• Приглашаем посетить наш сайт
    Зощенко (zoschenko.lit-info.ru)
  • Коловерть

    Коловерть

    I

    На закате солнца вернулся из станицы Игнат.

    Хворостяными воротами поломал островерхий сугроб, лошадь заиневшую ввел во двор и, не отпрягая, взбежал на крыльцо. Слышно было, как в сенцах скрипели обмерзшие половицы и по валенкам торопливо шуршал веник, обметая снег. Пахомыч, тесавший на печке топорище, смел с колен стружки, сказал младшему сыну Григорию:

    — Ступай кобыленку отпряги, сена я наметал в конюшне.

    Дверь широко распахнув, влез Игнат, поздоровался и долго развязывал окоченевшими пальцами башлык. Морщась, сорвал с усов сосульки тающие и улыбнулся, радости не скрывая:

    — Слухом пользовался — красногвардейцы на округ идут…

    Пахомыч ноги свесил с печки, спросил с любопытством сдержанным:

    — Войной идут али так?

    — Разно гутарют… А только беспокойствие в станице, томашится народ, в правлении миру видимо-невидимо.

    — Не слыхал молвишки всчет земли?

    — Гутарют, что большевики землю помещичью под гребло берут.

    — Та-а-ак, — крякнул Пахомыч и соскочил с печки по-молодому.

    Старуха у загнетки загремела ложками; щи в чашку наливая, сказала:

    — Кличьте вечерять Гришатку.

    На дворе смеркалось. Снежок перепадывал, и синевою хмурилась ночь. Пахомыч ложку отложил, бороду вытирая расшитым рушником, спросил:

    — Про мельницу паровую разузнал? Когда пущать будут?

    — Мельница работает в размол, можно везть.

    — Ну, кончай вечерять, и пойдем в амбар. Зерно надо перевеять, завтра, как удастся погода, уторком поеду смолоть. Дорога-то как, избитая?

    — Шлях не спит, день и ночь едут, только разъезжаться трудновато. Сбочь дороги снегу глыбже пояса.

    II

    Пахомыч натянул рукавицы и угнездился в передке.

    — На корову поглядывай, Гриша. Вымя налила она, что не видно[3] отелится…

    — Ладно, батя, трогай!

    Полозья саней с хрустом кромсают оттаявшую покрышку снега. Вожжами волосяными Пахомыч шевелит золу, просыпанную на улице, объезжает. Попадается оголенная земля — подреза липнут. Спины напружив, угинаясь, тянут лошади. Хоть и снасть справная и кони сытые, а Пахомыч нет-нет да и слезет с саней, кряхтя, — больно уж важко нагрузили мешков.

    На гору выбрался, дал вздохнуть припотевшим лошадям и тронул рысцой шаговитой. Где приглянулось, оттепель сжевала снег, дорогу дурашливо изухабила. Теплынь на провесне. Тает. Полдень.

    Лес начал огибать Пахомыч — навстречу тройка стелется. А снегу возле леса намело горы. В сугробах саженных дорожку прогрызли узенькую, разминуться никак невозможно.

    — Эка, скажи на милость, оказия-то!.. Тпру!..

    Приостановил Пахомыч лошадей, слез и шапку снял. Голову седую и потную ветер облизывает. Потому снял Пахомыч шапчонку свою убогую, что опознал в тройке встречной выезд полковника Черноярова Бориса Александровича. А у полковника землю он арендовал восемь лет подряд.

    Тройка ближе. Бубенцы промеж себя разговорчики вполголоса ведут. Видно, как с пристяжных пена шмотьями брызжет и тяжело-тяжело колышется коренник. Привстал кучер, кнутом машет.

    — Сворачивай, ворона седая!.. Что дорогу-то перенял?!

    Поравнялся и лошадей осадил. Пахомыч, в полах полушубка путаясь, с головой непокрытой к санкам подбежал, поклон отвалил низенький.

    Из саней, медвежьим мехом обитых, пучатся, не мигая, глаза стоячие. Губы рубчатые, выскобленные досиня, кривятся.

    — Ты почему, хам, дог-огу не уступаешь? Большевистскую свободу почуял? Г-авнопг-авие?..

    — Ваше высокоблагородие!.. Христа ради, объезжайте вы меня. Вы порожнем, а у меня вага… Я ежели свильну с дороги, так и не выберусь.

    — Из-за тебя я буду лошадей кг-овных в снегу душить?.. Ах ты, сволочь!.. Я тебя научу уважать офицег-ские погоны и уступать дог-огу!..

    Ковер с ног стряхнул и перчатку лайковую кинул на сиденье.

    — Аг-тем, дай сюда кнут!

    Прыгнул полковник Чернояров с саней и, размахнувшись, хлобыстнул кнутом Пахомыча промеж глаз.

    — Вот тебе, негодяй, вот!..

    Бороду Пахомычеву седую дергал, хрипел, брызгаясь слюной.

    — Я из вас дух кг-асногваг-дейский выколочу!.. Помни, хам, полковника Чег-нояг-ова!.. Помни!..

    Над талой покрышкой снега маячит голубая дуга. Бубенцы говорят невнятным шепотом… Сбочь дороги, постромки обрывая, бьются лошади Пахомыча, сани опрокинутые, с дышлом поломанным, лежат покорно и беспомощно, а он тройку глазами немигающими провожает. Будет провожать до тех пор, пока не скроется в балке задок саней, выгнутых шеей лебединой.

    Век не забыть Пахомычу полковника Черноярова Бориса Александровича.

    III

    С ведрами от криницы идет Пахомычева старуха.

    В вербах, стыдливо голых, беснуются грачи. За дворами, на бугре, промеж крыльев красношапого ветряка на ночь мостится солнце. В канавах вода кряхтит натужисто, плетни раскачивает. А небо — как вянущий вишневый цвет.

    Ко двору подошла, у ворот подвода. Лошади почтовые с хвостами, куцо подкрученными, и у ног их, захлюстанных и зябких, куры парной помет гребут. Из тарантаса, полы офицерской шинели подбирая, высокий, узенький — в папахе каракулевой — слез. Повернулся к старухе лицом иззябшим.

    — Мишенька!.. Сыночек!.. Нежданный!..

    Коромысло с ведрами кинула, шею охватила, губами иссохшими губы не достанет, на груди бьется и ясные пуговицы и серое сукно целует.

    От материной кофтенки рваной навозом коровьим воняет. Отодвинулся слегка, улыбнулся, как варом в лицо матери плеснул:

    — Неудобно на улице, мамаша… Вы укажите, куда лошадей поставить, и чемодан мой снесите в комнату… Заезжай во двор, слышишь, кучер?

    IV

    Хорунжий. Погоны новенькие. Пробритый рядок негустых волос. Свой: плоть от плоти, а стесняется Пахомыч, как чужого.

    — Надолго приехал, сынок?

    Сидит Михаил у окна, пальцами бледными, не рабочими, по столу постукивает.

    — Я командирован из Новочеркасска со специальным поручением от войскового атамана. Пробуду, очевидно… Мамаша! Сотрите молоко со стола, что за неопрятность… Пробуду здесь месяца два.

    Игнат с база пришел, следя грязными сапогами.

    — Ну здорово, братуха!.. С прибытием.

    — Здравствуй.

    Улыбаясь натянуто, сказал Игнат:

    — Ты, братушка, ишо погоны носишь, а у нас давно их к черту посымали…

    Брови нахмурил Михаил.

    — Я еще казачьей чести не продал.

    Помолчали нудно.

    — Как живете? — спросил Михаил, нагибаясь снять сапоги.

    Пахомыч с лавки метнулся к сыну.

    — Дай я сыму, Миша, ты руки вымажешь. — На колени стал Пахомыч, сапог осторожно стягивая, ответил: — Живем — хлеб жуем. Наша живуха известная. Что у вас в городе новостишек?

    — А вот организуем казаков отражать красногвардейщину.

    Спросил Игнат, глаза в земляной пол воткнувши:

    — А через какую надобность их отражать?

    Улыбнулся Михаил криво:

    — Ты не знаешь? Большевики казачества нас лишают и коммуну хотят сделать, чтобы все было мирское — и земля и бабы…

    — Побаски бабьи рассказываешь!.. Большевики нашу линию ведут.

    — Какую вашу линию?

    — Землю у панов отымают и народу дают, вон она куда кривится линия-то…

    — Ты что же, Игнат, за большевиков стоишь?

    — А ты за кого?

    Промолчал Михаил. Сидел, к окну заплаканному повернувшись, и, улыбаясь, чертил на стекле бледные узоры.

    V

    На кургане обглоданная столетиями, ноздреватая каменная баба, а через голову ее, прозеленью обросшую, солнце по утрам переваливает, вверх карабкается и сквозь мглистое покрывало пыли заботливо, словно сука — щенят, лижет степь, сады, черепичные крыши домов липкими, горячими лучами.

    Зарею заехал от шляха с плугом Пахомыч. Ногами, от старости вихляющими, вымерял четыре десятины, щелкнул на муругих быков кнутом и начал чернозем плугом лохматить.

    Давит на поручни Гришка, чуть не в колено землю выворачивает, а Пахомыч по борозде глянцевитой ковыляет, кнутом помахивает да на сына любуется: даром что парню девятнадцатый год, а в работе любого казака за пояс заткнет.

    Загона три прошли и остановились. Солнце всходит. С кургана баба каменная, в землю вросшая, смотрит на пахарей глазами незрячими, а сама алеет от солнечных лучей, будто полымем спеленатая. По шляху ветер пыльцу мучнистую затесал столбом колыхающимся. Пригляделся Гришка — конный скачет.

    — Батя, никак Михайло наш ве́рхи бежит?

    — Кубыть он…

    Подскакал Михаил, бросил у стана взмыленную лошадь, к пахарям бежит, на пахоте спотыкается. Поравнялся — дух не переведет. Дышит, как лошадь запаленная.

    — Чью вы землю пашете?!

    — Нашевскую.

    — Да ведь это земля полковника Черноярова?

    Пахомыч высморкался и, подолом рубахи холщовой вытирая нос, сказал веско и медленно:

    — Раньше была ихняя, а теперь, сынок, нашевская, народная…

    Белея, крикнул Михаил:

    — Батя! Знаю я, чье это дело!.. Гришка с Игнатом до худого тебя доведут!.. Ты ответишь за захват чужой собственности.

    Пахомыч голову угнул норовисто:

    — Наша теперя земля!.. Нету таких законов, чтоб иметь больше тыщи десятин… Шабаш! Равноправенство…

    — Ты не имеешь права пахать чужую землю!..

    — И ему права не дадены степью владать. Мы на солончаках сеем, а он позанял чернозем, и земля три года холостеет. Таковски есть права?..

    — Брось пахать, отец, иначе я прикажу атаману арестовать тебя!..

    — На свои кровные выучил… воспитал!.. Подлец ты, сучий сын!..

    Аж зубами скрипнул позеленевший Михаил:

    — Я тебя, старая… — шагнул к отцу, кулаки сжимая, но увидал, как Гришка, ухватив железную занозу, бежит через пахоту прыжками, и, голову вбирая в плечи, не оглядываясь, пошел на хутор.

    VI

    У Пахомыча хата саманная. Частокол вокруг палисадника ребрами лошадиного скелета топорщится.

    С поля приехал Григорий с отцом. Игнат баз заплетал хворостом, подошел, и от рук его пахуче несло пряным запахом листьев лежалых.

    — Нас, Григорий, в правление требуют. На майдане сход хуторной.

    — Зачем?

    — Мобилизация, говорят… Красногвардейцы заняли хутор Калинов.

    За гуменным пряслом меркла, дотлевала вечерняя заря. На гумне в ворохе рыжей половы остался позабытый солнечный луч, ветер с восхода ворохнул полову, и луч погас.

    Гришка коня почистил, зерна задал. На крыльце кособоком вдовый Игнат с сынишкой шестилетним своим возился. Глянул мимоходом Гришка в глаза братнины, от смеха сузившиеся, шепнул:

    — Ночью надо уезжать в Калинов, а то тут замобилизуют!..

    Матери, выгонявшей из сенцев телка, сказал:

    — Белье достань нам с Игнатом, маманя, сухарей всыпь…

    — Куда вас лихоман понесет?..

    — На кудыкино поле.

    До поздней ночи на хуторском майдане гремел гул голосов. Пахомыч пришел оттуда затемно. У дверей амбара, где спал Гришка, остановился. Постоял и присел на каменный порожек обессиленно. Тошнотой нудной наливалось тело, сердце трепыхалось скупыми ударами, а в ушах плескался колкий и тягучий звон. Сидел, поплевывая в блеклое отражение месяца, торчавшее в лужице примерзшей, и больно чувствовал, что налаженная, обычная, жизнь уходит, не оглянувшись, и едва ли вернется.

    Где-то у огородов около Дона надсадно брехали собаки, в лугу размеренно и четко бил перепел. Ночь раскрылатилась над степью и молочной мутью закутала дворы. Закряхтел Пахомыч, дверью скрипнул.

    — Ты спишь, Гриша?

    Из амбара пахнуло тишиной и слежавшимся хлебом. Внутрь шагнул, нащупал шубу овчинную.

    — Гриша, спишь, что ли?

    — Нет.

    Старик на край шубы присел, услыхал Гришка, как руки отцовы дрожью выплясывают мелкой и безустальной. Сказал Пахомыч глухо:

    — Поеду и я с вами… Служить… в большевики…

    — Что ты, батя?.. А до́ма как же? Да и старый ты…

    — Ну, что ж как старый? Буду при обозе состоять, а нет — так и в седле могу… А дома нехай Михайло правит… Чужие мы ему, и земля чужая… Нехай живет, бог ему судья, а мы пойдем землю-кормилицу отвоевывать!

    Разноголосо прогорланили первые петухи. Над Доном за изломистым частоколом леса заря заполыхала. Несмело и осторожно поползли тающие тени.

    Вывел Пахомыч трех лошадей, напоил, потники заботливо разгладил, оседлал. Вместе со старухой Пахомыча всхлипнули гуменные воротца, лошадиные копыта сочно зацокали по солончаку.

    — Надо летником ехать, батя, а то на шляху могут перевстреть! — вполголоса сказал Игнат.

    Небо поблекло. Росой медвяной и знобкой вспотела трава. Из-за Дона, с песков лимонных, сыпучих, утро шагало.

    VII

    На защитном кителе полковника Черноярова звездочки чернильным карандашом скромненько вкраплены. Щеки мясистые в синих жилках. В стены паутинистые хуторского майдана баритон дворянски-картавый тычется. Пальцы розовато-пухлые, холеные, жестикулируют сдержанно и вполне прилично.

    А кругом потной круговиной сгрудились, жарко дышат махорочным перегаром и хлебом пшеничным окисшим. Папахи красноверхие, бороды цветастые. Рты, распахнутые, ловят жадно, а баритон, картавящий, гаденький, из губ, дурной болезнью обглоданных:

    — Дог-огие станичники!.. Вы исстаг-и были опогой цаг-я-батюшки и г-одины. Тепе-гь, в эту великую смутную годину, на вас смотг-ит вся Г-оссия… Спасайте ее, пог-уганную большевиками!.. Спасайте свое имущество, своих жен и дочег-ей… Пг-имег-ом выполнения гг-ажданского долга может послужить ваш хутог-янин хог-унжий Михаил Кг-амсков: он пег-вый сообщил нам пг-о то, что отец его и два бг-ата ушли к большевикам. И он пег-вый — как истинный сын тихого Дона — становится на его защиту!..

    ПОСТАНОВИЛИ

    Казаков нашего хутора Крамскова Петра Пахомыча и сынов его Игната и Григория Крамсковых, как перешедших на сторону врагов Тихого Дона, лишить казачьего звания, а также всех земельных паев и наделов, и по поимке предать военно-полевому суду Вешенского юрта.

    VIII

    Около прошлогоднего стога сена отряд остановился кормить лошадей. У хутора за гуменным пряслом стучал пулемет.

    Комиссар, раненный в щеку навылет, на жеребце, белесом от пота, подскакал в тачанке, крикнул рвущимся и гундосым голосом:

    — Гиблое дело!.. Видать, нашлепают нам!..

    Жеребца промеж ушей вытянул плетюганом и, харкая и давясь черными шмотьями крови, засипел командиру отряда на ухо:

    — Не пробьемся к Дону — могем пропасть. Посекут нас казаки, мешанину сработают… Скликай в атаку идтить!..

    — По коням!..

    Отъехал комиссар сажени три, спросил оборачиваясь:

    — Как думаешь, ликвидируют нас?.. — И поскакал, не дожидаясь ответа.

    Из-под лошадиных копыт пули схватывали мучнистую пыльцу, шипели, буравя сено; одна оторвала у тачанки смолянистую щепу и на лету приласкалась к пулеметчику. Выронил тот из рук портянку, в дегте измазанную, присел, по-птичьи подогнувши голову, нахохлился да так и помер — одна нога в сапоге, другая разутая. С железнодорожного полотна ветер волоком притащил надтреснутый гудок паровоза. С платформы в степь, к скирду, к куче людей, затомашившихся, повернулось курносое раззявленное жерло, плюнуло, и, лязгая звеньями, снова тронулся бронепоезд «Корнилов» № 8, а плевок угодил правее скирда. Со скрежетом вывернул вязанку дегтярного дыма и спутанные арбузные плети от прошлогоднего урожая.

    И долго еще под тяжестью непомерной плакали ржавые рельсы, шпалы кряхтели, позванивая, а возле скирда в степи Пахомычева кобылица сжеребанная, с ногами, шрапнелью перебитыми, долго пыталась встать: с хрипом голову вскидывала, на ногах подковы полустертые блестели. Песчаник жадно пил розоватую пену и кровь.

    Болью колючей черствело сердце, шептал Пахомыч:

    — Матка племенная… Эх, не брал бы, кабы знатье!..

    — Дуришь, батя!.. — на скаку прокричал Игнат. — Беги на бричку садись — видишь, в атаку лупим!..

    Вслед ему глянул старик равнодушно.

    Пулеметный треск, будто холстинное полотнище в клочья шматуют. На патронных ящиках лежал Пахомыч, слюну горько-приторную сплевывал. А над землей, разомлевшей от дождей весенних, от солнца, от ветров степных, пахнущих чеборцом и полынью, маревом дымчатым, струистым плыл сладкий запах земляной ржавчины, щекотный душок трав прошлогодних, на корню подопревших.

    Подрагивала выщербленная голубая каемка леса над горизонтом, и сверху сквозь золотистое полотнище пыли, разостланное над степью, жаворонок вторил пулеметам бисерной дробью. Григорий за патронами подскакал.

    — Не горюй, батя. Кобыла — дело наживное!..

    Губы Гришкины бурые порепались от жары, веки от ночной бессонницы набухли.

    В обнимку взял два ящика и взвихрился, потный и улыбающийся.

    К вечеру подошли к Дону. Из лощины до сумерек садила батарея, по бугру маячили казачьи разъезды. Ночью желтый настырный глаз прожектора шнырял по зарослям терна, нащупывал коновязи, палатки, людей. Минуту цепко излапывал их, поливая светом мертвенным, и гас.

    С рассветом — с бугра густо, цепь за цепью, как волны. Из терна вихрастого стрельба пачками с прицелом, с выдержкой. В полдень командир отряда о подошву сапога излатанного выбил трубку, взглядом равнодушно-тяжелым обвел всех:

    — Неустойка выходит, товарищи!.. Плывите через реку, в десяти верстах хутор Громов, — закончил устало. — Там — наши…

    Коня расседлывая, крикнул Гришка отцу:

    — Чего ж ты?!

    — Глупство!.. — строго сказал Пахомыч, а у самого челюсть нижняя запрыгала. — Плыви, Гриша!.. Коня разнуздай… А я того… стар уже…

    — Прощай, батя!..

    — С богом, сынок!..

    — Ну, иди, лысый! Да ну же, черт, спужался!..

    По пояс, по грудь, а вот уж одна голова Гришкина с бровями насупленными да сторожкие уши коня над сизой водой.

    — Пропадаем, Игнат!..

    В упор в лошадиную морду выстрелил Игнат, сел, широко расставив ноги, сплюнул на сырую, волнами нацелованную гальку и ворот рубахи защитной разорвал до пояса.

    IX

    За завтраком усики белобрысые нафиксатуаренные самодовольно накручивал.

    — Теперь, мамаша, меня произвели в сотники за то, что большевизм в корне пресекаю. Со мною очень не разбалуешься, чуть что — и к стенке!

    — А как же, Миша, наши?.. На случай, может, придут они…

    — Я, мамаша, как офицер и верный сын тихого Дона не должен ни с какими родственными связями считаться. Хоть отец, хоть брат родной — все равно передам суду…

    — Сыночек!.. Мишенька!.. А я-то как же?.. Всех вас одной грудью кормила, всех одинаково жалко!..

    — Без всяких жалостей!.. — Глазами повел строго на сынишку Игнатова: — А этого щенка возьмите от стола, а то я ему, коммунячьему выродку, голову отверну!.. Ишь, смотрит каким волчонком… Вырастет, гаденыш, тоже большевиком будет, как отец!..

    X

    Сажала картофель Пахомычева старуха, двигалась промеж лунок натужисто. Нагнется, и кровь полыхнет в голову, закружит ее тошно. Постоит и сядет. Молча глядит на черные жилы, спутавшиеся на руках узлом замысловатым. Губами ввалившимися шамшит беззвучно.

    За плетнем Игнатов сынишка в песке играет.

    — Бабуня!

    — Аюшки, внучек?

    — Поглянь-ка, бабуня, чего вода принесла.

    — Чего же она принесла, родимый?

    Встала старая, лопату не спеша воткнула, дверцами скрипнула. На отмели — ногами к земле — лошадь дохлая лоснится от воды, наискось живот лопнул, а ветерком вонь падальную наносит.

    Подошла.

    Шею лошадиную мертвые руки человека обняли неотрывно, на левой повод уздечки замотан накрепко, назад голова запрокинута, и волосы на глаза свисли. Глядела, не моргая, как губы, рыбой изъеденные, смеялись, ощеряя мертвый оскал зубов, и упала…

    — Гри-ша!.. Сы-но-о-ок!..

    ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА № 186

    За самоотверженную и неустанную работу по искоренению большевизма в пределах Верхне-Донского Округа сотник Крамсков Михаил производится в подъесаулы и назначается комендантом при Н-ском Военно-Полевом Суде.

    М. Иванов

    Адъютант (подпись неразборчива).

    XI

    Дорога обугленная. Конвойные верхами и их двое. Подошвы в ранах гнойных. В одном белье, покоробленном от крови. По хуторам, по улицам, унизанным людьми, под перекрестными побоями. На другие сутки вечером — хутор родной. Дон и синеющая грядуха меловых гор, словно скученная отара овец. Нагнулся Пахомыч и клок зеленой пшеницы выдернул, губами задвигал трудно:

    — Угадываешь, Игнат?.. Наша земля… с Гришей пахали…

    — Без разгово-ров!..

    Молча, головы угнув, по хутору. Ноги свинцовеют. Мимо частокола, мимо хаты саманной. Глянул Пахомыч на двор, ощетинившийся бурьяном махровитым, и грудь потер там, где колом, бо́льным и неловким, растопырилось сердце.

    — Батя! Вон мать на гумне…

    — Не видит!..

    — Молчи, сволочуга!..

    Площадь, поросшая пышатками кучерявыми. Правление. Сходка у крыльца.

    — Здорово, Пахомыч!.. Никак землю отвоевывать ходил?

    — Он отвоевал уж на кладбище сажень.

    — Наука будет старому кобелю!

    Палец с ногтем выпуклым, как броня черепахи, Пахомыч поднял, выдавил, судорожно переведя дух:

    — Н-но, растаку вашу… Хучь погибнем мы, хучь и добро прахом пойдет, а вам… памятку вложат. Не ваша правда!

    Боком подошел к Пахомычу сосед Анисим Макеев, развернулся и молчком, зубы ощерив из рыжей бороды, ударил Пахомыча в голову.

    — Бей их!!! — крик сзади.

    … Но с крыльца правления коршуном сорвался Микишара, клином разбороздил колыхавшуюся толпу. Вырвался в рубахе изорванной, белый, с перекошенным ртом, орал:

    — Братцы!.. Фронтовики!.. Не допущай к убийству!.. — Шашку выдернул из ножен, над головой веером развернул сверкающую сталь. — На фронт их нету, так-перетак… А тут убивать могут?!

    — Бей Микишару!.. Большункам продался!..

    Стеной плотной стали Микишара и восемь фронтовиков, в отпуск пришедших, от толпы отгородили Пахомыча и Игната.

    Постояли старики, погомонили и кучками пошли с площади. Смеркалось…

    * * *

    — Хотелось бы ваше г-ешающее слово услышать, подъесаул. Г-азумеется, мы обязаны их г-асстг-елять, но как-никак, а это ваши отец и бг-ат… Может быть, вы возьмете на себя тг-уд ходатайствовать за них пег-ед войсковым наказным атаманом?..

    — Я, ваше высокоблагородие, верой и правдой служил и буду служить царю и Всевеликому войску Донскому…

    С жестом трагическим:

    — У вас, подъесаул, благог-одная душа и мужественное сег-дце. Дайте я вас по г-усскому обычаю г-асцелую за вашу самоотвег-женность в деле служения пг-естолу и г-одному наг-оду!..

    Троекратный чмок и пауза.

    — Как вы полагаете, дог-огой подъесаул, не вызовем ли мы г-асстг-елом возмущения сг-еди беднейших слоев казачества?

    Долго молчал подъесаул Крамсков Михаил, потом, головы не поднимая, сказал глухо:

    — Есть надежные ребята в конвойной команде… С ними можно отправить в Новочеркасскую тюрьму… Не проговорятся ребята… А арестованные иногда пытаются бежать…

    — Я вас понимаю, подъесаул!.. Можете г-ассчитывать на чин есаула. Дайте пожать вашу г-уку!..

    XII

    Сарай для военнопленных, как паучье гнездо паутиной, опутан колючей проволокой. По ту сторону Игнат и Пахомыч, с лицами чугунными, опухшими; с улицы сынишка Игнатов в картузе отцовском и старуха Пахомычева руками окаменевшими к проволоке тоскливо пристыла; моргает веками кровяными, рот кривит, а слез нет — все выплакала.

    — Пшеницу нехай Лукич скосит, заплатишь ему, отдашь телушку-летошницу.

    Губами пожевал, сухо закашлялся:

    — По нас же не горюй, старуха!.. Пожили… Все там будем. Посля панихидку отслужи. Поминать будешь, не пиши: «красногвардейца Петра», а прямо — «воинов убиенных Петра, Игната, Григория»… А то поп не примет… Ну, затем прощай, старуха!.. Живи… Внука береги. Прости, коль обидел когда…

    Сынишку Игнат на руки взял; часовой, как будто не видит, отвернулся. Пальцами прыгающими из камыша мельницу мастерит сыну Игнат.

    — Папаня, а чего у тебя кровь на голове?

    — Это я ушибся, сынок.

    — А начто тебе вон энтот дядя ружьем вдарил, как ты из сарая выходил?

    — Чудак ты какой!.. Он нарочно вдарил, шутейно…

    Молчат. Камышовые былки под ногтями у Игната перезванивают.

    — Пойдем домой, папаня? Ты мне мельницу дома сделаешь.

    — Ты с бабуней иди, сынушка… — Губы у Игната жалко дрогнули, покривились. — А я потом приду…

    Ходит Игнат по двору, будто волк на привязи, ногу, прикладом перебитую, волочит и тельце маленькое, щуплое к груди жмет, жмет, жмет.

    — Папанька, начто у тебя глаза мокрые?

    Молчит Игнат.

    — проседью серебряной. Траву притолок к земле, захолодевшей и влажной.

    Из сарая вышли кучкой. Офицер с погонами подъесаула, в папахе каракулевой, высокий, узенький, сказал тихо, вполголоса, самогонным перегаром дыша:

    — Далеко не водить!.. За хутор, в хворост!..

    В тишине настороженной шаги гулкие и лязг винтовочных затворов.

    Ночь свалилась беззвездная, волчья. За Доном померкла лиловая степь. На бугре — за буйными всходами пшеницы, в яру, промытом вешней водой, в буреломе, в запахе пьяном листьев лежалых — ночью щенилась волчица: стонала, как женщина в родах, грызла под собой песок, кровью пропитанный, и, облизывая первого мокрого шершавого волчонка, услышала неподалеку — из лощины, из зарослей хвороста — два сиповатых винтовочных выстрела и человеческий крик.

    1925

    Примечания

    Коловерть. Рассказ. — Журнал «Смена» 15 июня 1925 г., № 11; отдельное издание под заголовком «Красногвардейцы», Госиздат, М. — Л. 1925; под заголовком «Коловерть» вошел в сборники: «Донские рассказы», изд. «Новая Москва», М. 1926; в сборник «Донские рассказы», изд. «Московский рабочий», М. 1929; «Лазоревая степь», изд. Московского товарищества писателей, М. 1931.

    3. Что не видно — очень скоро, вот-вот.

    Раздел сайта: