«Рим» Григория Мелехова. О финале «Тихого Дона»
Как известно, четвёртая книга «Тихого Дона» создавалась одновременно со второй книгой «Поднятой целины». Преодолевая психологический барьер, связанный с художнической необходимостью постоянного перехода из одной эпохи
«Хотел вместе с письмом послать Вам одну главу из
Это письмо, ставшее известным во второй половине
Трудности, испытываемые Шолоховым в середине
Жестокость, с какою велась гражданская война, окончательно развенчала либеральный миф о «маленьком человеке», первым брошенном в её пекло обеими сторонами. Но гражданская же война, окончившаяся поражением белого движения и победой «красной идеи», засвидетельствовала и духовный крах контрреволюционных сил. И исход борьбы решил не «православный белый генерал» (православный не в жизни, а в интеллигентском сознании: «Божье да белое твоё дело: // Белое тело твоё — в песок. // Не лебедей это в небе стая: // Белогвардейская рать святая...» и т. п.) и не красный атеист прапорщик, а именно обыкновенный человек, о котором ни тот, ни другой — в разной, правда, степени — не имели реального понятия. Давно определившиеся в своих социально-нравственных пристрастиях и идеалах, они с непримиримостью, доведённой до автоматизма и ритуала, истребляли друг друга, истощаясь и нравственно мельчая, в то время как «маленький человек», взыскуя правды меж враждующими лагерями, работал с неослабевающей духовной напряжённостью и набирал силу. И в этом смысле правдоискательство Григория Мелехова, персонифицирующего собою реальные сдвиги в традиционной духовной ориентации народа, имеет принципиальное и абсолютное значение подлинного исторического процесса, какого лишены вышедшие из одного книжного интеллигентского источника и превратившиеся в догму отвлечённые «искания» Деникина или Троцкого.
Замечательно, что Шолохов, интуицией большого художника, представил «блукания» Григория Мелехова как центральное в романе, отодвинув на периферию, во второй и третий эшелоны, «искания» многих выдающихся исторических лиц, реально влиявших на судьбу России, и тем самым, вопреки традиционной отечественной историографии, показал период
По классическому «сценарию» общества национально оформляются в эпохи буржуазно-демократических революций. Февраль
В этом диалоге обнажается самый нерв гуманистических исканий русской литературы второй половины
Наша культура советского времени складывалась как общенародная, по понятным причинам — с сильным крестьянским акцентом (рабочие заводов и фабрик
А. Толстой, работавший в эту пору над заключительной частью трилогии «Хождение по мукам» и затягивающий время с окончанием «Хмурого утра», писал об испытываемых им трудностях в середине
«маленький» человек бесповоротно уверился в мысли, что не может построить собственного счастья в одиночку и на особицу, что сам по себе он не представляет никакой ценности и никому не нужен со всеми его мелкими страданиями, нуждами и интересами, что весь этот либеральный гуманизм — аптечки, библиотечки, бесплатные обеды для ветеранов, недели помощи больным, комиссии по душещипательным беседам для одиноких на дому, приюты психологической реабилитации для особо «сдвинутых» и тому подобная «человеколюбивая» суета — не решает вопроса о его существовании. Человек сам в себе и для себя не может быть смыслом и целью жизни, которые лежат вне его физической реальности и определённости. Они — надличностны, но не безличны. И эту диалектику исстрадавшейся одинокой души прекрасно воссоздал Шолохов в «Тихом Доне»: «Как выжженная палами степь, черна стала жизнь Григория. Он лишился всего, что было дорого его сердцу. Всё отняла у него, всё порушила безжалостная смерть. Остались только дети. Но сам он всё ещё судорожно цеплялся за землю, как будто и на самом деле изломанная жизнь его представляла какую-то ценность для него и для других...
через Дон, пешком ушел в Слащёвскую дубраву, на опушке которой в апреле впервые была разбита банда Фомина. Ещё тогда, в апреле, он слышал о том, что в дубраве оседло живут дезертиры. К ним и шёл Григорий, не желая возвращаться к Фомину».
Если мы признаём, что идеальное в нашей душе — от Бога, то тем самым признаём существование не всякого, а личного бога, точно также как мы выделяем из множества семей свою родную семью. И далее — по всем звеньям естественно-исторических институтов, установленных не нами: друзья, товарищи, родной коллектив, родная деревня, родная страна, родная власть, родное правительство. Мы, как бы нынче сказали, «делегируем» вовне лучшее «из себя» с надеждой и верой на воздаяние по труду и бескорыстию нашему. Без этого невозможен полноценный обмен веществ в живом организме. В нашем «делегировании» есть элемент самоотречения, самоотверженности, выхода из эгоизма мелкого и ограниченного прозябания к подлинной человеческой свободе и бесконечности. Он не сулит благ в готовом виде, но предполагает нелёгкую работу души, усилие, сопряжённое с жертвенностью, подвижничеством, героизмом, трудовой доблестью — с теми добротелями рода человеческого, какие несут на себе оттенок религиозного служения идеалу и нашему сокровенному надличному. И именно названные добродетели определяли качество новой, высшей человечности реальной жизни и русской литературы второй половины
«— А кто эти Муромцевы, Родичевы, — ты не слыхал? — спросил Саблин.
— Нет, Саша, не слыхал. Учёные какие-нибудь, писатели.
— Писатели!.. — задумчиво проговорил Саблин. — Ну, я понимаю Лев Толстой, Менделеев — это имена со всемирной славой, а то... пошли, Бог их знает кто.
— Ценз имеют, — ядовито сказала Наталья Борисовна.
— Какой? — спросил Саблин.
— В тюрьме сидели».
Вероятно, Платонов выбрал более верную дорогу, когда искал объяснение феномена исторической эпохи
«избранными, возвышенными людьми», сокрушаемыми «гибельными силами»? А всё того же «маленького» человека из массы: «Паровозные машинисты-кривоносовцы в начале своей работы следовали своему артистическому чувству машины, вовсе не заботясь о наградах или повышенной зарплате. Наоборот, и Стаханов, и Кривонос, и их последователи могли подвергнуться репрессиям, и некоторые стахановцы подвергались им, потому что враг сознательный и бессознательный, тёмный и ясный, был вблизи стахановцев, и посейчас ещё есть». Этот элементарный комментарий легко истолковать в духе очередной акции Сталина по выявлению врагов и развязыванию нового витка классовой борьбы, если бы он не подтверждался действительностью и не обладал исторической проницательностью: нынешний либерал из любви к «маленькому» человеку готов заключить всех этих Стахановых и Кривоносов в золотую клетку и развозить их по всему белому свету в качестве экспонатов эпохи культа личности... и в порядке прибыльного бизнеса.
Автор двух незавершённых романов, стяжавших ему всемирную известность и беспрецедентную славу, Шолохов жил и работал в атмосфере исключительно повышенного к себе интереса и внимания, среди самых разных легенд и нелепых слухов вокруг собственного имени, под постоянным гнётом вездесущего обывательского любопытства. Будучи человеком проникновенного и глубоко жизненного ума, он прекрасно сознавал жуткую изнанку и страшную цену своей знаменитости — на него возлагались большие надежды, с ним связывались великие ожидания, равные по своему значению реальному разрешению всех «проклятых вопросов» в драматической действительности
Шолохов
Мы не можем предъявить его читателю в виде планов, набросков и рукописей писателя, но мы обнаруживаем духовные следы «блуканий» автора, выстраданных и отлившихся в сознании художника в формулы социально-нравственных сентенций в том же «Тихом Доне». Все они, такие сентенции, как бы и вовсе не касаются сочинительства слов на бумаге, но по природе своей, в источнике, откуда берут начало наши представления о людях и жизни, — все они напрямую говорят о литературе в её отношении к действительности. «... Григорий, испытывая радостную освобождённость, отрыв от действительности и раздумий, — читаем в романе, — пропил с казаками до утра. Наутро похмелился, переложил, и к вечеру снова понадобились песенники, весёлый гул голосов, людская томаха, пляска — всё, что создавало иллюзию подлинного веселья и заслоняло собой трезвую, лютую действительность.
Кажется, Шолохов не жалует писательства, идущего на поводу у разыгравшегося воображения и коварного вдохновения, но разве „правда жизни“ в словесном искусстве — не „иллюзия подлинного“? Может, предмет литературы — изображение „трезвой лютой действительности“? Тоже вроде не то, если „перенестись“ вслед за автором из третьей в четвёртую книгу, в ту пору, когда находились в работе последние части и „Тихого Дона“, и „Поднятой целины“. Вспомним жестокий разговор меж Дарьей и Натальей, которая догадывалась о том, что Григорий по-прежнему изменяет ей с Аксиньей, и проследим за его психологическими извивами.
» — А догадывалась, так чего ж ты у него не допыталась?<...>
— Боялась правду узнать... Ты думаешь, это легко? — блеснув глазами... сказала Наталья. — Это ты так... с Петром жили... А мне, как вспомню... как вспомню всё, что пришлось... пришлось пережить... И зараз страшно!
— Ну, тогда позабудь об этом, — простодушно посоветовала Дарья.
— Да разве это забывается!.. <...>
— А я бы забыла. Дело большое!
— Позабудь ты про свою болезню!
Дарья рассмеялась.
— И рада бы, да она, проклятая, сама о себе напоминает! Слушай, Наташка, хочешь, я у Аксиньи все дочиста узнаю? <...>
— Не хочу... <...> Я не слепая, вижу, для чего ты рассказала мне про это. Ить не из жалости ты призналась, как сводничала, а чтобы мне тяжельше было...
— Верно! — вздохнув, согласилась Дарья. — Рассуди сама, не мне же одной страдать?«
Современная Шолохову массовая литература не только не забиралась в такие психологические дебри, из которых можно и не выкарабкаться, но даже и не ставила подобным образом вопроса о правде. Она изначально была ей известна, на социологическом уровне, ниже которого она не снисходила, а если и опускалась, то только затем, чтобы имитировать очевидные «искания». Не потому ли финал «Тихого Дона» вызвал возражения у читающей и пишущей публики?
Судьбы Дарьи и Натальи, как и Григория Мелехова, известны читателю. Каждый из героев несёт свою правду; по существу, перед нами три правды, вышедшие из одного куреня. Две из них — та, какую исповедует Дарья, «лютая» правда («не мне же одной страдать?»), и та, под бременем которой в одиночку изнемогает Наталья, теряя веру и в жизнь и в людей, оказываются гибельными. Добредает до родного порога и «иступлённо горящими глазами» всматривается в лицо сына (будущего)только — битая, клятая, мятая, оплаченная большой кровью — правда Григория Мелехова.
«Тихого Дона», развязывающая все узлы сложнейшего по социально-психологической ткани романа, — главная в эпопее. Это книга итогов и выводов, книга «выплывания» к берегу. По сравнению с остальными, она менее телесна и более духовна. Создававшаяся в известные годы, когда писатель ходил по грани меж жизнью и смертью, она несёт на себе едва улавливаемую печать книги последней, не в ряду других, а в смысле последней в жизни Шолохова, в смысле его завещания, авторского Евангелия, его веры и надежды.
книг романа, не говоря уже о ранней прозе. Именно поэтому она создавалась долго и мучительно. Сопутствующие её рождению трагические обстоятельства
Будь иначе, мы имели бы дело с биографией совершенно другого писателя, может быть, и много лучше знающего взятый в работу Шолоховым материал, но не обладающего судьбою-гением последнего. Это положение можно проиллюстрировать лежащим поблизости примером, назвав имя плодовитого генерала П. Н. Краснова, в духовном укладе которого на автономных началах комфортно и мирно уживались и жизнь и литература. Будучи атаманом Войска Донского, он в
разных лет. Попадаются интересные частности, детали, штрихи, наблюдения, разговоры. Целого нет, или оно тонет в потоке восторженных словес и поэтической риторики. Наше внимание, во всяком случае, остановили два шолоховских портрета. Между ними, правда, слишком большой разрыв во времени, но они дают некоторое «наглядное» и живое представление о главном направлении духовных исканий прозаика. Вот одно из свидетельств о Шолохове лета
„Светланка, а ведь Ярку-то зарезали“.
„Нет, её отогнали в стадо“, — кричит девочка.
„Это они тебя обманывают. Пойдём к деду, там и шкура висит!“
Светланка бесится, а М[ихаил] А[лександрович] спокойно наблюдает.
— та же история. Светлане мать подкладывает в тарелку... почку: „Ешь, Светик, ты ведь любишь почку“. „Ага, — торжествует отец, — почка-то ведь от Ярки! Как же она в стадо ушла без почки?“ <...> Я возмущаюсь: „Зачем вы мучите ребёнка?“ „А зачем ей говорить неправду? — возражает он. — Зарезали — и зарезали“».
А вот иная правда Шолохова, по-другому покоряющая человека, причём человека, имевшего одно из видных и прочных мест в литературе и кино и всё же решившегося на коренные изменения в собственной судьбе. «Скажу откровенно: Шолохов для меня — открытие, — признавался В. М.& nbsh; Шукшин корреспонденту „Литературной газеты“ во время съёмок фильма „Они сражались за родину“ в
Оконченная накануне
«Тихого Дона» занимают принципиальное положение в творчестве Шолохова и являются духовной вершиной писателя. Они подводят итог довоенным исканиям прозаика и, довыработав его художническое мировоззрение до целого, открывают перед ним новые пути.
Значение «Тихого Дона» и его четвёртой книги далеко выходит за пределы собственно Шолохова. Будучи соотнесённым с литературой 20–30-х годов, «Тихий Дон» как бы обтекает и забирает её в кольцо и сообщает простой количественной совокупности произведений разных писателей качество завершённости, качество черты под целым периодом русской словесности. Нечто обнимающее и оформляющее большой и сложный литературный период, «Тихий Дон», не подменяя собою литературной критики и литературоведения, самым естественным образом — ходом и властью воссозданной в нём жизни — определяет место каждого писателя в духовном мире романа, место частности — большей или меньшей — в целом. Последнее соображение не всегда ясно формулировалось, но ощущалось всеми прозаиками 20–30-х годов: А. Серафимовичем, А. Толстым, С. Сергеевым-Ценским, В. Шишковым, А. Платоновым, А. Фадеевым, И. Шуховым, Ф. Гладковым, Б. Пильняком, Г. Никифоровым, А. Малышкиным. Наиболее откровенно такое ощущение выразил И. Катаев: «Шолохов — единственный из нас — кто, по-моему, живёт так, как нужно, и иногда мне кажется, что он один работает за всех нас» (Искусство социалистического народа // Красная новь. 1935. № 5. С. 186).
Рубеж довоенной литературы, четвёртая книга «Тихого Дона» не оставалась вместе с тем некоей преходящей границей в развитии отечественной прозы. Внимание, какое ей уделяется в истории новейшей литературы, менее всего объясняется любопытством к «секретам» мастерства, но выходит за рамки собственно искусства и касается главного в художественном поиске — отношения литературы к действительности. Последняя часть «Тихого Дона» имеет значение книги фундаментальной, методологической, равной по своей весомости открытию нового научного метода, который вооружает исследователя в его работе с жизненным материалом и сообщает смысл его делу. В этом пункте таится понимание того неизбежного факта, почему «Тихий Дон» с его финалом несколько потеснил в сознании читателя другие произведения писателя. Поставив художественное зрение и «промыв глаза» целой исторической эпохе, Шолохов в своем духовном развитии не мог, чтобы не застить собою открытого им пути, не сделать шага в сторону. Выбора у него не было. Ситуация, в какую он себя поставил финальными главами «Тихого Дона» — на грань действительности и литературы, давала ему возможность или отступить назад, в словесность, тщету которой в её состязании с действительностью он особенно остро теперь сознавал, или шагнуть вперёд и влево в направлении реальности.
Художник честный и мужественный, думающий о таком слове, с которым считались бы как с фактом самой действительности, он выбрал последнее и впал в «грех» классической русской литературы (Лев Толстой, Гоголь) — в наставничество и учительство, в исповедь («Судьба человека») и проповедь (вторая книга «Поднятой целины»). Не сам, конечно, Шолохов (в отличие от Толстого или Гоголя), а его, условно говоря, вдруг заговоривший Григорий Мелехов, которому есть что сказать, но который, очутившись у родного порога, внезапно обнаружил, что растерял по пути к дому все заготовленные заранее и выстраданные им слова...
& nbsh; части «Тихого Дона», присутствует на всём пространственно-временном протяжении романа. Живое воплощение исканий в ипостаси совести, она не свободна от сильных личных страстей и «острых углов» её носителя и задевает и раздражает всех: и белых, и красных, и зелёных. Не считающаяся с реальностью гражданской войны — в той мере, в которой противится ей здоровая нравственная природа человека, — она не может быть принятой ни одной из враждующих сторон, ибо в своей самоочевидности, колющей глаза, она обессиливает и примиряет всех, разоружает и делает невозможным продолжение борьбы. Григорий не случайно в конце романа бросает под лёд винтовку, наган и патроны — точный и глубокий психологический вывод из всех его «блуканий».
«разоружению», в самом психологическом обосновании именно такого, а не другого пути героя есть глубина, не поддающаяся рациональному истолкованию. Это тайна не Мелехова, а Шолохова, тайна, обусловленная духовным опытом писателя конца
Эту тайну отчасти приоткрывает первая половина «Поднятой целины», по своей «аморфной» структуре — из-за отсутствия в ней центра, задушевного, «притимного» авторского героя, носителя народной правды, — примыкающая к третьей и четвёртой книгам эпопеи. Будучи сопутствующим духовным ответвлением «Тихого Дона», «Поднятая целина», решающая вопрос о бессмысленности борьбы с Советской властью, не решает центральной проблемы шолоховского мировоззрения и предусматривает обращение к новым главам эпопеи, к её четвёртой книге, где эта проблема, персонифицированная в Григории Мелехове, ещё не вполне ясна и самому художнику и тяжело им «вымучивается» и «выстрадывается». Она, эта проблема, не могла быть перенесённой в «Поднятую целину» по причине исторической ограниченности нового романа всего лишь четырьмя месяцами
«Поднятой целины» содержится немало косвенных свидетельств, склоняющих к выводу о том, что последняя книга «Поднятой целины» занимала его меньше, чем окончание «Тихого Дона», находившегося в русле генеральных мировоззренческих исканий прозаика. Весьма заметно, что со второй половины
Не берёмся утверждать, что голодного человека много труднее, чем сытого, убедить в существовании на свете чего бы то ни было ценного, кроме куска хлеба, но очевидно: подобные признания (а их достаточно много у Шолохова), граничащие с авторским самоотречением, свидетельствуют о напряженном поиске художником существа жизненной правды и её нравственных параметров, о большом крене писателя в сторону действительности. Этот поиск не мог не влиять на написание четвёртой книги «Тихого Дона» и не отразиться на её содержании. Не в форме, конечно, прямых, соответствующих реальности
«... Он подошёл к Дону против хутора Татарского. Долго смотрел на родной двор, бледнея от радостного волнения. Потом снял винтовку и подсумок, достал из него шитвянку, конопляные хлопья, пузырёк с ружейным маслом, зачем-то пересчитал патроны. Их было двенадцать обойм и двадцать шесть штук россыпью <...> Прозрачно-зелёная вода плескалась и обламывала иглистый ледок окраинцев. Григорий бросил в воду винтовку, наган, потом высыпал патроны и тщательно вытер руки о полу шинели».
Велик соблазн, подобно П. Ткаченко, увидеть в останавливающих на себе внимание цифрах ссылку Шолохова на Евангелие от Матфея — главу 12, стих 26: «И если сатана сатану изгоняет, то он разделился сам с собою: как же устоит царство его?» (См.: Ткаченко П. Кубанские песни. М., 2001. С. 218). Но тут возникают некоторые непреодолимые трудности, связанные с мотивировкой и символической обеспеченностью числа в тексте романа: почему Евангелие именно от Матфея, и если обойма с патронами обозначает законченную главу, то патроны россыпью должны бы, по логике, намекать на следующую, тринадцатую, но она не может нас устроить, как не обнадёживают в этом смысле и другие Евангелия, будь они прочитаны по методике Ткаченко или по какой-либо другой логически обоснованной схеме. Однако попытка Ткаченко плодотворна: цифры, как художественная подробность, действительно передают значимость момента. И потом: не просто «пересчитал», а «зачем-то пересчитал», словно Григория по наитию ведет нечто высшее, в чём герой не отдаёт себе ясного отчета. И далее: не вымыл, не умыл, как Понтий Пилат, хотя и стоял у воды, а «тщательно вытер руки о полу шинели» — очистил. И вот это блюдение себя, как бы самоочищение, особенно заметно в Григории, начиная с его пребывания в банде Фомина: «На миг в нём... вскипела глухая ненависть к Михаилу (Кошевому. — В. В.), но он подавлял эти чувства... Незачем давать волю злой памяти»; «режущая боль в груди, под левым соском, становилась такой нестерпимо острой, что... он с трудом удерживался, чтобы не застонать». Слушая рассказ о том, как полосовали шашками конные казаки лежачего Фомина, «равнодушно сказал», будто готов был (во имя чего?) на любые испытания: «Что ж, так и должно было получиться». На предложение Чумакова пойти с ним «лёгкую жизню шукать» спокойно, но твёрдо ответил: «Нет, топай один».
Последнее из значительного, что слышал Григорий, расставаясь с дезертирами, — слова Чумакова: «Спаси Христос, мирные разбойнички, за хлеб-соль, за приют. Нехай Боженька даст вам весёлой жизни, а то дюже скучно у вас тут. Живёте в лесу, молитесь поломанному колесу, — разве это жизня?» Во второй книге «Поднятой целины», завершённой едва не через двадцать лет после «Тихого Дона», в конце
(ибо «всякая власть от Бога», по Евангелию), есть освобождение от своего ничтожного произвола и греховных страстей, искажающих истину и правду, смирение и чистота (пустота) как сосуд, достойный великого содержания. Это содержание — не сплошное благо. Оно включает в себя и возможную физическую гибель героя, но уже не в качестве его поражения, а как его духовную победу.
«часто снились дети, Аксинья, мать и все остальные близкие, кого уже не было в живых». Уж не снился ли ему дед Гришака, наставляющий его с Библией в руках: «А через чего воюете? Сами не разумеете! По божьему указанию всё вершится. Мирон наш через чего смерть принял? Через то, что супротив Бога шёл, народ бунтовал супротив власти. А всякая власть — от Бога. Хучь она и анчихристова, а всё одно Богом данная. Я ему ишо тогда говорил: „Мирон! Ты казаков не бунтуй, не подговаривай супротив власти, не пихай на грех!“ <...> Поднявший меч бранный от меча да погибнет. Истинно <...> Ты не смеись, поганец! Людей на смерть водишь, супротив власти поднял. Грех великий примаешь... Всё одно вас изнистожут... Бог — он вам стезю укажет».
Всякий раз, когда автор отделяется от любимых героев и обнаруживает себя, особенно в финалах произведений, какая неожиданная и потрясающая смена планов в изображении персонажей предстает перед читателем — от крупного, будто они вытесняют собою весь белый свет, до совершенного их ничтожества в масштабах мироздания. В «Тихом Доне»: «Это было всё, что осталось у него в жизни, что пока ещё роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром». В «Судьбе человека»: «... этот русский человек, человек несгибаемой воли, выдюжит, и около отцовского плеча вырастет тот, который...» — и вдруг: «две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы». Для чего это делается?