некий "дышащий" организм, но – в Творца-Вседержителя этого космоса.

    Все прежние искания Пришвина "крутились" вокруг вопросов веры. А если ставится вопрос о вере, то тем самым ставится и вопрос о Боге. Бог для Пришвина есть то, что завершает идею всеединства бытия в космическом масштабе. Ведь если имеется единство, то нужно начало (или сила), такое единство определяющее. Это Начало и есть Бог. Идея Бога вытекает из потребности поддерживать идею единства. Бог "возникает" у человека из "необходимости согласия с миром". Но в таком антропоцентричном миропонимании Бог становится чем-то вторичным, рационально необходимым, он не является здесь ни Творцом, ни Личностью-Вседержителем, а представляет Собою как бы некую сущность, мыслящую и мыслью обеспечивающую единство бытия. Сведение понятия Бога к понятию космического разума, как это делает Пришвин, ни к чему иному, кажется, привести не может.

    По сути, Пришвин весьма недалёк от Толстого его религия представляется в некоторых моментах близкой тому, что мы видели у Толстого. Недаром руссоистско-толстовская вера в "естественные" гармоничные законы бытия была присуща, хотя бы отчасти, и Пришвину: на этой вере он основывал свой жизненный оптимизм.

    несовместна. Вопрос ещё требует дальнейшего изучения.

    православного вероучения. Можно, конечно, допустить условно понимание Бога как космического Разума, но это будет лишь одним из свойств Бога, но не всеобъемлющей Его сущностью.

    В дневниковой записи 13 июня 19 52 года писатель выразил одно из коренных своих убеждений последних лет жизни: "Быть русским, любить Россию – это духовное состояние". Мысль привлекательная. Но что значит быть русским? Если по Достоевскому, то быть русским значит быть православным. Или лучше принадлежать к некоему природному единству? Биографы отмечают малоцерковность Пришвина. Осмысление же русского начала вне Церкви и Православия неизбежно приведёт к тёмной духовности.

    Творчество и мировоззрение Пришвина могут быть истинно освоены только после тщательного осмысления его дневников, которые пока даже не изданы полностью. Поэтому высказанное здесь остаётся в значительной мере на уровне вопросов и предположений.

    Раздел сайта: