• Приглашаем посетить наш сайт
    Спорт (sport.niv.ru)
  • Алешкино сердце

    Алешкино сердце

    Два лета подряд засуха дочерна вылизывала мужицкие поля. Два лета подряд жестокий восточный ветер дул с киргизских степей, трепал порыжелые космы хлебов и сушил устремленные на высохшую степь глаза мужиков и скупые, колючие мужицкие слезы. Следом шагал голод. Алешка представлял себе его большущим безглазым человеком: идет он бездорожно, шарит руками по поселкам, хуторам, станицам, душит людей и вот-вот черствыми пальцами насмерть стиснет Алешкино сердце.

    У Алешки большой, обвислый живот, ноги пухлые… Тронет пальцем голубовато-багровую икру, сначала образуется белая ямка, а потом медленно-медленно над ямкой волдыриками пухнет кожа, и то место, где тронул пальцем, долго наливается землянистой кровью.

    Уши Алешки, нос, скулы, подбородок туго, до отказа, обтянуты кожей, а кожа — как сохлая вишневая кора. Глаза упали так глубоко внутрь, что кажутся пустыми впадинами. Алешке четырнадцать лет. Не видит хлеба Алешка пятый месяц. Алешка пухнет с голоду.

    Ранним утром, когда цветущие сибирьки рассыпают у плетней медвяный и приторный запах, когда пчелы нетрезво качаются на их желтых цветках, а утро, сполоснутое росою, звенит прозрачной тишиной, Алешка, раскачиваясь от ветра, добрел до канавы, стоная, долго перелазил через нее и сел возле плетня, припотевшего от росы. От радости сладко кружилась Алешкина голова, тосковало под ложечкой. Потому кружилась радостно голова, что рядом с Алешкиными голубыми и неподвижными ногами лежал еще теплый трупик жеребенка.

    На-сносях была соседская кобыла. Недоглядели хозяева, и на прогоне пузатую кобылу пырнул под живот крутыми рогами хуторской бугай, — скинула кобыла. Тепленький, парной от крови, лежит у плетня жеребенок; рядом Алешка сидит, упираясь в землю суставчатыми ладонями, и смеется, смеется…

    Попробовал Алешка всего поднять, не под силу. Вернулся домой, взял нож. Пока дошел до плетня, а на том месте, где жеребенок лежал, собаки склубились, дерутся и тянут по пыльной земле розоватое мясо. Из Алешкиного перекошенного рта: «А-а-а…» Спотыкаясь, размахивая ножом, побежал на собак. Собрал в кучу всё до последней тоненькой кишочки, половинами перетаскал домой.

    К вечеру, объевшись волокнистого мяса, умерла Алешкина сестренка — младшая, черноглазая.

    Мать на земляном полу долго лежала вниз лицом, потом встала, повернулась к Алешке, шевеля пепельными губами:

    — Бери за ноги…

    Взяли. Алешка — за ноги, мать — за курчавую головку, отнесли за сад в канаву, слегка прикидали землей.

    На другой день соседский парнишка повстречал Алешку, ползущего по проулку, сказал, ковыряя в носу и глядя в сторону:

    — Лёш, а у нас кобыла жеребенка скинула, и собаки его слопали!..

    Алешка, прислонясь к воротам, молчал.

    — А Нюратку вашу из канавы тоже отрыли собаки, и середку у ей выжрали…

    Алешка повернулся и пошел молча и не оглядываясь.

    Парнишка, чикиляя на одной ноге, кричал ему вслед:

    — Маманька наша бает, какие без попа и не на кладбище закопанные, этих черти будут в аду драть!.. Слышь, Лешка?

    * * *

    Неделя прошла. У Алешки гноились десны. По утрам, когда от тошного голода грыз он смолистую кору караича, зубы во рту у него качались, плясали, а горло тискали судороги.

    Мать, лежавшая третьи сутки не вставая, шелестела Алешке:

    — Леня… пошел бы… молочаю в саду надергал…

    Ноги у Алешки — как былки, оглядел их подозрительно и лег на спину, от боли, резавшей губы, длинно растягивал слова:

    — Я, маманька, не дойду… Меня ветер валяет…

    На этот же день Полька, старшая сестра Алешки, доглядела, когда богатая соседка, Макарчиха по прозвищу, ушла за речку полоть огород, проводила глазами желтый платок, мелькавший по садам, и через окно влезла к ней в хату. Подставив скамью, забралась в печку, из чугуна через край пила постные щи, пальцами вылавливала картошку. Убитая едой, уснула, как лежала, — голова в печке, а ноги на скамье. К обеду вернулась Макарчиха — баба ядреная и злая. Увидела Польку, взвизгнула, одной рукой вцепилась в спутанные волосенки, а другой — зажав в кулаке железный утюг, молча била ее по голове, лицу, по гулкой иссохшей груди.

    Из своего двора видал Алешка, как Макарчиха, озираясь, стянула Польку с крыльца за ноги. Подол Полькиной юбчонки задрался выше головы, а волосы мели по двору пыль и стлали по земле кровянистую стежку.

    Сквозь решетчатый переплет плетня глядел, не моргая, Алешка, как Макарчиха кинула Польку в давнишний обвалившийся колодец и торопливо прикинула землей.

    * * *

    Ночью в саду пахнет земляной сыростью, крапивным цветом и дурманным запахом собачьей бесилы. Вдоль обветшалой огорожи лопухи караулят дорожку бессменно. Ночью вышел Алешка в сад, долго глядел на Макарчихин двор, на слюдовые оконца, на лунные брызги, окропившие лохматую листву садов, и тихо побрел к воротам Макарчихиного двора. Под амбаром загремел цепью и забрехал привязанный кобель.

    — Цыц!.. Серко… Серко… — стягивая губы, Алешка посвистал заискивающе, и кобель смолк.

    В калитку не пошел Алешка, перелез через плетень и ощупью, ползком добрался до погреба, накрытого бурьяном и ветками. Прислушиваясь, звякнул цепкой. Не заперт погреб. Крышку приподнял, ежась спустился по лестнице.

    Не видал Алешка, как из стряпки выскочила Макарчиха. Подбирая рубаху, прыжками добежала до повозки, стоявшей посреди двора, выдернула шкворень и — к погребу. Свесила вниз распатлаченную голову, а Алешка закрыл помутневшие глаза и, прислушиваясь к ударам тарахтящего сердца, не передыхая пил из кувшина молоко.

    — Ах ты, хвитинов в твою дыхало? Ты что же это делаешь, сукин сын?..

    Разом отяжелевший кувшин скользнул из захолодавших Алешкиных пальцев и разлетелся вдребезги, стукнувшись о край лестницы.

    Комом упала Макарчиха в погреб…

    * * *

    Легко подняла Алешку за плечи, молча, с плотно сжатыми губами, вышла на проулок, прошла под плетнем до речки и бросила вялое тело на ил, около воды.

    На другой день — праздник Троица. У Макарчихи пол усыпан чеборцом и богородицыной травкой. С утра выдоила корову, прогнала ее в табун, шальку достала праздничную, цветастую, в разводах, покрылась и пошла к Алешкиной матери. Двери в сенцы распахнуты, из неметеной горницы духом падальным несет. Вошла. Алешкина мать на кровати лежит, ноги поджала и рукою от света прикрыты глаза. На закоптелый образ перекрестилась Макарчиха истово.

    — Здорово живешь, Анисимовна!

    Тишина. У Анисимовны рот раззявлен криво, мухи пятнают щеки и глухо жужжат во рту. Макарчиха шагнула к кровати.

    — Долго пануешь, милая… А я, признаться, зашла узнать, не будешь ли ты продавать свою хату? Сама знаешь — девка у меня на выданье, хотела зятя принять… Да ты спишь, что ли?

    Тронула руку — и обожглась колючим холодком. Ахнула, кинулась от мертвой бежать, а в дверях Алешка стоит — белей мела. За косяк дверной цепляется, в крови весь, в иле речном.

    — А я живой, тетя… не убивай меня… я не буду!

    * * *

    Перед сумерками, через улицы, увешанные кудрявыми коврами пыли, через площадь, мимо отерханной церковной ограды, тенью шел Алешка. Возле школы, под нахмуренными акациями, повстречал попа. Шел из церкви тот, сгорбатившись нес в мешке пироги и солонину. Алешка, кривя губы, прохрипел:

    — Христа ради…

    — Бог подаст!.. — и зашагал мимо, сутулясь, путаясь в полах подрясника.

    Возле речки в кирпичных сараях и амбарах — хлеб. Во дворе дом, жестью крытый. Заготовительная контора Донпродкома № 32. Под навесом сарая — полевая кухня, две патронных двуколки, а у амбаров шаги и нечищеные жала штыков. Охрана.

    Выждал Алешка, пока повернется спиною часовой, и юркнул под амбар (доглядел еще поутру, что из щелей струею желтой сочится хлеб). Брал в пригошню жесткое зерно, жевал жадно. Опамятовался от голоса сзади:

    — Это кто тут?

    — Я…

    — Кто ты?

    — Алешка…

    — Ну, вылазь!..

    Поднялся на ноги Алешка, глаза зажмурил, ждал удара, ладонями закрывая лицо. Стояли долго… Потом голос добродушно буркнул:

    — Пойдем ко мне, Алешка! У меня есть пшеница пареная.

    Успел доглядеть Алешка на горбатом носу очки тусклые и улыбку, совсем не сердитую. Очкастый зашагал, отмеряя длинными ногами, как ходулями, а Алешка за ним поспешил, спотыкаясь и падая на руки. В заготконторе вторая дверь по коридору направо с надписью:

    «Помещается политком Синицын!»

    Вошли. Очкастый зажег жирник, сел на табурет, широко разбросав ноги, а Алешке под нос потихонечку сунул горшок с пареной пшеницей и в полбутылке подсолнечное масло. Глядел, как двигались Алешкины скулы и на щеках его вспухали и бегали желваки. Потом встал и взял горшок. Алешка уцепился бородавчатыми пальцами за края. Всхлипнул, тряся головой.

    — Жалко тебе, жадюга?!.

    — Не жалко, дурья твоя голова, а облопаешься, издохнешь!

    * * *

    На другой день во двор заготконторы с рассветом пришел Алешка. Сидел на поломанных порожках, ляская зубами, и до восхода солнца ждал, пока скрипнет дверь с надписью «Помещается политком Синицын!» и на пороге покажется очкастый.

    Солнце перевалило через кирпичные сараи, когда встал очкастый. Вышел он на крыльцо и носом закрутил.

    — От тебя воняет, Алешка?

    — Я исть хочу… — буркнул Алешка и глянул на очки снизу вверх.

    — Сейчас мы сварим каши, но… от тебя, Алеша Попович, все-таки воняет.

    — Меня Макарчиха убивала, а теперь жарко, и в голове черви завелись…

    Очкастый побледнел и переспросил:

    — У тебя черви?

    — В голове!.. Грызут дюже…

    Алешка снял с головы перепревший от крови пук конопли, а очкастый заглянул в круглую гноящуюся рану на Алешкиной голове. Увидел, как из сукровицы острые головки кажут белые черви, и застонал, через крыльцо перегнувшись.

    Алешка осмелел и сказал:

    — Ты вот чего… ты мне их повыковыряй палочкой, а в дыру керосину налей… Подохнут черви с керосину-то?

    Очкастый заостренной палочкой выковыривал из раны склизких червяков, а Алешка скулил и перебирал ногами. С этих пор и установилась промеж них дружба. Каждый день приползал в заготконтору Алешка, жрал толокно из чашки, хлебал масло, ел много и жадно и всегда беспокойно ощущал на себе пытливо-ласковый взгляд.

    * * *

    За прогоном, за зеленой стеной шуршащих будыльев кукурузы отцвело жито. Колос вспух и налился ядреным молочным зерном. Каждый день мимо хлебов гонял Алешка в степь пасти заготконторских лошадей. Не треножа, пускал их по полынистым отножинам, по ковылю, седому и вихрастому, а сам заходил в хлеб. Рослые стебли жита радушно жались, давали место, и Алешка ложился осторожненько, стараясь не толочь хлеб. Лежа на спине, растирал в ладонях колос и ел до тошноты зерно, мягкое и пахучее, налитое не затвердевшим белым молоком.

    Как-то пригнал Алешка лошадей в степь. Долго бочился, захаживал вокруг норовистой и брыкучей кобыленки, хотел репьи выбрать из гривы и счистить с кожи присохшую коросту. Щерила почернелые зубы кобыла, норовила куснуть или накинуть задом. Алеша изловчился-таки — цап ее за хвост, а тут сзади голос:

    — Эй, Алешка!.. Будя тебе злодырничать. Наймайся ко мне в помочь?!. Буду держать за харч, ну, обувку там какую справлю.

    Выпустил Алешка кобылий хвост, оглянулся. Стоит неподалеку хуторской богатей Иван Алексеев, смотрит на Алешку улыбчиво.

    — Пойдешь в работники, сказывай? Харч у меня, как полагается, настоященский… Молочишко есть и все такое прочее…

    Не подумал Алешка, обрадовался работе и хлебу, напрямки брякнул:

    — Пойду, Иван Алексеев.

    — Ну, являйся с пожитками к вечеру! — И пошел Иван Алексеев, мелькая слинявшей рубахой по кукурузе.

    Голому одеться — только подпоясаться. Ни роду у Алешки, ни племени. Именья — одни каменья, а хату и подворье еще до смерти мать пораспродала соседям: хату — за девять пригоршней муки, базы — за пшено, леваду Макарчиха купила за корчажку молока. Только и добра у Алешки — зипун отцовский да материны валенки приношенные. Табун пришел с попаса, а Алешка — к Ивану Алексееву во двор. Возле стряпки расстелила хозяйка рядно, сели семейно на земле, вечеряют. В ноздри Алешке так и ширнуло духом вареной баранины. Проглотил слюну, стал около, картузишко комкая, а в мыслях: «Хучь бы посадила вечерять хозяйка…» Не тут-то было. Рвет и мечет баба, чугунами гремит:

    — Ишо дармоеда привел! Он слопает больше, чем наработает. Провожай его, Алексеевич, с богом! Не нужен по теперешним временам!

    — Молчи, баба! Есть две отвертки — знай посапливай! — Это сам Иван Алексеев, бороду рукавом вытирая.

    На том разговор и кончился.

    — въедливый на работу, с семи лет погонычем был, хвосты быкам накручивал.

    Дня три пожил — освоился, на мельницу с хозяйской снохой съездил, на покосе сено копнил. Ночевать устроился под навесом сарая. В первую же ночь пришел под навес хозяин, сказал, вонюче отрыгивая луком:

    — Ежели ты, сучье вымя, затеешься тут курить, голову саморучно с вязов сверну! Чтоб ни-ни!

    — Я, дяденька, не займаюсь.

    — Ну, гляди!..

    Ушел, а Алешке не спится. И на вторую ночь — тоже. От работы полевой гудут ноги и руки, в спине кол болячкой растопырился, и сон нейдет. На третий день — спозаранку — прибежал в контору. Очкастый умывался на крыльце, кряхтя и фыркая.

    — Ты где запропал, Алексей?

    — В работники нанялся.

    — К кому?

    — К Ивану Алексееву, на краю живет.

    — Ну, браток, надбеги вечерком. Потолкуем насчет этого.

    Вечером напоил Алешка скотину, пришел в контору. Очкастый в книгах копается.

    — Ты грамоте знаешь, Алексей?

    — В приходском учился. Себя расписываю.

    — Пойдем со мною!

    Пошли по коридору. В конце на дверях мелом написано — раскумекал Алешка: «Клуб РКСМ». Чудно́ и непонятно. Вошел очкастый, Алешка, робея, — следом. В комнатушке портреты, флаг красный, слинявший, и ребята кое-какие, знакомые. Книжку читают вслух, покосились на скрип двери и опять слегли над столом, слушают. Прислушался и Алешка. Читали о том, как должны нанимать хозяева работников, и еще про многое разное читали. Пришел Алешка из клуба в полночь. Долго ворочался на рваной дерюжке. До самой зари настырно заглядывал ему в глаза кособокий месяц.

    * * *

    Говорил Алешке Иван Алексеев:

    — Ты смотри у меня, сукин сын, чтоб работа горела у тебя в руках!.. Чуть замечу, что раззяву ловишь, — в один момент сгоню со двора!.. Иди, издыхай на улице!..

    Алешка и на покос, и на молотьбу, и скотину убирает, а Иван Алексеев руки за махровитый кушачок засунет, знай похаживает с ухмылочкой по двору.

    Подозвал его сосед как-то в праздник:

    — Здорово живешь, Иван Алексеев!

    — Слава богу.

    — Совесть-то всю растерял?

    — Что такое?

    — А то, что не дело ты строишь… Лешка у тебя ровно лошадюка ворочает… Надорвешь парнишку. Греха на душу возьмешь!..

    — Смотрел бы ты, сосед, за своим добром, на чужой баз глаза нечего пучить, а в обчем убирайся под разэтакую мать!.. — Повернулся к соседу спиною, зашагал степенно и враскачку, а за угол сарая завернул — бороду зажал промеж зубов ядреных и желтых, выругался матерно и злобу глухую на соседа до поры до времени припрятал на самое донышко своего нутра.

    С той поры мстил безлошадному бедняку-соседу: загонял коровенку со своего жнивья, держал ее привязанной и некормленной по двое суток, а на Алешку еще больше работы навалил и за каждую пустяковину бил дурным боем.

    Пожаловаться хотел Алешка очкастому, но боялся, что, узнав, прогонит его Иван Алексеев. Молчал. Ночами, короткими и душными, под навесом сарая мочил подушку горечью слез, а вечерами всегда, как только пригонял с водопоя скотину, через гумно, крадучись и припадая к плетням, бежал в клуб. Каждый день встречался с очкастым. Улыбался тот, глядя на Алешку поверх тусклых очков, и по спине похлопывал. В воскресенье пришел Алешка в клуб засветло. В комнатушке народу густо, у всех винтовки, а у очкастого на поясе кобура с ремнем витым и блестящая штука, на бутылку похожая.

    Увидал Алешку, подошел улыбаясь:

    — Банда в наш округ вступила, Алексей. Как только займут станицу — ты к нам, клуб защищать!

    Хотел расспросить Алешка, как и что, но больно народу много, не посмел. На другой день утром маслом косилочным смазывал Алешка косилку. Глянул к стряпке — из дверей хозяин идет. Захолонуло у Алешки в середке: брови у хозяина настобурченные, идет и бороду дергает. Как будто и неуправки нет ни в чем, а побаивается хозяина Алешка, больно уж лют он на расправу. Подошел к косилке:

    — Ты где бываешь ночьми, гаденыш?

    Молчит Алешка. Банка с маслом косилочным в пальцах у него подрагивает.

    — Где бываешь, говорю?!

    — В клубе…

    — А-а-а… в клубе? А этого ты не пробовал, так твою мать?!

    Кулак у хозяина весь желтой щетиной порос и тяжел, как гиря. Стукнул Алешку по затылку, а у того и ноги подвернулись, упал грудью на косилочные крылья, из глаз, словно просяная рушка, искры посыпались.

    — Малость отвыкнешь шляться!.. А нет, так убирайся со двора к чертовой матери, чтоб и духом твоим не воняло тут!

    Запрягая в косилку коней, гремел хозяин:

    — Христа ради взял его, а он будет с сукиными сынами якшаться, а опосля придет другая власть и будут за тебя, за гада, турсучить!.. Ну, только направься туда, я тебе вложу памятку!..

    У Алешки зубы редкие и большие, и сердце у Алешки простецкое, сроду ни на кого не серчал. Бывало, говорила ему мать:

    — Ох, Ленька, пропадешь ты, коли помру я. Цыпляты тебя навозом загребут! И в кого ты такой уродился? Отца твово через его ухватку и устукали на шахтах… Кажной дыре был гвоздь… А тебя сейчас ребятишки клюют, а посля и вовсе из битых не вылезешь…

    — за то, что когда упал на косилку, масло разлил. Кое-как вечера дождался Алешка, лег под дерюгу и голову подушкой накрыл…

    Проснулся Алешка перед зарею. По проулку зацокали лошадиные копыта и смолкли у ворот. Звякнуло кольцо у калитки. Шаги и стук в окно.

    — Хозяин!.. — тихо так, вполголоса.

    Прислушался Алешка: рыпнула дверь, на крыльцо вышел Иван Алексеев. Долго и глухо гутарили промеж себя.

    — Лошадей бы трошки подкормить… — доплыло до сарая.

    Алешка приподнял голову, увидал, как двое в шинелях ввели во двор оседланных лошадей и привязали к крыльцу. Хозяин с одним из них направился к гумну. Проходя мимо сарая, заглянул под навес, спросил потихоньку:

    — Ты спишь, Алешка?

    Притаился Алексей, носом пустил сдержанный храп, а сам прислушался, приподымая голову.

    — Парнишка живет у меня… Ненадежный…

    — Пулеметы есть у них?

    — Откедова!.. Два взвода красных стоит во дворе конторы… И все… Ну, там политком еще, весовщики…

    — Завтра в полночь приедем на́ гости… в казенном лесу все… Перережем, ежели врасплох…

    Около крыльца заржала лошадь, второй в шинели крикнул злобно:

    — Тю, проклятая!..

    Звук удара и топот танцующих копыт.

    Перед рассветом, в редеющей темноте, со двора Ивана Алексеева выехали двое конных и крупной рысью поскакали по дороге к казенному лесу.

    * * *

    Утром за завтраком почти не ел Алешка, сидел, не подымая глаз. Покосился хозяин подозрительно.

    — Ты что не лопаешь?

    — Голова болит.

    Насилу дождался, пока кончится завтрак. Крадучись, прошел на гумно, перемахнул через плетень и — рысью в контору. Ветром ворвался в комнату политкома Синицына, хлопнул дверью и стал у порога, придерживая руками барабанящее сердце.

    — Откуда ты сорвался, Алешка?

    Путаясь, рассказал Алешка про ночных гостей, про обрывки слышанного разговора. Очкастый выслушал, не проронив ни одного слова, потом встал, кинул Алешке ласково:

    — Посиди тут… — и вышел.

    красноармейцами, а в средине хозяин Иван Алексеев. Борода у него тряслась и прыгали губы:

    — По злобе наговорено вам…

    — А вот увидим!..

    Таким еще не видел Алешка очкастого: слились на переносице брови, из-под очков жестоко блестели глаза. Отомкнул дверь в кирпичном сарае, стал сбоку и к Ивану Алексееву строго так:

    — Заходи!..

    * * *

    — Ну, вот, гляди: так и так, потом раз, два, и гильза выбрасывается. Вот сюда вставляется обойма…

    Лязгает винтовочный затвор под рукою очкастого, смотрит он на Алешку поверх очков и улыбается.

    Вечером дегтярной лужей застыла над станицей темнота. На площади возле церковной ограды цепью легли красноармейцы. Рядом с очкастым — Алешка. У винтовки Алешкиной пахучий ремень и от росы вечерней потное ложе…

    В полночь на краю станицы, возле кладбища, забрехала собака, потом другая, и сразу волной ударил в уши дробный грохот копыт. Очкастый привстал на одно колено, целясь в конец улицы, крикнул:

    — Ро-о-та… пли!..

    Га-а-ах! Тах! Тах! Тах!..

    За оградой вспугнутое эхо скороговоркой забормотало: ах-ах-ах!..

    Раз и два двинул затвором Алешка, выбросил гильзу и снова услышал хриплое: «Рота, пли!»

    В конце широкой улицы — ругань, выстрелы, лошадиный визг. Прислушался Алешка — над головой тягуче-нудное: тю-ю-уть!..

    Очкастый пружинисто вскочил на ноги, крикнул:

    — За мной!..

    Бежали. У Алешки во рту горечь и сушь, сердце не умещается в груди. В конце улицы очкастый, споткнувшись об убитую лошадь, упал. Алешка, бежавший рядом с ним, видал, как двое впереди них прыгнули через плетень и побежали по двору. Хлопнула дверь. Громыхнула щеколда.

    — Вот они! Двое забегли в хату!.. — крикнул Алешка.

    Очкастый, хромая на ушибленную ногу, поравнялся с Алешкой. Двор оцепили. Красноармейцы густо легли за кладбищенской огорожей, по саду за кустами влажной смородины; жались в канаве. Из хаты, из окон, заложенных подушками, сначала стреляли, в промежутки между хлопающими выстрелами слышалось хриплое матюкание и захлебывающиеся голоса, потом все смолкло.

    — Эй, вы там, сдавайтесь! А то гранату кинем!

    Из хаты два выстрела. Очкастый взмахнул рукой:

    — По окнам, пли!

    Сухой, отчетливый залп. Еще и еще. Прячась за толстыми саманными стенами, те двое стреляли редко, перебегая от окна к окну.

    — Алешка, ты меньше меня ростом, ползи по канаве до сарая, кинешь гранату в дверь… Иначе мы не скоро возьмем их… Вот это кольцо сдернешь и кидай, не медли, а то убьет!..

    Отвязал очкастый от пояса похожую на бутылку штуку. Алешке передал. Изгибаясь и припадая к влажной земле, полз Алешка; сверху, над канавой, пули косили бурьян, поливали его знобкой росою. Дополз до сарая, сдернул кольцо, нацелился в дверь, но дверь скрипнула, дрогнула, распахнулась… Через порог шагнули двое; передний на руках держал девчонку лет четырех, в предутренних сумерках четко белела рубашонка холстинная, у второго изорванные казачьи шаровары заливала кровь; стоял он, голову свесив набок, цепляясь за дверной косяк.

    — Сдаемся! Не стрелять! Дите убьете!

    Увидал Алешка, как из хаты к порогу метнулась женщина, собой заслонила девочку, с криком заламывая руки: назад оглянулся — очкастый привстал на колени, а сам белее мела; по сторонам глянул.

    Понял Алешка, что ему надо делать. Зубы у Алешки большие и редкие, а у кого зубы редкие, у того и сердце мягкое. Так говорила, бывало, Алешкина мать. На гранату блестящую, на бутылку похожую, лег он животом, лицо ладонями закрыл…

    гул, стонущий крик очкастого и почувствовал, как что-то вонюче-серное опалило ему грудь, а на глаза навалилась густая колкая пелена.

    * * *

    Когда очнулся Алешка, увидал над собою зеленое — от бессонных ночей — лицо очкастого.

    Попробовал Алешка приподнять голову, но грудь обожгло болью, застонал, засмеялся.

    — Я живой… не помер…

    — И не помрешь, Леня!.. Тебе помирать теперь нельзя. Вот, гляди!..

    — Член РКСМ, Попов Алексей… Понял, Алешка?.. На полвершка от сердца попал тебе осколок гранаты… А теперь мы тебя вылечили, пускай твое сердце еще постучит — на пользу рабоче-крестьянской власти.

    Жмет очкастый руку Алешке, а Алешка под тусклыми, запотевшими очками увидал то, чего никогда раньше не видал: две небольшие серебристые слезинки и кривую, дрожащую улыбку.

    1925

    Примечания

    — Под заголовком «Алешка» — «Журнал крестьянской молодежи», 31 марта 1925 г., № 5; отдельное издание: «Алешкино сердце», Госиздат, М. — Л., 1925, вошел в сборники: «Донские рассказы», изд. «Новая Москва», М. 1926; «Лазоревая степь», изд. Московского товарищества писателей, М. 1931. В последнем издании концовка рассказа искажена, в силу чего извращен идейно-художественный смысл рассказа (см. В. Гоффеншефер, Михаил Шолохов, М. 1940, стр. 33). В настоящем издании восстановлен авторский текст.

    Раздел сайта: